- Вы, Михаил Матвеевич, мне понравились с первого взгляда. Как-то сразу я почувствовал к вам большую симпатию. Вы, чем-то, напоминаете мне моего сына, погибшего в гражданской войне. Я хотел бы, чтобы № были… моим сыном. И очень хочу вам помочь. От всего сердца.
Я смотрю на него в упор и, на мгновение, улавливаю холодный и жестокий блеск его глаз-слив. Он, этот блеск, совсем не вяжется с ласковыми словами и сладкой улыбкой следователя.
Искра зародившегося у меня к нему доверия гаснет. Смутно начинаю я понимать, почему его называют: Сахар Иваныч.
Он отворачивается. Прячет глаза под опущенными веками и говорит уже, без улыбки:
- Послушайте. Вы должны признаться. Так надо. Это будет самое лучшее…. Ну, вы получите небольшой срок концлагерей. Допустим, два-три года. Не больше. Они пройдут незаметно. Затем вы снова вернетесь к семье… Ну, как,? Договорились?
Я отрицательно качаю головой. Мысль о ложном признании и его последствиях приводит меня в ужас.
Сладкое лицо Сахара Иваныча хмурится. В голосе его уже не слышно меда.
- Имейте, в виду, что мы не щадим упрямых. Если очень рассердимся, то можем подвести вас и под расстрел. Или послать на, и большой конвейер. Слыхали вы о нем?
- Слышал уже здесь. Сегодня. Но не знаю, что это такое.
- Я вас пока что отправлю в камеру упрямых. Там вы увидите людей, побывавших на большом конвейере. Они расскажут вам много интересного. А на досуге подумайте там о моем предложении… До скорого свиданья, Михаил Матвеевич.
Улыбка опять ползет по его лицу. Он нажимает кнопку звонка на столе и приказывает вошедшему конвоиру:
- Отведите подследственного в камеру № 3…
Глава 3 УПРЯМЫЕ
Массивный стальной квадрат наглухо вделан в толстую каменную стену без облицовки. В огромных петлях пудовый висячий замок. Над ним белой эмалевой краской крупно выведена цифра 3. Рядом маленькое круглое окошечко, прикрытое деревянной крышкой.
Я стою перед этой дверью в тюремную камеру, пританцовывая и щелкая зубами от холода. Даже в летний день в коридорах тюрьмы очень прохладно.
Вокруг меня хлопочут двое надзирателей в черных шинелях. Прощупывают по рубчикам всю мою одежду, срезают металлические пуговицы и пряжки с брюк, отбирают пояс, галстук и шнурки от туфель. Ни одна вещь, могущая быть использованной арестантом, как средство самоубийства, в камеру не допускается.
Лица надзирателей дубоваты и туповаты. Один - усатый, другой - носатый. Больше ничего примечательного в их лицах нет. Глаза у обоих цвета расплавленного олова, покрытого тонким слоем пепла.
Носатый старательно возится с моей одеждой, а его коллега, оторвавшись от этого занятия пучит на меня свои оловянные глаза, шевелит усами и шепотом, коверкая русский язык, спрашивает:
- Фамелия?
- Бойков! - громко отвечаю я.
Надзиратель делает страшную гримасу и шипит на меня:
- Ш-ш-ш! Тихо!.. Име, отечество?
- Отчество, - невольно поправляю я.
- Не разговаривать! Отвечай на вопрос!
- Михаил Матвеевич…
- Ш-ш-ш! Замолкни! Ш-ш-ш!
- Что вы на меня шипите? Ведь я и так тихо говорю.
- Ш-ш-ш! Ты понимаешь, куда попал? - спрашивает усатый и, подняв палец вверх, торжественно объявляет:
- У внутреннюю тюрьму НКВД. Во! А в этой тюрьме, ш-ш-ш, должна быть тиш-ш-шина. Такая тишина, как в мавзолее товарища Ленина. Понятно? Ш-ш-ш!
- Для чего вам такая тишина нужна? - интересуюсь я.
- А для тюремного режиму. Ведь каковые арестанты у нас заключаются? Важнеющие государственные преступники. Вот вроде тебя.
- Я не преступник. Я по недоразумению.
- Все вы по недоразумению. Знаем вас, контриков… Ты не перебивай! Ш-ш-ш!.. Вот я и говорю. Важнеющий госпреступник должон в полной тишине сидеть. Ни слова, ни звука. Чтоб пикнуть не смел. Чтоб с воли к ному мышь не прибежала, муха не прилетела. Во!
Надзиратель повторяет чьи-то чужие слова. Его голове самостоятельно до них не додуматься. Проверяя свое впечатление спрашиваю:
- Где вы слыхали про такую тишину?
- А на тюремных курсах повышения квалификации, - важно отвечает он. - Знаем,_как с вами, контриками, обходиться… Замолкни! Ш-ш-ш!
Во внутреннюю тюрьму НКВД города Пятигорска меня доставили действительно, как важного государственного преступника. Окружили усиленным конвоем, надели наручники на мои руки и трижды обыскивали.
Тюрьма оборудована по последнему слову советской тюремной техники. Всюду в коридорах электрическая сигнализация; камеры совершенно изолированы одна от другой; двери и стены снабжены стеклянными глазками для наблюдения за арестантами. Двери в коридорах заменены решетками, которые автоматически раздвигаются и сдвигаются. На полу войлочные дорожки, чтобы не было слышно шагов. Пролеты лестниц затянуты проволочными сетками для предотвращения попыток самоубийства заключенных…
- Одевайсь! Быстро! Ш-ш-ш! - приказывает мне усатый надзиратель. Его коллега упорно молчит, посапывая своим, огуречного вида, носом.
Торопливо одеваюсь и с трепетом жду, что будет дальше.
Гремит пудовый замок, медленно и беззвучно поворачивается на петлях стальной квадрат и, от толчка надзирателя в спину, я делаю прыжок вперед, спотыкаясь в своих туфлях без шнурков и падаю.
В то же мгновение надо мной раздается хриплый, с. надрывом голос:
- А-а-а! Новичек! Милости просим. Присоединяйтесь к нашей компании.
Поднимаю глаза вверх и замираю в испуге. Меня окружают голые до пояса, страшные на вид люди. У них коротко стриженые головы, бледно-желтые, с синеватым оттенком и зверским выражением, лица; глаза дикие и мутные. Тела их худы и сплошь покрыты синяками, язвами и кровоподтеками.
Это бандиты, воры! Меня бросили к уголовным преступникам. Сейчас бить будут, - проносятся в моем мозгу испуганные мысли.
Вскакиваю на ноги, одной рукой держа свои лишенные пуговиц брюки, а другую выставив вперед для защиты. Тот же хриплый голос спокойно произносит;
- Не бойтесь. Вас никто не тронет. Здесь все мы теперь, конечно, бандиты, но, между прочим, в большинстве бывшие коммунисты.
Горькая ирония слышна в тоне и словах говорящего. Удивленно смотрю на него. Это костлявый гигант, на теле которого, кажется, нет живого места, так оно "разукрашено" следами побоев. За его спиной, сбившись в кучу, стоят девять человек и с любопытством меня разглядывают. Среди них бросаются мне в глаза старик с мокрым платком на голове, юноша, в глазах которого застыли страх и беспокойство, и маленький субъект с усиками.
Словам гиганта я не верю и мысленно стараюсь определить социальное положение арестантов.
"Этот верзила, несомненно, убийца, старик - скупщик краденого, юноша - молодой вор, а тот, что с усиками, вероятно, растратчик из ресторана", - мысленно решаю я.
- Проходите сюда, в угол. Садитесь прямо на пол. Сидеть-то у нас, к сожалению, не на чем, - приглашает старик довольно приветливо.
- А с вашими брючками мы же все уладим, - перебивает его субъект с усиками. - Вы думаете, если они, без пуговиц, так их уже нельзя носить? Очень даже можно. Носите на верёвочках. Очень удобно. Мы же все так дёлаем. Собственные носки превращаем в нитки и плетем из них шнурки. Я вам дам взаймы несколько. Потом вернете с процентами.
Он вынимает из кармана несколько тонких коротких шнурков и протягивает мне.
- Меня разве вы не узнаете? - спрашивает гигант. - Ведь мы встречались на воле. Неужели я так изменился?
Внимательно всматриваюсь в него. Абсолютно незнакомое "уголовное" лицо. Отрицательно качаю головой.
- Моя фамилия - Смышляев, - говорит он.
- Вы? Не может быть! - удивленно восклицаю я… Действительно, я знал Смышляева на воле. Несколько раз брал у него интервью в краевом совете Осоавиахима (Общество содействия авиации и химии). Он там руководил одним из отделов. Тогда это был красивый мужчина средних лет, подтянутый, с военной выправкой, в отлично сшитом костюме и гладко выбритый. Как же он изменился с тех пор. Стал совершенно неузнаваем.
- Тюрьма переделывает человеческие лица, - печально говорит Смышляев. - Здесь самое интеллигентное лицо очень скоро превращается в физиономию бандита. Посадите сюда самого Ламброзо и через месяц он станет похожим на самого закоренелого преступника из его альбома уголовных типов…
- Что же мы стоим? Сядем да побеседуем, - снова предложил старик с платочком.
Он садится на пол, опираясь спиной о стену. Я присаживаюсь рядом, все еще с некоторой опаской поглядывая на соседей.
Сейчас же стеклянное окошечко в двери открывается и голос надзирателя угрюмо ворчит:
- А ну, отодвинься на середину! Опираться спиной об стенку не разрешается. В карцер захотел?
Старик отодвигается от стены. Я киваю головой на дверь и спрашиваю:
- Чего это он?
- Видите-ли, - начинает объяснять мне Смышляев, - эта тюрьма для подследственных по политическим делам и в ней установлен специальный, очень строгий режим. Здесь мы весь день можем только сидеть или ходить. Нам, как видите, не позволяют даже прислониться к стенке усталой спиной. Лежать днем нельзя, громко разговаривать нельзя, игры запрещены, книг и газет нам не дают. Свидания с родными и получение от них передач не разрешаются. Нас морят голодом. Купить что-либо в тюремном ларьке, например, хлеб, сахар или табак мы не имеем права. От воли полностью изолированы. На прогулку в тюремный двор нас не выпускают. Помыться нет возможности…
- Подследственным разрешается, - восклицает субъект с усиками, копируя какого-то энкаведиста, - первое: думать о своих преступлениях и второе: раскаиваться в них.
- Наша камера, - продолжал Смышляев, - это, так называемая камера упрямых. Здесь собраны люди, упорно не желающие сознаваться в несовершенных ими преступлениях. Да-да! Не удивляйтесь. Ни один из нас ни в чем не виновен перед советской властью. А следователи хотят сделать нас преступниками, всеми силами, и средствами добивается, чтобы мы подписывали ложные признания. Бесчеловечный тюремный режим - один из методов нажима следствия на заключениях…
Еще раз я обвел глазами камеру.
Голые, сырые стены; цементный пол покрыт толстым слоем грязи; маленькое решетчатое окошко под потолком, а над дверью электрическая лампочка, прикрытая проволочной сеткой. В углу глиняный кувшин с водой. У двери параша, бочка для естественных потребностей. Больше в камере нет ничего.
- На чем же вы спите? - спрашиваю я.
- На полу. Ровно в полночь раздается звонок: сигнал ко сну. Мы валимся на пол, в эту грязь, и засыпаем. В пять часов утра нас будят, - отвечает старик.
В камере, вместе со мной, десять заключенных. Для такого количества людей она слишком мала: четыре метра в длину и полтора в ширину. В ней жарко, душно и какой-то едкий противный запах. Меня начинает тошнить от него; комок слюны подкатывается к горлу.
Наблюдая за мной, Смышляев ободряюще хлопает меня по плечу:
- Привыкайте. Бодритесь. Не падайте духом. Вам потребуется много сил… А теперь расскажите, что делается на воле.
Пересиливая тошноту, коротко сообщаю, столпившимся вокруг меня заключенным, последние новости и, наконец, чувствуя, что не выдержу камерного запаха, прошу их:
- Потребуйте проветрить камеру. Ведь здесь задохнуться можно.
Удивленно-иронические взгляды устремляются на меня.
- Какой шутник! - восклицает субъект с усиками. - Ему хочется проветриться! Скажите об этом надзирателям, так они с ума сойдут от смеха.
- Запах у нас действительно тяжеловатый, - соглашается со мною старик, - но ничего не поделаешь. Требовать мы не имеем права, а просить о чем-либо тюремную охрану бесполезно… Вы станьте поближе к окну и ловите ртом свежий воздух. Вам полегчает.
Выполняю его совет и мне становится легче…
Юноша с ужасом разглядывает свои руки в сплошных кровавых ранах и язвах и тихо, полушепотом произносит:
- Тут пахнет трупами. Наши тела гниют. Мы - трупы.
Мне становится жаль этого молодого преступника с мутными беспокойными глазами.
- Кто это его так избил? И отчего у вас всех столько синяков и шрамов? - спрашиваю я Смышляева.
Он тихо и неохотно отвечает мне:
- Следы большого конвейера. К сожалению и вам придется испробовать его.
- Сегодня я слышу о нем в третий раз. Что это, собственно, за штука?
- Страшная вещь. Дьявольское изобретение НКВД. Не хочу говорить о нем. Это слишком тяжело, - болезненно морщится Смышляев и, глядя на окровавленного юношу, добавляет:
- Спросите у него. Вчера он сошел с большого конвейера.
Стараясь изобразить на лице приветливую улыбку, протягиваю руку юноше.
- Будем знакомы. Моя фамилий - Бойков.
В ответ мне раздается приглушенный страдальческий шепот:
- А" я - Гордеев Павел…
1. "Меня заставили!"
К концу 1936 года население Северного Кавказа переживало самые тяжелые времена за все годы существования советской власти. Жестокая лихорадка "ежовщины", трепавшая огромный Советский Союз, превратилась в безумную горячку в городах, селах и станицах далекого от Москвы Северо-кавказского края. В прошлом этот край часто бунтовал против большевиков и теперь его население было весьма ненадежным, настроенным по отношению к власти оппозиционно, но затаившим, до поры до времени, свои мысли и чувства.
Нарком внутренних дел Ежов, по приказу политбюро ЦК партии, начал очередную чистку государства от, так называемых, "неблагонадежных элементов", т. е. от людей опасных, ненадежных и просто нежелательных для советской власти теперь или могущих стать таковыми в будущем. Этих "элементов" оказалось слишком много. Под пули энкаведистов шли тысячи, а в тюрьмы и концлагери - миллионы людей. Первые удары чистки обрушились на коммунистов, а последующие и на беспартийных.
Много "работы" в эти дни было у северо-кавказского управления НКВД. Следственный аппарат, состоявший из сотен специально подготовленных энкаведистов, не успевал допрашивать арестованных, а судам нехватало времени для разбора судебных дел. Каждую ночь, по городам и районам края, носилось множество тюремных автомобилей, называемых "черными воронами".
Однажды ночью в таком "вороне" очутилась семья Гордеевых, колхозников из Красной слободки, близ города Пятигорска. Арестовали отца, мать, старшего сына с женой и младшего: 18-летнего юношу.
За день до ареста отец и старший сын были на колхозном собрании; Там обсуждался вопрос об увеличении плана сдачи колхозом зерна государству. Колхозникам нехватало хлеба для пропитания, люди голодали, но, под нажимом городского комитета партии, план кое-как выполнили. Надеялись, что после этого станут получать немного больше хлеба на трудодни, но получили… дополнительный план из Пятигорска…
Старик Гордеев выступил на собрании.
- Товарищи колхозники! - сказал он. - По-моему неправильно с нас берут дополнительный хлеб. Мы уже и так много сдали. По триста грамм зерна на трудодень получаем. Разве на это проживешь? Детишки в слободке голодуют, а хлебец наш на станции лежит под открытым небом. Гниет да прорастает. Власть, по-моему, нас, просто-напросто, грабит.
- Верно говорит батя, - поддержал сын. - Дневной грабеж получается. От дополнительного плана отказаться надобно.
Несколько колхозников присоединились к Гордеевым. Остальные, хотя и были, в большинстве, согласны с ними, но побоялись открыто стать на их сторону. Дополнительный план был "принят большинством голосов".
Семья Гордеевых, до этого, считалась в колхозе одной из лучших. Работала по-ударному и ни в чем против властей не была замечена. Несмотря на это, управление НКВД арестовало не только отца и сына, но и всех их близких и дальних родственников, а также и колхозников, подержавших на собрании "гордёевскую антисоветскую вылазку", как было написано в обвинительном заключении следствия.
- Энкаредисты, в погоне за орденами, премиями н наградами, решили организовать крупный судебный процесс "врагов народа на колхозном фронте". Всех арестованных, в количестве 26 человек, обвинили в подготовке вооруженного восстания, вредительстве, шпионаже, измене родине, попытках террористических действий и тому подобных преступлениях. Конечно, колхозники наотрез отказались признать эти нелепые обвинения…
- Тогда, - прерывистым шепотом рассказывает мне Павел Гордеев, - меня отправили на большой конвейер. Это конвейер пыток… Его так называют потому, что одна пытка сменяется другой. Сперва пытает один теломеханик, потом другой, третий и так без конца. Меня били по спине, по груди, животу, рукам и ногам. Били плетью, ножкой от стула, шомполом, стальным метром, палкой с гвоздями. Жгли мою кожу раскаленными иголками, папиросами, паяльной лампой. Потом наливали мне в живот, через воронку во рту, воду и касторку целыми бутылками… Потом поставили на стойку… Больше месяца пытали…
- Что же дальше? - спрашиваю я с содроганием и вместе с тем с болезненным любопытством.
- Дальше… я подписал то, что они требовали… И все наши подписали. Никто не выдержал конвейера…
"Врагов народа "судили открытым процессом в городе Ставрополе. Зал суда был переполнен. Подсудимые каялись в самых страшных преступлениях. Прокурор произносил громовую речь, требуя расстрела для них всех. По обыкновению молчали защитники. Репортеры строчили статьи в газеты.
Внешне все обстояло благополучно. Истерзанные тела жертв конвейера пыток были скрыты под одеждой, а по головам, лицам и кистям рук в НКВД предусмотрительно не бьют людей, "подготавливаемых к открытым процессам".
Советское правосудие торжествовало. Но вдруг в зале суда зазвенел юношеский голос:
- Товарищи! Не верьте нам! Мы говорим неправду! Мы не виноваты!
Павел Гордеев вскочил со скамьи подсудимых, оттолкнул пытавшегося его удержать конвоира и подбежал к столу Судьи.
- Все это ложь! - заявил он, смотря ему прямо в глаза и указывая пальцем на папки со следственными делами.
Судья, знавший кое-что о "врагах народа", растерялся и смущенно спросил:
- Почему же… вы признались, гм… на следствии?
- Меня заставили! - ответил юноша.
- Кто?
- Следователи.
- Конвой! Выведите подсудимого! Он лжет. Компрометирует советские следственные органы, - вмешался прокурор.
- Я говорю правду. Меня били, пытали. Вот! Смотрите все!
С этими словами Павел разодрал свою рубашку. Клочья ее полетели в стороны. И перед всеми в зале обнажилась сплошная рана на груди и спине юноши.
- Снимайте одежу вы все! Пускай смотрят! - закричал он обращаясь к скамье подсудимых.
Повинуясь его крику, колхозники стали стягивать с себя куртки и рубахи. Зрелище было страшное. Зал глухо заволновался.
- Граждане!" Судебное заседание, откладывается на неопределенное время, объявил несколько оправившийся от неожиданности судья. - В этом деле мы разберемся и по всей строгости советских законов накажем виновных. Даю вам слово большевика. Спокойно расходитесь по домам… Для установления порядка мною будет вызван усиленный наряд милиции.
Народ, волнуясь и зло ворча, разошелся; подсудимых отправили в тюрьму…