Чтение Есенина, слава богу, обильно сохранилось, в отличие от пленки. Есть единственный восьмисекундный кусок, в котором он только голову поворачивает, это все, что нам осталось от живого Есенина. Но пленки с записями сохранилось очень много, и усилиями Льва Шилова, царствие ему небесное, все это замечательно звучит. Когда мы слышим монолог Хлопуши, мы слышим и упоение свободой этого ритма, мы понимаем, с каким наслаждением он это читает. Кстати говоря, слышим удивительные вещи. Когда мы видим портрет Есенина, мы представляем себе льющийся бархатный тенорок какого-то пастушка, что-нибудь такое бесконечно сладкозвучное. Но когда мы слышим этот жуткий, еще со всеми характерными рязанскими приметами страшный мужичий голос, который там ревет, мы начинаем примерно понимать, какая дикая сила сидела в его поэзии. Голос я, конечно, не воспроизведу, но интонации воспроизводятся…
Сумасшедшая, бешеная кровавая муть!
Что ты? Смерть? Иль исцеленье калекам?
Проведите, проведите меня к нему,
Я хочу видеть этого человека.
Он всегда пренебрегает драматической условностью, и Хлопуша у него так сильно хочет видеть этого человека, что вместо того, чтобы пройти к нему, десять минут об этом говорит. Но это как раз нормально, потому что здесь ему нужно выкричать эту боль и этот ужас. Я не говорю уже о гениальных, здесь совершенно уместных избыточных имажинистских метафорах:
Но озлобленное сердце никогда не заблудится,
Эту голову с шеи сшибить нелегко.
Оренбургская заря красноше́рстной верблюдицей
Рассветное роняла мне в рот молоко.И холодное, корявое вымя сквозь тьму
Прижимал я, как хлеб, к истощённым векам.
Проведите, проведите меня к нему,
Я хочу видеть этого человека.
Неслучайно, это, кстати, была лучшая роль Высоцкого. Потому что здесь есть столь характерное для него слияние ритма и метра, слияние ритма и темперамента – на этих длинных строчках можно выкричать душу. Это все как раз замечательно органично. Не менее органична "Страна негодяев", вторая гениальная драматическая поэма.
Почему вообще Есенину так удавались пьесы? Значительно лучше, чем всегда довольно слабая его проза. Титаническая попытка Марины Разбежкиной сделать фильм из "Яра" привела только к тому, что ничего не получилось ни у него, ни у нее. Ну, естественная вещь, потому что для прозы требуется умение побыть другим человеком, умение в него вглядеться. Есенин же умеет только давать голос раздирающим его самого изнутри демонам, и собственно, вся его драматургия – это бесконечный спор самого Есенина с самим собой. Не случайно в "Стране негодяев" главные слова произносят два героя – Чекистов, который на самом деле никакой не Чекистов, это его русский псевдоним, а сам-то он имеет фамилию вполне еврейскую, и Замарашкин, типичный русский крестьянин с темпераментом почвенника. И в этом их разговоре как раз и проговаривается все самое главное. В нем-то Есенин и проявляется с наибольшей полнотой.
ЗАМАРАШКИН
Слушай, Чекистов!..
С каких это пор
Ты стал иностранец?
Я знаю, что ты еврей,
Фамилия твоя Лейбман,
И черт с тобой, что ты жил
За границей…
Все равно в Могилеве твой дом.ЧЕКИСТОВ
Ха-ха!
Нет, Замарашкин!
Я гражданин из Веймара
И приехал сюда не как еврей,
А как обладающий даром
Укрощать дураков и зверей.
Я ругаюсь и буду упорно
Проклинать вас хоть тысячи лет,
Потому что…
Потому что хочу в уборную,
А уборных в России нет.
И в этом диалоге не только на стороне Замарашкина Есенин. Потому что, в конце концов, ненависть к глуши и грязи, любовь к комфорту, чистоте, деньгам и славе – все это есть в русской душе в не меньшей степени, чем любовь к родным березам и кобылам. Более того, любовь к березам и кобылам носит, чаще всего, характер теоретический, платонический, тогда как любовь к комфорту все-таки требует каких-то немедленных действий и чаще всего приводит к обладанию им.
Нужно сказать, что не только в ритмическом, не только в формальном отношении революция дала Есенину совершенно новое дыхание – она дала ему философию. Это очень странно говорить применительно к Есенину. Казалось бы, в отличие от Ахматовой с ее глубоким и острым умом, от Пастернака с его сложными схемами мирового развития, от Гумилева с его замечательным таким русским сверхчеловечеством, Есенин – единственный русский поэт без мысли или, во всяком случае, без собственной философской системы. Собственно, мы за это его и любим – за то, что он такой же, как мы, за то, что он, конечно, Акутагаву не читал, но очень точно следует "правилу Акутагавы": "У меня нет убеждений и взглядов – у меня есть нервы". Нервы, действительно, есть. Есть тоска, есть ощущение себя несправедливо обиженным, безжалостно покинутым, самым лучшим, самым страшным. Все это мы понимаем, все это у нас есть.
Но у Есенина была философия. Правда, она была очень недолго, и так же недолго им осознавалась. Дальше началось самоуничтожение, саморастрата, которые тоже могут быть жизненной философией, но настоящее их осмысление появляется только в "Черном человеке" – в остальное время нам предстает процесс. Философия эта заключалась в том – и, кстати говоря, в этом она смыкалась отчасти и с Хлебниковым, и, как ни странно, с ранними обэриутами и, конечно, с Тихоном Чурилиным, у которого Есенин тоже взял довольно много, – что происходит революция не социальная, революция происходит биологическая и религиозная. Биологическая, потому что человек обретает бессмертие, потому что наконец приходит раскрепощение самого униженного трудового класса, а именно домашнего скота, потому что наконец Россия дорастает до того идеала, с которого она задумана. Строго говоря, Россия впервые дорастает до своего истинного роста. Страна, которая всю жизнь страшно переживала из-за того, что мир никак не признает ее лучшей и главной, теперь несет свет миру. Теперь Россия – новая родина Христа.
Не устрашуся гибели,
Ни копий, ни стрел дождей, -
Так говорит по Библии
Пророк Есенин Сергей.
Появляется ощущение себя библейским пророком нового Апокалипсиса и Третьего Завета, который на этот раз заключен между сельской, исконной Россией и Господом.
Почему именно крестьянство становится главным, по мысли Есенина, классом этой духовной революции? Не только потому, что "первые да будут последними". Не только потому, что последние, самые забитые и темные, безоговорочно выходят в первые. Но еще и потому, что крестьянские основы жизни, как кажется Есенину, это основы именно христианские. Ведь это тот самый домашний скот, который постоянно идет под нож, ведь это и есть мотив христианской жертвы. Не случайно у него такая мучительная, невыносимая жалость к животным, которых он не воспринимает отдельно от человека, он не зря их называет, – это не красивые слова, – "братьями нашими меньшими". Для него это подотряд людей, которые постоянно гибнут. Отсюда этот образ рожающей кобылы, который возникает постоянно, образ жеребенка, который ввязался в бессмысленную гонку, постоянный образ агнца, который идет под нож, – это та часть крестьянской жизни, которая ближе всего к Библии. Не случайно, собственно, и Пастернак мечтал написать "Поклонение волхвов" как сельское. Не случайно Толстой, когда пытался переписать свое довольно страшное и прозаичное Евангелие абсолютно русским языком, убрав из него чудо, постоянно вставляет туда словечки вроде "сена", "хлева", "овина". Русская крестьянская жизнь гораздо ближе к христианским основам. И созвучие крестьянства и христианства не случайно.
И вот теперь наконец эта многолетняя жертва принята, и наконец крестьянство становится, не скажу классом – тем отрядом человечества, который ведет его к новой свободе. Это отменяет, разумеется, всех прежних богов, и в этом есенинская страшная революционность на грани кощунства.
Время мое отлетело,
Я не боюсь кнута.
Тело, Христово Тело
Выплевываю изо рта.
Отказ от причастия. Но он уверен, что его бунт богоугоден, потому что он необходим.
Тысячи лет те же звезды славятся,
Тем же медом струится плоть.
Не молиться тебе, а лаяться
Научил ты меня, Господь.За седины твои кудрявые,
За копейки с златых осин
Я кричу тебе: "К черту старое!",
Непокорный, разбойный сын.И за эти щедроты теплые,
Что сочишь ты дождями в муть,
О, какими, какими метлами
Это солнце с небес стряхнуть?
А чем же его заменить? А заменить его тем колобом, который печет Богородица на радость своему сыну. Образ матери превращается в образ Богородицы, которая печет для сына огромный колоб, а этот колоб становится то солнцем, то месяцем. Сама сельская жизнь мифологизируется по-библейски, потому что крестьяне только те и есть, кто живут по библейским заветам: они трудятся, они страдают, они в сговоре с животными, с животными у них какой-то особый мир. Этот сельский мир и есть настоящая русская христианская утопия. Долой прежнюю официальную церковь, которая давно уже, по сути дела, отмерла, которая только и может, что поощрять рабство – да здравствует церковь Нового крестьянского Завета! Эти религиозные, удивительно наивные, вместе с тем удивительно глубокие, чистые поэмы Есенина, эти его ранние прозрения могут стать в один ряд и с хлебниковскими мечтами ("Я вижу конские свободы и равноправие коров") и с "Торжеством земледелия" Заболоцкого, который, по сути дела, продолжает ту же утопию своим шершавым, корявым, не предназначенным для этого языком. Пытается эту утопию описать, а это воспринимается всеми как жестокая пародия, и поэму в результате никто из современников не понимает. Эта мечта о крахе всех прежних скреп, всех прежних устоев ради того, чтобы мир воссиял в новом вот этом утопическом золотом и голубом сиянии.
Поэмы, которые написал Есенин в 1918 году, обличают его совершенно слепую, детскую веру в эту крестьянскую революцию. Надо сказать, что он здесь тоже не первый. Не случайно Клюев сказал о Ленине, что есть полное ощущение, будто он свои декреты ("игуменский окрик в декретах") ищет в "Поморских ответах". А "Поморские ответы" – это знаменитый старообрядческий текст, манифест старообрядчества.
Конечно, очень многие крестьянские поэты в России пытались увидеть в революции крестьянский апокалипсис и крестьянское воскрешение. Чудо в том, что у одного Есенина это, пожалуй, получилось. Потому что у него для этого была именно та степень непосредственности, именно то удивительное смешение с сентиментальностью совершенно детской взрослого, подросткового, юношеского эгоцентризма, которые и позволяют быть этим утопиям такими убедительными. Эта вера в личное мессианство оборачивается в веру в мессианство крестьянства как такового. И в это хочется верить, и, во всяком случае, это замечательный художественный результат.
Мы привыкли к тому за последнее время, что писатель должен говорить правильные вещи. Никаких правильных вещей он говорить не должен, он должен публично ошибаться, чтобы тем интереснее было за ним следить. А правильные вещи мы сами все знаем, они все давно сказаны и написаны. Так мы понимаем, что утопия крестьянская эта неосуществима и что все равно та теплая муть, о которой говорит он, доминирует. Ничего не поделаешь – из такого крестьянства не сделаешь никак граждан нового светлого мира. Оно, в общем, и не очень-то хочет туда, не очень туда стремится. Но тем не менее видно же не философию, видно художественный результат. А художественный результат этих шести-семи поэм абсолютно блистателен. Дальше оказывается, что революция уже к 1922 году выдыхается: не будет не только мировой революции, но, по сути, и в русской-то все окажется скатыванием к прежнему, только ухудшенному. Вот здесь начинается серьезная социальная депрессия. У каждого на нее свой ответ. Крупные художники в 1923 году замолкают: замолкает Ахматова, замолкает Мандельштам (плюс-минус несколько стихотворений появляется потом). Маяковский, написав "Про это", переходит на чудовищную социально востребованную продукцию – в некотором смысле это его вариант запоя. И не поймешь еще, какой запой в этом смысле лучше. Потому что честнее, вероятно, было спиваться и деградировать, как Есенин, чем писать то, что писал с 1923 года Маяковский. Конечно, у него и в это время случались гениальные стихи. В 1927 году написать "Разговор с фининспектором о поэзии" или "Сергею Есенину" – это тоже удивительные прорывы, но прорывы среди такого поэтического шлака, которые, собственно, не стоило бы переиздавать. Настоящее самоубийство Маяковского произошло именно тогда, когда лирика заменилась так называемой литературой факта. Ужас-то весь в том, что это очень хорошо написано. У Маяковского плохих стихов нет – он настоящий мастер. Но писать такие безупречно плохие стихи, как писал он – тоже своего рода гибель.
Что касается Есенина, то его вариант гибели, саморастраты наиболее очевидный. Мы ведь видим, как в стихах с 1923 года постепенно начинает хромать сначала логика, а потом и грамматика. На этом фоне чрезвычайно трудно уже различить по-настоящему гениальные всплески, которых, собственно говоря, уже и не очень много у Есенина, у Есенина зрелого… Пожалуй, из "Москвы кабацкой" более-менее удается вспомнить одно стихотворение действительно гениальное, которое показывает: он отлично понимал, что с ним происходит. Совершенно четкий автопортрет.
Сыпь, гармоника! Скука… Скука…
Гармонист пальцы льет волной.
Пей со мною, паршивая сука.
Пей со мной.Излюбили тебя, измызгали,
Невтерпёж!
Что ж ты смотришь так синими брызгами?
Или в морду хошь?В огород бы тебя, на чучело,
Пугать ворон.
До печенок меня замучила
Со всех сторон.Сыпь, гармоника! Сыпь, моя частая!
Пей, выдра! Пей!
Мне бы лучше вон ту, сисястую,
Она глупей.
(вот видите, здесь уже начинаются эллипсисы, начинается пьяная речь)
Я средь женщин тебя не первую,
Немало вас.
Но с такой вот, как ты, со стервою
Лишь в первый раз.Чем больнее, тем звонче
То здесь, то там.
(смысл утрачивается вовсе, структура фразы распадается… вдруг неожиданно возникает дикий вопль неизвестно кого)
Я с собой не покончу.
Иди к чертям.К вашей своре собачей
Пора простыть.
(вдруг это все разрешается похмельной слезой)
Дорогая… я плачу…
Прости… Прости…
Я думаю, что лучшего образца любовной лирики в это время не написал бы никто. Главное, что здесь по-настоящему важно, – это то, что самораспад отчетливо зафиксирован, он еще вполне владеет собой и четко понимает, что с ним происходит. А вот дальше пошло хуже.
Дальше пошло то, что, пожалуй, и делает Есенина (здесь приходится сказать жесткие слова, но ничего не поделаешь) самым точным выразителем русской души в том состоянии, в каком она была тогда, в каком она осталась и сейчас. Это уже упомянутая страшная смесь самоуничижения и самовосхваления, дикое сочетание сантимента и зверства, мгновенный переход от драки к слезам и наоборот. Но не нужно приписывать этого только пьянству, в конце концов, что у трезвого на уме, то у пьяного на языке. Это лишь концентрированное выражение того, что в этой душе продолжает бродить.
Самое же главное – эта душа постоянно и безмерно кичится. Но чем она кичится, она сказать не в состоянии. У Есенина есть страшный период – это 1924 год, когда он пытается освоить эпос, он начинает писать поэмы. Сначала небольшие, затем большую "Анна Снегина", в которой, кстати говоря, есть великолепные куски. Но по-настоящему чудовищен лишь небольшой цикл – это "Письмо от матери". Но из него не то известное "Письмо к матери", которое тоже, в общем, довольно ужасно, а "Ответ матери" так называемый, чудовищное во многих отношениях "Письмо к женщине". Которое, если его внимательно прочесть, являет собой квинтессенцию пошлости, даже уже не романсовой. И довольно дикое обращение к деду – "Письмо к деду", которое мы частично и зачитаем. Здесь уже полное отсутствие каких-либо поэтических достоинств. Самое жуткое, что это письмо при этом ужасно напоминает письмо Ваньки Жукова "на деревню дедушке", в котором как раз есть удивительно чистая нота безумной тоски. У Есенина эта тоска уже приобретает характер абсолютно продажный, публичный и даже в некотором смысле кабацкий.
Голубчик! Дедушка!
Я вновь к тебе пишу…
У вас под окнами
Теперь метели свищут,
И в дымовой трубе
Протяжный вой и шум,Как будто сто чертей
Залезло на чердак.
А ты всю ночь не спишь
И дрыгаешь ногою.
И хочется тебе
Накинуть свой пиджак,
Пойти туда,
Избить всех кочергою.
(и это пишет человек, которому 29 лет, который до этого написал того же "Пугачева", здесь уже распад совершенно невыносимый)
Наивность милая
Нетронутой души!
Недаром прадед
За овса три меры
Тебя к дьячку водил
В заброшенной глуши
Учить: "Достойно есть"
И с "Отче" "Символ веры".
(дальше он начинает каяться, что уехал из деревни)
Ты говоришь:
Что у тебя украли,
(что украли?)
Что я дурак,
А город – плут и мот.
Но только, дедушка,
Едва ли так, едва ли, -
Плохую лошадь
Вор не уведет.Плохую лошадь
Со двора не сгонишь,
Но тот, кто хочет
Знать другую гладь,
(какую гладь? гладь чего?)
Тот скажет:
Чтоб не сгнить в затоне,
Страну родную
Нужно покидать.
(эти слова звучат сегодня, просто сказать, архисовременно)
Вот я и кинул.
Я в стране далекой.
Весна.
Здесь розы больше кулака.
(великолепное сравнение, которое сразу приходит в голову)
И я твоей
Судьбине одинокой
Привет их теплый
Шлю издалека.Теперь метель
Вовсю свистит в Рязани,
А у тебя -
Меня увидеть зуд.
Но ты ведь знаешь -
Никакие сани
Тебя сюда
Ко мне не завезут.