Телефонный разговор не завершается, а летит вниз, "как самоубийца с крыши". Если персонаж снаряжает походный рюкзак, то "словно мертвецкую ладью". Если он трудится, то "словно роет могилу". Если он сдает в журнал колонку – то "гонит на убой редактору". Если его девушка "забанила" его в ЖЖ – значит, "вывела босого в исподнем за бревенчатую черную баню и прикончила в мягкий затылок". Если на кофту героини пролили кофе, то она сидит, "точно после выстрела в грудь"… То, что у символистов было кокетливым приемом, современный автор доводит до крайности, до пародии, как гвозди вколачивает. "Дача остыла, затвердела. Осунулась, как покойница". "Маячили подъемные краны, похожие на виселицы из стрелецкого бреда". Немецкий город напоминает "труп повесившегося поэта". Компьютерная мышь "трепетала на шнуре, словно висельник". "Семеро минувших суток, точно расколдованные трупы, вздулись, лопнули и разложились"…
Едва ли это эпатаж, скорее – особенность елизаровского мироощущения. Наверное, когда-то давно, во времена далекого харьковского Мишиного детства, Вселенная по-хулигански надвинула ему панамку на нос, дала подзатыльник и отобрала мороженое. И с тех пор автор, выросший, но так и не снявший ту детскую панамку, мстит, как умеет, этой перекошенной Вселенной. "Чего тут стесняться, когда весь мир создан совершенно не на мой вкус. Береза – тупица, дуб – осел. Речка – идиотка. Облака – кретины". Это, правда, не Михаил Елизаров, а министр-администратор из пьесы Евгения Шварца "Обыкновенное чудо". Елизаров бы выразился покруче.
Вселенская жопотень
Виктор Ерофеев. Акимуды: Роман. М.: РИПОЛ Классик
Действие фантасмагории Виктора Ерофеева происходит в наши дни. Как снег на голову на российскую столицу сваливается посольство страны Акимуды, на карте не обозначенной. Цель гостей – выяснить, можно ли иметь дело с теперешними москвичами или на них надо поставить крест и заняться более перспективным проектом. Федеральные власти озабочены и решают напомнить пришельцам (из рая? из преисподней?), кто в доме хозяин. Однако воевать обычным оружием с "той силой, которая вечно хочет зла и вечно совершает благо" – занятие бессмысленное и опасное…
"Ко мне подозрительно относится интеллигенция, – жалуется в романе лирический герой, похожий на самого автора. – Она ненавидит меня за то, что я не считаю Булгакова великим писателем". Не слишком почтительное отношение к Михаилу Афанасьевичу не мешает романисту, выстраивая сюжет, брать напрокат булгаковскую схему. Посланцы страны Акимуды смахивают на известную делегацию Воланда в Москве 30-х. Черный берет мессира примеряет посол Николай Иванович (он же Акимуд), в роль Иванушки вписывается эфэсбэшник Куроедов, а вакансию Маргариты заполняет любвеобильная девушка Зяблик. Легко догадаться, кто здесь Мастер. "Бог дал мне ум и талант, – напоминает alter ego автора, – обо мне пишут дипломы и диссертации, некоторые иностранные критики объявили меня гением", "в провинции на мои выступления набегает толпа народа", "сколько я раздал автографов? – это население целого города".
Одна из центральных сцен в романе – посольский прием с участием усопших писателей – выглядит ремейком бала у Сатаны. Разница в том, что именитые коллеги выведены под своими именами и описаны с минимальной степенью дружелюбия. Больше всех повезло однофамильцу автора: создатель поэмы "Москва – Петушки" благоразумно не упомянут вовсе (иначе не избежать всегдашней путаницы, так раздражающей романиста). Довольно снисходителен рассказчик к Андрею Вознесенскому. Приветствуя его, автор лишь заметит, что поэт поддался давлению и заменил удачную строку на менее удачную. Упоминая о Василии Аксенове, Ерофеев с укоризной обронит, что "жены всегда подталкивают мужей эмигрировать" и в аксеновском случае все кончилось "семейной катастрофой". Куда меньше повезет в романе прочим известным мертвецам. Скажем, Мандельштама автор приклеит к Сталину (оба "в вальсе несутся через века славной истории, порождая и убивая друг друга"), Пастернака вынудит признаться в глупости и фальши, Набокову подарит пошлый каламбур, Ахматову заставит хвалиться синяками ("вы правда любили, когда вас пороли мужчины?") и сообщит, что она и в подметки не годится Платонову, а самого Платонова сведет с Кафкой – для того, чтобы автор "Чевенгура" нелестно отозвался об авторе "Процесса" ("Никакой ты не гений, а просто еврей задроченный"), а Кафка надавал Платонову пощечин.
Хамское отношение к классикам – не единственная бросающаяся в глаза черта "Акимуд". Желая подтвердить репутацию "скандалиста" и "певца минета", автор превращает роман и в разновидность пип-шоу. Характеры? Логика сюжета? Ха, не это главное. "Оптимистический лобок", "она теребила мой член", "мой член слегка крепчает, оказавшись на свободе", "сиськи у нее станут крепче", "направил свой микроскоп на ее молодые сиськи", "достал сиськи и намотал волосы на кулак", "мастурбировала на видеокомпромат", "после ужина она делала ему в ванной минет", "минет – не повод для ревности", "она трахает Че настоящим мужским членом", "жопа мужчины и женщины – единый центр удовольствия", "я регулярно занимаюсь онанизмом. Фактически, с детского сада". И так далее, почти на каждой странице, причем наблюдательный автор прозревает сексуальную символику буквально везде. В романе есть и "либерализм с яйцами", и уподобление дипломатических сношений половому акту, и "орехи, похожие на женские бедра с густой растительностью между ног", и "фаллический кран смесителя", и "скорбные, поставленные раком березы", и прочая "вселенская жопотень".
Под этот унылый эксгибиционизм подведена теоретическая база. "Я понял, почему накрылся классический роман, – глубокомысленно рассуждает повествователь. – Он составлен из самоцензуры. Он скрывал глобальную человеческую неприличность. Он опускал детали, из которых складывалась сущность. Мы не знаем, как яростно на лиловом тропическом закате дрочил Робинзон Крузо… Мы не знаем, кричала ли Анна Каренина при оргазме…" О да, явное упущение. А ведь еще не прояснена роль дупла в пушкинском "Дубровском". А еще мы не знаем всех тонкостей отношений Малыша и Карлсона, Незнайки и Кнопочки, Герасима и Муму. А был ли оргазм у Мастера с Маргаритой? А без Маргариты?
Булгаковский Воланд когда-то полагал, будто москвичей испортил "квартирный вопрос". Трогательная наивность, да и только.
Путеводитель по Атлантиде
Михаил Жванецкий. Женщины. М.: Эксмо
Дорогой Михал Михалыч! В те же дни, когда на прилавках появилась ваша книга "Женщины", какой-то клинический идиот распространил через "Твиттер" слух, будто бы вы погибли в автокатастрофе.
Слух опровергли уже через полчаса, но за эти полчаса вся страна, по которой вы часто дежурите на федеральном телеканале, успела прослезиться. Причем дважды – сперва от горя, потом от радости.
Говорят, что ложное сообщение о смерти – хорошая примета. И это значит, Михал Михалыч, что вы будете жить долго. И по-прежнему будете дежурить по стране. И напишете много новых книг. Ну то есть по-настоящему новых.
Поскольку книга "Женщины", извините, таковой пока не является.
В ней вы пишете о случаях "тяжелого отравления от рассольника баночного Мукачевского завода кожзаменителей" и призываете "нашу могучую промышленность", чтобы та "перестала рыть ходы под нами, а немножко поработала на нас. Чтобы мощные станы Новокраматорского завода выпускали нежные чулочки".
Здесь вы проникновенно, с сочувствием, живописуете борьбу наших женщин с их главным ежедневным врагом, фиксируя каждую победу ("видишь очередь – займи, не прогадаешь", "такую очередь отстояла – весь отдел в румынских кроссовках сидит", "в обед занять очередь в четырех местах и всё успеть").
Здесь же вы обличаете неповоротливые СМИ ("из газет разве узнаешь, где что дают?") и критикуете торговлю за перебои с товарами первой необходимости ("То хлеба нет, то масла нет, то сахара нет, то мяса нет"). Перечисляете вы и прочий дефицит: "сервизы, туалетная бумага, шоферский инструмент, покрышки жигулевские, крестовины, фары к ноль пятым, сантехника, смеситель югославский – такое богатство".
Все это ностальгическое ретро – не особый прием, а закономерное следствие того, что большинство текстов, включенных в книгу, сочинены лет двадцать и более назад. И если в советские времена едва ли не половину из этих миниатюр невозможно было услышать с телеэкранов или прочесть в книге, то сейчас те же самые тексты у многих вызовут вежливое недоумение. Слишком это похоже на путеводитель по затонувшему граду Китежу или Атлантиде: к каждой второй фразе уже необходим исторический комментарий. Сегодняшнему читателю, особенно молодому, надо объяснять, отчего туалетная бумага пребывает на Полюсе недоступности и чем так замечательны румынские кроссовки и югославская сантехника. И что за страна такая, кстати, – Югославия? И что такое "Клуб кинопутешествий"? И почему езда на "Волге" – символ невероятной крутизны?
Строго говоря, ваши "Женщины", Михал Михалыч, – это вообще не книга. Это, извините за прямоту, цитатник. Такие выходили и при советской власти, только авторы были немножко другие и темы другие: "Маркс и Энгельс о литературе", "Ленин о музыке", "Хрущев о живописи", "Микоян о вкусной и здоровой пище" и пр.
Школьникам, студентам и пропагандистам не надо было ползать по Интернету, разыскивая подходящее к случаю высказывание. Тем более что Интернет тогда еще даже не изобрели.
Не спорю, в чисто прикладном смысле "Женщины" – издание, наверное, тоже небесполезное. Нужен кому-нибудь веселый тост? Нет проблем: "Уважать человека – одно, а любить его – совсем третье". Нужно припечатать тещу? И это можно: "Такой тупой и беспамятной коровы я не встречал даже в Великую Отечественную". Ну а если в пылу ссоры с благоверной все аргументы исчерпаны, а перепалка в разгаре, загляни в книгу – и пожалуйста: "Клизма психованная развесная. Патлы торчат, нос облез, изо рта разит болотом. Зубов сейчас не будет".
Смешно? Гм… Но тут вы не очень виноваты, Михал Михалыч. Даже большие профи не могут удачно шутить все 24 часа в сутки, быть одинаково афористичным семь дней в неделю и вдобавок ни разу не повториться. Однако, в отличие от Маркса с Энгельсом, вы могли бы повлиять на состав цитатника. Вы же видите: всё, что имеет отношение к прекрасному полу, прилежно выбрано из вашего обширного письменного и устного творчества и представлено на равных. Не только отшлифованное и классическое, но и совсем незначительное, проходное, на коленке писанное, на вечеринке читанное, легко выброшенное в урну и извлеченное услужливыми фанатами.
Кстати, среди тех, кто помог вам составить этот цитатник, первой строкой в предисловии упомянут рабочий Александр Сысоев из Нижнего Тагила. Ох уж эти добровольные помощники из Нижнего Тагила…
Михал Михалыч, не берите пример ни с кого. А уж если уральский пролетариат так вам дорог, пусть он лучше поможет вам как-нибудь по-другому. Например, подарит вам то, о чем вы давно мечтали.
Я имею в виду танк, на котором вы сможете поехать куда угодно и грозно спросить из-за брони: "Скоко-скоко?"
Хотя, пожалуй, вам этот танк уже не шибко нужен. На базаре вам и так всё дадут бесплатно. А куда-то в другое место ваш танк сегодня не пропустят.
Апгрейд Перельмана
Александр Иличевский. Математик: Роман. М.: АСТ, Астрель
Еще недавно премия "Русский Букер" была для наших писателей чем-то вроде пожизненной индульгенции, которую кардинал Ришелье выдавал Миледи: всякий текст обладателя букеровского диплома априори считался произведенным во имя и на благо Великой Русской Литературы. Потому-то Александр Иличевский, лауреат 2007 года, годом позже не постеснялся выпустить роман "Мистер Нефть, друг" – как бы интеллектуальный, извилистый, с запутанным нарративом, а на самом деле бессюжетный, мучительно невнятный и нечитаемый опус, где прорывов из царства темного бубнежа в пространство смысла было еще меньше, чем изюма в экономной советской булке с изюмом.
Тогдашняя критика постеснялась тронуть лауреата, но всего два года спустя премиальные устои зашатались сами собой. Букеровское жюри, будучи укушено ядовитой мухой-мутантом, дружно впало в забытье и, не приходя в сознание, присудило победу скабрезному анекдотцу, увеличенному до размеров романа. Этот жест резко и необратимо опустил котировки всех предыдущих награжденцев – в том числе Иличевского. А тот как человек науки (окончил Физтех!), да еще с опытом работы в капстранах, где реальную отдачу ценят больше, чем самые красивые наградные сертификаты, первым осознал неизбежное: подешевевшее свидетельство вчерашних взлетов может вскоре и вовсе обесцениться. Требовалось как можно быстрее заняться ремонтом творческого фасада.
Так появилась на свет книга "Математик".
Нельзя сказать, будто Иличевский в этом романе революционно перепахал себя. Здесь, как и в прежних его вещах, язык часто не в ладах со вкусом, а выплеск авторского "я" – с чувством меры. Роман пестрит кокетливыми красивостями ("жемчужная мгла", "радужная тетива брызг", "бредящий туманом сад", "суриковая дуга, выходящая из дымчатой дали", "тоскливая тревога, которую излучало окно", "дорожные пробки ползут сгустками перламутра" и т. п.), и эти радужные сгустки перемежаются с наукообразными периодами, типа: "Грамматика генома определяется на уровне фундаментальных взаимодействий, на основе которых идут внутриклеточные процессы…" Читатель еле ползет сквозь корявый стилистический бурелом: "застилалась слезами", "будучи балетного склада", "отчаяние его жестикулировало", "испытывали к нему приступы обожания", "эфемерно нагнать оглядкой", "мечтать в иррациональном ключе" и пр.
Как водится, три четверти объема книги заполняется "белым шумом" – порой любопытными, чаще банальными, но в любом случае ни к чему не обязывающими рассуждениями: об альпинизме и алкоголизме, казаках и хазарах, Голливуде и геноме, озере Тахо и Алистере Кроули. Последняя же – "высокогорная" – треть романа вообще выглядит вставным номером. У писателя, как у рачительной хозяйки, обрезков не бывает…
Тем не менее в новом романе Иличевский сумел преодолеть некоторые прежние привычки и двинулся навстречу читателю. Тут есть пусть и пунктирный, дырчатый, но сюжет (герой едет в Китай, затем в Америку, потом в Белоруссию, а под конец идет в гору). Если в букеровском "Матиссе" отсутствовал Матисс, то герой "Математика" Максим Покровский – не сантехник, не таксидермист и даже не лидер группы "Ногу свело!", а действительно гениальный математик, спец в области топологии и лауреат премии "Медаль Филдса".
Что-то знакомое? Ну да! Поскольку среди российских вынужденно-медийных персон гений, тополог и филдсовский лауреат в одном лице только один – а именно Григорий Перельман, – сразу же обозначаются контуры печки, от которой пляшет Иличевский-романист. Но с реального Перельмана, непостижимого даже для его биографа Маши Гессен, писателю нет навара. Поэтому Иличевский лихо обтесывает и ошкуривает занозистого бородача.
Перельман нелюдим, а Покровский общителен. Перельман аскет, а Покровский любит женщин и пожрать. Перельман пробавляется кефиром, а Покровский не дурак выпить (впрочем, к середине книги он "завязывает", молодец). Неясно, какими высокими помыслами озабочен Перельман и озабочен ли вообще (он не дает интервью), а вот Покровский дни и ночи размышляет о бессмертии всего человечества!
Словом, на платформе "неправильного" гения автор конструирует образ гения "правильного", патриотичного, понятного и публике, и автору… Да, кстати! Перельман отказался от премии Филдса и от золотой медали. А Покровский доллары и медаль взял. Он "всегда готов был подработать, копил деньги, был смекалист в бережливости". Вот такие гении нужны России. Перельман, читай эту книгу и учись уму-разуму.
Толстый и тонкий
Александр Иличевский. Анархисты: Роман. М.: Астрель
Вопрос: что у писателя А.П. Чехова всегда вначале, а у писателя А.В. Иличевского вечно посередине? Ответ: слог "че" в фамилии. Пересечение, конечно, хиленькое, на отметину Фортуны едва ли тянет, но для автора, который переписывает чеховскую "Дуэль" на современный лад и нуждается в знаке свыше, даже один общий слог с классиком все-таки лучше, чем ни одного.
Отчего Александру Викторовичу вообще приспичило тревожить прах Антона Павловича? Почему для вивисекции была избрана именно "Дуэль"? Все это внятному объяснению не поддается, так что для простоты вынесем проблему за скобки и оценим лихость писателя, меняющего антураж. У Чехова действие происходило на Черноморском побережье Кавказа, а Иличевский сдвигает сюжет в среднюю полосу России: море заменяет рекой, горы – лесом, кипарисы – соснами, шарабаны – иномарками, виноградное вино – водкой и коньяком.
Нынешний автор превращает мелкого чиновника Лаевского в художника и бывшего бизнесмена Соломина, зоолога фон Корена – во врача Турчина, Надежду Андреевну – в наркоманку Катю, полицейского пристава Кирилина – в таможенника Калинина, смешливого дьякона – в смешливого иеромонаха, а доктора Самойленко – в доктора Дубровина (почему толерантнейший персонаж оказался однофамильцем предводителя черносотенного Союза Русского Народа, читателю понять не дано). Чеховские мотивы спрямлены и нарочито опошлены. Мысль о том, что "никто не знает настоящей правды", Иличевскому чужда: он-то знает правду-матку. Он уж ее сейчас нам резанет.
Итак, внимание! Соломин не столько любит Катю, сколько страдает "половой одержимостью ею"; в отличие от промотавшегося Лаевского, Соломин отнюдь не беден и клянчит у Дубровина деньги, чтобы не трогать основной капитал. Дубровин не простак, а тупица. Турчин изводит "лишнего человека" Соломина не только из-за своих социал-дарвинистских теорий, но и потому, что тайком положил глаз на Катю. Катя мучается не от тоски, а от элементарной кокаиновой зависимости и изменяет Соломину с похотливым павианом Калининым ради дозы порошка, полученного с таможни. Ну и так далее. Чеховские персонажи не были гигантами духа, но уж персонажи Иличевского – и вовсе гости из нановселенной, едва различимой в микроскоп: в мире мельчайших людей никакой, даже полушутейный, поединок невозможен в принципе. К барьеру никто не выйдет, пар улетит в свисток, иеромонах не крикнет: "Он его убьет!", а Соломина с Турчиным исподтишка и по отдельности кокнет сам автор – чтобы создать видимость хоть какого-нибудь катарсиса.
Легко заметить, что чеховская "Дуэль" умещается на сотне книжных страниц, а сочинение Иличевского (без дуэли), несмотря на скудость фабулы, вольготно расположилось на четырехстах с лишним страницах. Подобно сороке, автор "Анархистов" переполняет гнездо сюжета поблескивающим сором, взятым отовсюду, откуда можно, и вынуждает почти всех героев – не только Турчина – страдать словесным недержанием. В книге присутствуют элементы детектива, мистики, есть навязчивые описания красот природы и непричесанные отступления (одна только побочная история жизни анархиста Чаусова занимает десятки страниц). И дело даже не в том, что вялая избыточность чеховского Треплева нашему автору заведомо ближе, чем лаконизм Тригорина. Просто Чехов не задумывался о формате им написанного – повесть так повесть, – а Иличевскому позарез нужно явить публике роман…