Бальмонт Воспоминания - Екатерина Андреева 37 стр.


Я выпустила его из дома, осторожно притворив за ним входную дверь, на цыпочках вернулась в столовую. Там я долго сидела, пока не догорела свечка. Там пахло еще его духами. И я снова и снова переживала каждое мгновение этого счастливого вечера. Вот он входит в столовую, осторожно нащупывая ступеньки, поправляет свой белый галстук. И оглядывает с удивлением комнату: "Вы одна… какое счастье!" Берет своими мягкими ласковыми руками книгу из моих рук, целует мои пыльные пальцы… "Стебли гиацинта", - сказал он о них. И мне впервые кажется, что мои руки не безобразны. Я закрываю ими лицо, они пахнут им. "Фиалка, милая моя…" Да, я твоя, твоя, твоя! Боже, какое счастье! Какое невероятное счастье! Он любит меня… "Никогда не забуду…" - еще сказал он. Душа моя просто не вмещает всего этого блаженства. Восторженная благодарность переполняет мою душу. К нему? К судьбе? Мне необходимо излить ее. Я иду к себе в комнату и принимаюсь писать ему. Пишу лист за листом, не могу остановиться.

Утром я проснулась с ощущением того же неимоверного счастья. И с тех пор оно не покидало меня долго, долго… Я собрала исписанные листы, чтобы передать их ему, когда он приедет сегодня. Я увижу его сегодня. Я буду его видеть каждый день, каждый день, и так всегда. Но когда я перечитала это бесконечное послание, увидела беспорядочные строки, бессвязные слова, знаки восклицательные, многоточия… я, не колеблясь, бросила их в топившуюся печку. Такое письмо не понравится ему. Оно покажется ему слишком восторженным, пожалуй, даже экзальтированным, а он так не любит экзальтации. И стиль недостаточно хорош, может быть, подумает он. А переделать письмо я не могла.

В то же утро разразилась буря. Мать страшно рассердилась, что я "ночью принимаю мужчин одна". Но я, нисколько не смутясь, стала спокойно врать: "При чем тут я? Степан открыл дверь Александру Ивановичу, а он, увидав свет в столовой, вошел. Я уже уходила наверх. Посидел несколько минут. Я ему даже чая не предложила, так как самовар уже унесли". Не знаю, поверила ли мне мать. Но мне было решительно все равно. Никто и ничто не могло нарушить счастья, переполнявшего меня. "Чему ты все улыбаешься?" - спросила меня Маша. "Своему счастью", - ответила я. "То-то у тебя такое глупое лицо".

В четыре часа Степан доложил мне (Саша и Маша еще болели, лежали в постели): "Князь Александр Иванович приехали и прошли вниз, в маленькую гостиную". - "Проси князя наверх, в кабинет, и доложи мамаше о нем". Степан вытаращил на меня глаза. Мать никогда не выходила к Урусову, когда Саша принимала его у себя внизу. "Что это значит?" - удивилась и Маша. Я рассказала ей, какой скандал закатила мне мать из-за того, что я принимала одна Урусова. "Но, правда, ты сидела с ним до ночи. Ты ведь легла страшно поздно?" - "Нет, Урусов рано уехал, я сидела одна в столовой, разбирала книги, чтобы не тащить их наверх".

Через несколько минут Степан опять прибежал ко мне наверх: "Наталья Михайловна приказали вам сейчас же иттить в кабинет". Я было хотела пойти в кабинет позже, но что подумает Александр Иванович? Может быть, он беспокоится? И я побежала вниз.

Когда я вошла в кабинет, мать посмотрела на меня сердито, Александр Иванович - встревоженно. Но увидав мое лицо, он мгновенно успокоился. Так оно, верно, "глупо", по выражению Маши, сияло. "Вот я Наталье Михайловне рассказываю о моем вчерашнем выступлении в суде…" - начал он, вопросительно поглядывая на меня. "А я вчера даже не успела спросить вас о нем".

"Пройдемте в столовую, Александр Иванович, - сказала мать вставая. - А ты, Катя, иди разливать чай", - добавила она поспешно, заметив, что я хочу идти. Когда мы на минуту остались одни, Урусов спросил: "У вас были неприятности из-за меня? Мне так жаль…" - "Не жалейте меня, я так счастлива. Я самый счастливый человек на свете!" И мы смотрели, не отрываясь, друг на друга и молчали, пока не вернулась мать.

И начались счастливые дни. Теперь мы уже виделись каждый день: у нас или мы встречались у замужних сестер, у профессора Кирпичникова, с дочерью которого я нарочно подружилась, чтобы бывать у них в доме и видать там Урусова. Встречались мы и в театре, и на концертах.

Этой зимой я была в разгаре своей общественной деятельности. Урусов покупал билеты на благотворительные спектакли, которые я устраивала. Он не пропускал ни одной возможности для нас встретиться. Он участвовал в моих литературных вечерах, где читал "Поэмы в прозе" Бодлера, которые перевел для меня.

Наедине мы видались урывками, как и прежде, изредка переписывались, передавая при свидании свои записки. Я была совершенно счастлива, мне ничего другого не надо было. Лишь бы не менялось то, что было, лишь бы он не менялся ко мне. Урусов был теперь всегда весел, ко мне особенно внимателен и нежен. Интересен и блестящ в обществе еще больше, чем всегда. Когда его слушали и восхищались им в большом обществе, я с замиранием сердца думала: "И этот замечательный человек любит меня, такую маленькую, ничтожную, и все, что он говорит и делает, он говорит и делает для меня, я для него милее и дороже всех". И я молилась в душе, чтобы он не разлюбил меня.

Дня через три после того счастливого вечера у нас в столовой Урусов заехал к нам неожиданно рано и сообщил, что заболела его мать - она с дочерью жила за границей - и сестра вызывает его туда срочно. "Я еду на днях, как только устрою свои дела". И, взглянув на меня, добавил: "Отложить никак нельзя, maman ждет меня". Я пришла в отчаяние. На второй неделе Рождества должен был состояться парадный бал в Благородном собрании (особенно парадный - на нем впервые присутствовал наш новый московский генерал-губернатор - великий князь Сергей Александрович с великой княгиней Елизаветой Федоровной). Урусов дал мне слово быть там, и я страшно радовалась. Мы ехали на этот бал с Ниной Васильевной, значит, я была бы с Урусовым сколько хотела. Я мечтала день и ночь об этой встрече с ним на балу, где в толпе мы были бы одни и спокойно могли бы говорить. Я откладывала все разговоры с ним до этого вечера. Платье мое было готово, очень простенькое, сшитое домашней портнихой, но я теперь не придавала значения своей внешности. Урусов любил меня не за нее, я была хороша для него во всех нарядах.

Когда он стал прощаться, я вышла в прихожую, будто бы для того, чтобы позвонить лакею проводить его. "Вы уедете… вы не будете на балу… вы обещали… останьтесь хоть на несколько дней, - лепетала я, - ведь это единственный, неповторимый случай…"

Я отняла у него шубу, которую он снял с вешалки. Он серьезно посмотрел на меня. Лицо его было расстроенное. "Вы не сомневайтесь, милая Екатерина Алексеевна, что я хочу быть с вами на этом вечере, только болезнь… А вот и Алексей Алексеевич". За мной стоял брат, которого я в своем волнении не заметила. "Здесь холодно, вы простудитесь", - сказал Урусов, пожал мне руку и уехал.

Прошел день, другой… Он не ехал, не писал. Я с ума сходила от беспокойства. И не находила предлога послать ему письмо. Я проехала два раза на извозчике мимо его дома. Комнаты были освещены, но его не было видно в окнах кабинета без штор.

"Я думаю, Урусов заедет еще раз перед своим отъездом?" - спросила я Сашу. "Вряд ли он успеет, да он и простился с нами". Неужели я не увижу его, - меня мучило наше прощанье, его печальный взгляд, в котором ясно был виден упрек. И он увезет это впечатление с собой. Но ничего не могла я поделать, слишком велико было огорчение.

В сочельник, вернувшись от всенощной, мы застали Урусова у нас в столовой. Я чуть не упала от этой радостной неожиданности. Урусов сообщил нам, не глядя на меня, что он получил успокоительный ответ на свой запрос о здоровье матери и поэтому откладывает отъезд до 27-го. А бал 26-го! Он остался для меня, Боже, какая радость! И только теперь мне стало стыдно за то, что я так эгоистично отнеслась к его беспокойству о матери. В этот вечер мне не пришлось его видеть одного, я только мысленно просила у него прощенья.

Прощаясь с ним, Маша спросила, будет ли он на балу 26-го. "Да, - ответил он, - я загляну туда, чтобы полюбоваться на вас". - "Мы выедем в десять", - успела ввернуть я.

Этот бал был самым веселым и счастливым в моей жизни. Когда мы поднимались с сестрой по широкой красивой лестнице Благородного собрания, Урусов уже стоял наверху и ждал нас. Мы не расставались с ним весь вечер. Когда я танцевала, он сидел в зале. И Машу и меня очень много приглашали на танцы. Когда я отказывалась идти танцевать, так мне не хотелось уходить от него, он настаивал: "Идите, танцуйте, я любуюсь вами и Марией Алексеевной и горжусь вашими успехами, чувствуя себя в роли вашего отца". Я очень не любила, когда он называл себя стариком. "Какие глупости", - возмутилась я. Он засмеялся: "Благодарю вас за любезность". И потом очень серьезно: "Это не глупости, я вдвое старше вас". - "Хоть бы и втрое, - перебила я его горячо, - это ничего не меняет". - "Вы очень добры, но в данном случае разница лет меняет все". - "Не для меня".

За ужином Урусов сидел между Машей и мной (по другую сторону от нас сидели наши кавалеры, бессловесные офицеры), недалеко от нас - Нина Васильевна. Она была ослепительно хороша в своем открытом черном бархатном платье со скромным букетиком живых фиалок на плече. Маша была в белом кисейном платье, покрытом лепестками искусственных роз, я - в желтом газовом платье без всяких украшений. Нина Васильевна тревожно поглядывала на мое счастливое лицо. От нее одной я не скрывала, что люблю Урусова, отдала свою жизнь безвозвратно и безумно счастлива.

Урусов в первый раз говорил с Ниной Васильевной о нас с Машей. Он одинаково восхищался нашими тонкими лицами - "как из кости точеные", - сказал он, нашими "целомудренными движениями", когда мы танцуем, и при этом "умственным оживлением", "литературным вкусом"…

"Вы с Марией Алексеевной одержали сегодня много побед. Сколько у вас трофеев", - сказал он мне, разглядывая ленточки с бубенцами, которыми была унизана моя левая рука от плеча до кисти. Я правой рукой смахнула их с руки, и они, звеня, упали под ноги к Урусову. Урусов не успел помешать мне сделать это. Вместе с ленточками с моей руки спустилась длинная перчатка. Урусов нагнулся под стол, приподняв скатерть, и приник долгим поцелуем к моей обнаженной руке. И потом, выпрямившись, посмотрел на меня молча. И в этом взгляде были и восхищение, и благодарность, и любовь. Да, я теперь не сомневаюсь, - любовь.

Александр Иванович был на большом подъеме за этим ужином. За нашим столом все прислушивались к нему, так он был остроумен, блестящ, весел… и счастлив не менее, чем я. Это я чувствовала.

На другой день он уехал за границу к матери, которая, к счастью, поправлялась. Вернулся через Париж, где он не задерживался, как обыкновенно. Привез нам всем оттуда сувениры. Меня он засыпал подарками. Полное собрание сочинений Бодлера, только что вышедшую "Орлеанскую деву" Анатоля Франса и громадную коробку почтовой бумаги с моей монограммой, сделанной по его рисунку. Он писал мне об этом: "Твердо стоит черное "А", вокруг него легко обвивается своевольное красное "Е"…"

Эта зима была последним годом моего счастья. Летом мы вообще мало видались с Урусовым. Он недавно купил себе именьице в Бронницах, где с большим увлечением налаживал хозяйство, из которого мечтал "не хуже Бувара и Пекюше извлекать доходы". Мы жили в те годы на даче в Быкове по той же рязанской дороге, что и он. Урусов изредка наезжал к нам в Быково на несколько часов. Пол-лета мы проводили в Курской губернии у Евреиновых, куда я тщетно звала его приехать.

Даже когда в Судже был поставлен памятник Щепкину - в день его юбилея - и Урусов должен был, как ближайший друг семьи Щепкиных, участвовать в празднествах по этому случаю и остановиться в имении у Евреиновых, где я его ждала, он не приехал, так как заболел воспалением уха. Лежал в Москве, а потом уехал к себе в имение Марьинку.

Но на даче мы совсем не бывали вдвоем, и его заезды только волновали и раздражали меня. Он очень много говорил о своем маленьком хозяйстве, о том, какие деревья насажал, как увеличил огород, сколько молока дают его коровы, как Мари успешно и много работает. И из его слов можно было заключить, что он все время с Мари, что он неохотно уезжает из Марьинки куда бы то ни было. "Вам все это неинтересно, Екатерина Алексеевна?" - спрашивал он. "Да, очень скучно, я ненавижу хозяйство", - отвечала я резко. "Как жаль!"

Как-то раз, когда я собиралась ехать в город будто бы по делу, я написала ему, просила приехать в Брюсовский, чтобы нам повидаться.

Была страшная жара. Дом наш был совсем пустой, окна замазаны белой краской, мебель - в чехлах. Я ждала его, ходила по комнатам в страшном возбуждении. Увидев себя неожиданно в зеркале, я удивилась, как я красива. На моем смуглом лице горел румянец, глаза лихорадочно блестели. Я радовалась, что он увидит меня такой и в его любимом желтом платье.

Наконец-то я дождалась его. Но Александр Иванович был какой-то странный, молчаливый. "Почему вы приехали в город?" - спросил он меня, как только мы поздоровались. "Чтобы вас видеть". - "А дома знают, что я буду у вас?" - "Конечно, нет. Никто не знает и не узнает". - "А может быть, будет лучше сказать, что мы виделись. Вот, кстати, я завез для Александры Алексеевны книгу". - "Как хотите, только я не понимаю зачем". У Александра Ивановича было скучающее лицо, и он вяло начал что-то рассказывать. Мой восторг сразу погас. Он отошел от меня в конец комнаты. "Отчего вы не сядете?" - спросила я, пододвигая ему кресло. "Мне скоро надо ехать", - и он посмотрел на часы. "Как! ведь вы только что вошли!" - воскликнула я, действительно удивленная его тоном. Он молчал. Я не понимала, что с ним. Что ему не нравится, чем он недоволен? Мной? Но чем, почему? - спрашивала я себя, теряясь в догадках. "Александр Иванович, какой вы странный! Почему вы сегодня такой?" - спросила я упавшим голосом. "Потому, - медленно начал Урусов, - что я старик, и еще потому, что ваша сияющая молодость и красота лишают меня рассудка… А мне надо быть рассудительным за нас обоих. Вы неразумны, милая Катя", - назвал он меня по имени в первый и последний раз. "Вам это неприятно?" - дрожащим голосом спросила я. "Как мне что-нибудь может быть неприятно в вас?" И опять наступила долгая пауза. Мы стояли в разных углах комнаты. "С каким поездом вы едете?" - спросила я, чтобы прервать мучительное молчание. "С пятичасовым, - сказал он. - А вы?" - "Я тоже, мы поедем вместе, нам ведь по дороге или нет?" - пыталась я шутить. "Отлично, - сказал он, - я буду в третьем вагоне от конца и там буду вас ждать". Он без особой нежности поцеловал мне руку и ушел. Что с ним? - спрашивала я себя, заливаясь слезами, как только осталась одна. Я так много ждала от этого свидания, так радостно к нему готовилась…

Он ждал около вагона, заботливо усадил меня против себя на место, которое заранее приготовил. Теперь он смотрел своим обычным нежным, внимательным взглядом, которым так избаловал меня. "Он теперь мой, - подумала я, - сейчас он объяснит мне, что с ним было". Но он заговорил под шум говора и стук колес о том, как он "увидел" меня в первый раз. Это было в первый год нашего знакомства, летом, когда он посетил нас на даче.

Мы играли в теннис на площадке в парке. Увидев его издали идущим с Сашей, я бросила ракетку, побежала к ним навстречу и пошла рядом с ним. До нас донеслись негодующие крики молодежи, звавшей меня доиграть партию. Но я не обращала на них внимания. Я внимательно слушала, что Урусов рассказывал сестре. Он никак не может засесть за статью о Бодлере, которую он обещал во французский журнал, - у него так много других дел… Было уже темно, он не видал моего лица, но его поразил мой голос, горячность, с которой я сказала, что надо бросить все дела и писать о Бодлере, это важнее всего. "Что этой девушке с черными глазами Бодлер и что я ей?" - подумал Урусов по дороге от нас. Вернувшись домой, он раскрыл свои записки и на другой день засел за статью о Бодлере.

Когда уже поздней осенью мы увидались с ним, его опять поразило, что я тотчас спросила, работал ли он над Бодлером? И показала ему сравнительную таблицу одинаковых мыслей и образов, встречающихся у Бодлера в стихотворениях и поэмах в прозе. Урусов как-то мельком упомянул при мне, что интересно было бы сделать это. И я сделала это для него.

Я отлично помнила также, как взволнованно он посмотрел на меня, когда я предложила ему взять эту таблицу. "Если она вам пригодится, - сказали вы мне тогда. - Это было у вас в гостиной, когда я читал у вас в первый раз "Цветы зла"". - "Неужели вы помните?" - "Да, я помню все, что вы говорили, и еще больше - то, что говорили ваши глаза".

Мы подъезжали к нашей станции. "Передайте всем вашим мой поклон. И книгу Александре Алексеевне. Скажите, что мы ехали вместе. Я скоро у вас буду", - говорил он мне в окно, когда я вышла на станции.

Но приехал он к нам не скоро. И осенью, когда мы вернулись в Москву, он бывал у нас все реже и совсем перестал меня выделять среди других.

Правда, он в эту зиму много хворал. Его припадки невралгии разыгрывались все чаще, он страдал от них все больше и спасался, впрыскивая себе морфий. "Чудовище держит меня в своих когтях вторые сутки, и я не могу приехать даже к вам…" - писал он мне.

Однажды, когда он сидел вечером у нас, у него начались боли. Видно было, что они нестерпимы. Он еле спустился вниз к брату в комнату. Лицо его стало землисто-серым, под глазами выступили черные пятна, он сидел в кресле, держась за ручки, и стонал, едва сдерживая крики. Я страшно испугалась. "Уйдите, - еле выговорил он, - оставьте меня одного". Мы встали с братом за дверью. Минут через десять мы услыхали, что Урусов задвигался. Мы постучали к нему. Александр Иванович сидел приосанившись в кресле и смотрел возбужденно, даже весело. В комнате стоял какой-то тяжелый сладкий запах. "De Baudelaire" ,- сказал он. "О благой, тончайший и всесильный яд. Ну вот, я спасен на час-другой, могу теперь добраться домой". И он просил брата послать для него за извозчиком. "Да не смотрите так жалостливо, добрейшая Екатерина Алексеевна. Я должен внушать вам отвращение. Видите, какая я развалина. Беги развалин, как сказал кто-то". - "Не говорите так, - умоляла я его, - мне вас так жаль". Я села рядом и робко положила руку на его руку. "Мне так хотелось бы вам помочь". - "Нет, роль сиделки не для вас, она предназначена для бедной Мари, - сказал он со вздохом, - поеду к ней". - "А когда я увижу вас? Не могу ли я приехать к вам?" Он не ответил мне, а произнес стих из Бодлера:

Ange plein de beauté, connaissez-vous les rides,
Et la peur de vieillir, et ce hideux tourment
De lire la secrète horreur du dèvoûement
Dans des yeux où longtemps burent nos yeux avides
Ange plein de beauté, connaissez-vous les rides

В эту минуту вернулся брат, и Урусов поспешно закончил, вставая с кресла и повернувшись ко мне:

Mais de toi je n’implore, ange, que tes prières,
Ange plein de bonheur, de joie et de lumières!

Назад Дальше