В те дни уже ничему не удивлялись. На другом этаже нашлась все-таки незапертая ванная, и мы помылись холодной водой, потерли друг другу спины. Твардовский крякал, ахал, безжалостно поливал наши хлипкие тела. Сам он был красиво сложен, плечист и говорил, что о человеке можно судить по глазам и по коже. Есть люди с такой кожей, что лучше бы им родиться курами без перьев!
Чистенькие предстали мы перед очами начальства. Решилась наша судьба. Твардовский остался в редакции фронтовой газеты "Красная Армия", а мы с Джеком направлялись в армейские газеты 6-й и 12-й армий и обязаны были ночью выехать и искать свои редакции на дорогах отступления.
Твардовский очень ласково и грустно попрощался с нами". [2; 141–144]
Александр Трифонович Твардовский.Из письма М. И. Твардовской. 25 августа 1941 года:
"На первых порах у меня (не только у меня, но главным образом у меня) были тяжелые отношения с начальством. Редактор сильно хамил, а мне не повезло. В первой поездке я с непривычки (потому что ничего подобного не видел в Финляндии) немного опешил и вернулся без единой строчки материала. Ты, конечно, понимаешь, что раз я не нашел материала, значит, его действительно нельзя было собрать, но на языке военного это было невыполнение боевого задания. Сразу же я поехал в новую поездку и возвратился с богатым материалом. С тех пор езжу и пишу благополучно. А редактор, сильно нахамив, вдруг осекся и ведет себя по отношению ко мне излишне хорошо. Доходит до того, что я должен сам добиваться поездки на фронт. Кстати сказать, мы говорим "на фронт", хотя сами находимся на самом настоящем фронте. Под Киевом бои…
Теперь о работе. Я пишу довольно много. Стихи, очерки, юмор, лозунги и т. п. Работа, говорят, хороша. Попросту сказать, на редакционных совещаниях она неизменно получает лучшую оценку. Сам же скажу, что все это, конечно, газетное, иного и требовать сейчас от себя не приходится. В центральную печать редко передать удается что-нибудь… Я об этом не тосковал бы, но мне хотелось бы, чтоб ты хоть изредка могла видеть мое имя в печати, а значит, и знать обо мне, что я, как говорится, жив-здоров…
Ты, наверно, знаешь, что премию я отдал в фонд обороны. Я не мог с тобой переговорить предварительно, но я был абсолютно уверен, что ты это одобришь, и так как эти наши с тобой деньги, то вместе со мной и ты внесешь свою половинку. Дорогая, это – боевой самолет, а как они здесь нужны, я имел возможность убедиться…" [10; 38–39]
Мария Илларионовна Твардовская:
"…Государственная премия, присужденная за поэму "Страна Муравия", неприкосновенным капиталом хранилась в сберкассе. С нею связывались планы улучшения жилья: покупки где-то под Москвой избы или иного недорогого строения. Сообщение в газете было первой вестью о Твардовском, полученной в Чистополе. Весть эту принес кто-то из знакомых. До этого был большой перерыв в переписке, то есть после выезда из Москвы я не имела от А. Т. никаких известий. Вокруг же было столько неизвестности, исчезновений и слухов, слухов. ‹…›
И теперь, по прошествии уже стольких лет, вспоминается испытанное тогда чувство облегчения и радости: значит, жив! Значит, цел!.. Значит, слухи о плене, о гибели – вздор!
А потом надолго пришли раздумья: что же пришлось ему пережить, что испытать, увидеть такое страшное, что решил он взять эти деньги у собственных детей?" [10; 39–40]
Александр Трифонович Твардовский.Из письма М. И. Твардовской. 6 сентября 1941 года:
"…Если ты посмотришь на карту тех мест, где я нахожусь, то поймешь, что у Киева положение серьезное. Об этом, наверно, уже и в газетах пишут. Короче, на фронт нам скоро некуда будет ездить – можно пешком ходить. ‹…›
…Работаю я по-прежнему неплохо, много у меня берет сил "Иван Гвоздев" – это Тёркин на новом этапе. Гвоздева этого начали без меня (молодой поэт Палийчук), но мне пришлось им заняться и не могу бросить: во-первых – не велят, а во-вторых, без меня его страшно снизят. Соавтор мой славный парень, но слабоват. Первая серия "Гвоздева" сегодня-завтра выходит брошюрой. М. б., о ней что-нибудь напишут где-нибудь. Но не в этом суть. У него дикая популярность в частях. Все – от бойца до генерала – чтение газеты начинают с "прямой наводки"". [10; 42]
Владимир Яковлевич Лакшин:
"В 1941 году под Киевом он едва вышел из окружения. Редакция газеты Юго-Западного фронта, в которой он работал, размещалась в Киеве. Приказано было не покидать город до последнего часа: говорили, что остался большой запас типографской бумаги. Армейские части уже отходили за Днепр, а редакция все еще работала. Оттого-то во время отступления две трети сотрудников газеты погибли или были захвачены в плен. Твардовский спасся чудом: его взял к себе в машину полковой комиссар, и они едва проскочили из смыкавшегося кольца немецкого окружения". [4; 130]
Евгений Аронович Долматовский:
"Я вернулся в начале декабря и поселился в редакции "Красная Армия", передислоцировавшейся из поезда на главную улицу Воронежа, в здание музыкального училища.
Мы оказались с Твардовским в одном музыкальном классе. Не стол, а рояль был там, Твардовский называл его письменным роялем.
Твардовский, старший по званию, был и здесь старшиной, неукоснительно требовал образцовой заправки коек и вообще порядка. Правда, все мы нещадно дымили – кто из трубки, кто из козьей ножки. Табак был ужасный и назывался "Филичевым".
Твардовский делал в редакции все, что положено рядовому журналисту, – правил заметки, дежурил по номеру, был на рассвете "свежей головой" (так назывался выспавшийся работник, читающий первый пробный экземпляр номера газеты). Потом писал он то, что было сегодня нужно, – передовую так передовую, очерк так очерк, стихи так стихи. ‹…›
Боевая позиция поэта была в редакции фронтовой газеты, по врагу огонь он вел с ее страниц.
Когда же ему удавалось все же выезжать в командировки, он спокойно и с достоинством выходил под огонь, когда этого требовали обстоятельства. В окопах и на дорогах Твардовский всегда выбирал стрелков определенного характера, подолгу беседовал с ними. Лишь позже, когда сложился образ Василия Тёркина, товарищи, ездившие с поэтом в части, узнавали черты знакомцев Твардовского. Психологию солдата он знал блестяще, достоверность созданного им образа неповторима". [2; 145–146]
Александр Трифонович Твардовский.Из письма М. И. Твардовской. 16 марта 1942 года:
"…Нахожусь с 25 февраля в командировке. Сейчас пять дней уже, как приехал с передовых, но не домой, а в штаб соединения. Здесь писал и передавал телеграфом материал в редакцию. Материал хороший, но обработать как следует почти нет возможности. ‹…› Трудность еще та, что писать надо набело сразу (где уж от руки переписывать все!) и так, чтоб телеграфистка свободно читала. Поэтому пишешь не своим каким-то почерком. Но в редакцию меня не тянет – тяжело мне там. А здесь всюду хорошо встречают, есть замечательно интересные люди. А места эти – бунинские, тургеневские. Я даже некоторые названия населенных пунктов узнаю, как будто я здесь бывал. Но места не очень хороши – лесов нет, степи. Сегодня только прекратился буран, какие мы с тобой знаем только по описаниям… Завтра полечу к танкистам… Побывал, полазал кое-где, видел "фрицев" на их позициях простым глазом". [10; 78]
Евгений Аронович Долматовский:
"Работал в Политуправлении фронта бесстрашный бригадный комиссар Иван Гришаев. Однажды он запретил Твардовскому ехать в опасное место. Александр пошел к бригадному объясняться. Гришаев сказал ему:
– Третьяковскую галерею эвакуировали в Сибирь. Могу же я проявить осторожность, когда речь идет о литературных ценностях. Не своевольничайте, Саша, вы себе не принадлежите". [2; 146]
Александр Трифонович Твардовский.Из письма М. И. Твардовской. 8–15 августа 1942 года:
"Стал писать нечто лирическое о войне. Не знаю, что получится, но пишется в полную охоту. Не думаю, куда это и для чего, не связываю ни с какими намерениями и надеждами. Пишу потому, что пишется, потому, что ненавижу всеми силами души фальшь и мерзость газетного сегодняшнего стихотворения, и чувствую, что если до войны я еще был способен что-то подобное фальшивое петь, то сейчас – нет. Не могу, не хочу, не буду. Не верю, что это нужно и полезно". [10; 116]
Александр Трифонович Твардовский.Из письма М. И. Твардовской. 7 сентября 1942 года:
"…Малейшие оттенки сводки Информбюро оказывают на меня самое прямое влияние. Чуть как будто лучше – и пишется лучше, и думается лучше, и на сердце веселей. Чуть хуже – все хуже. Тут же и устные рассказы товарищей, приезжающих с фронтов, тут же и просто – свои размышления, догадки. Писать сейчас, т. е. сочинять, страшно трудно. Трудно отвлечься от реальной гигантской картины войны, несущей нам покамест очень мало веселого, отвлечься и вызвать свой особый мир, в котором все это так или иначе должно быть облегчено, вернее облагорожено. Но только когда пишешь, тогда лишь сознаешь себя в наше время что-то делающим. Как ни писать, что ни делать – делать нужно". [10; 126]
Евгений Захарович Воробьев:
"Первые главы поэмы появились в "Красноармейской правде" в дни, когда фашисты вышли к Сталинграду. Твардовский ходил мрачный. Мы редко видели его улыбающимся, а тем более смеющимся. ‹…›
Обычно он уходил в ближний лесок, усаживался на пень или поваленное дерево, клал на колени планшет и сосредоточенно работал. Позже я видел его гуляющим всегда в одиночестве или сидящим в зеленом закутке на опушке леса, будь то на Смоленщине, в Белоруссии или Литве". [2; 153, 154]
Орест Георгиевич Верейский:
"Когда я стараюсь представить себе Твардовского тех военных лет, он почему-то видится мне в лесу, среди березовых стволов или еловых зарослей. Хотя стояли мы в те годы не только в лесу, а жили и в бункерах, на вершине Вороньей горы у въезда в Смоленск, и в бараках на краю поля, и в прибалтийских городках, и в совсем лишенных леса немецких хуторах.
Может быть, это представление возникает оттого, что я впервые увидел его в лесу, или оттого, что он всегда с такой нежностью относился к живой природе, так знал и любил лес, столько прекрасных слов сказал о нем в своих стихах". [2; 184]
Александр Трифонович Твардовский.Из рабочих тетрадей 1942 года:
"Сколько попорчено земли и леса – бомбами, окопами, блиндажами – тяжкими, рытыми следами войны. Никогда не зарыть всех этих ям с заплесневелыми кругляшами накатов и черной водой по самые края, всех этих противотанковых рвов, которые так и кажется, что тянутся они с севера на восток рядами поперек всей страны – теперь уже до Волги". [10; 122]
Евгений Захарович Воробьев:
"13 марта 1943 года, в день освобождения Вязьмы, мы долго колесили по городу. В первые часы Вязьма была безлюдна, мертва. Бродили саперы с миноискателями. В центре города мы увидели немецкое кладбище. Мертвецы там лежали по тридцать два в ряд, аккуратными шеренгами, будто кто-то муштровал их и после смерти. Немецкое кладбище – единственное место в городе, где можно было разгуливать, не опасаясь мин. Вот почему бойцы 222-й дивизии расположились здесь на привал, грелись, сушили сапоги, валенки, портянки.
Твардовский долго, сосредоточенно смотрел, как, потрескивая, горят в солдатском костре березовые колья, жерди, дощечки. Потом он всю дорогу ехал молча". [2; 155]
Александр Трифонович Твардовский.Из рабочих тетрадей 1943 года:
"Наступление. Вязьма – отвратительно разрушенный город. За Вязьмой – подорванные мосты. Глыбы мерзлой земли, напоминающие камни на крымском побережье.
По сторонам дороги, ведущей к фронту, обтаявшие, отчетливо черные или цветные машины, остовы, части машин. Они далеко разбросались по полям, торчат у кустов, в мелких смоленских болотцах. Иная в таком месте, что не придумаешь, как ее туда занесло, – в каком-нибудь овражке, в лозняке у речки или засела в речке, мелкой, но топкой, и весенняя вода перекатывается через кожух мотора.
Это – наши, русские машины, брошенные здесь осенью 1941 г. Они провели здесь уже две зимы и проводят вторую весну. Задуматься только: где он, водитель вот этого ЗИСа, безнадежно махнувший рукой, увязнув с ним на расквашенном объезде? В плену? Убит? Затерялся в немецких тылах "зятем". Гдe командиры, сидевшие в этих машинах. Иной давно вышел из окружения, поднялся в чинах и должностях, а машина его, брошенная им в страшный, на всю жизнь незабываемый час здесь, под Вязьмой, так и стоит на открытом склоне поля.
У немцев руки не доходили утилизировать весь этот "парк". Объезды, попытки пробиться открытым полем, рассредоточение от бомбежки – все это раскидало машины в том жутком и причудливом беспорядке, в каком мы их видим сегодня. Говорят, из них многие пригодны. ‹…›
Часто вспоминается и много думается о мальчике трех лет, которому кто-то из наших дал кусочек хлеба или еще что, и он ответил:
– Danke schön.
Научили!" [10; 174–175]
Евгений Захарович Воробьев:
"Путь Александра Трифоновича к Смоленску прошел через его родное Загорье. Он заехал туда после встречи с летчиками на аэродроме в Починке, после того, как оказался в двенадцати – пятнадцати километрах от отчего дома. В очерке "По пути к Смоленску" ("Красноармейская правда", 28 сентября 1943 года) он писал: "В Загорье я не застал в живых никого. Кто уцелел – подался в леса, скрывается у дальней родни, знакомых. Остальные – на каторге у немцев или в больших общих могилах, которые были мне указаны жителями других деревень. Из прежних соседей моей семьи я нашел только Кузьму Ивановича Иванова, который последние годы жил в Смоленске, и только нашествие немцев вновь заставило его искать прибежище в родных деревенских местах. Грамотный, памятливый и толковый человек, он рассказал мне при нашей короткой встрече все, что знал о наших общих знакомых, родных, близких, о горькой и ужасной судьбе многих из них".
Автор не включил этот отрывок в свою фронтовую прозу, – видимо, посчитал чересчур личным". [2; 157–158]
Александр Трифонович Твардовский.Из письма М. И. Твардовской. 30 октября 1943 года:
"Мысли – все о войне, о ее первом и последующих годах, о "полосах" ее. Вспоминаю, как не мог ничего читать в первый год войны, все казалось сметенным ею. А теперь едва ли не самая большая радость – почитать добрую книгу, ожить душевно и умственно, ощутить прочность того, что создано не на шутку.
Основное ощущение войны, что она уже стала нормальностью для людей, что необыкновенным, труднопредставляемым является не она, а наоборот. И еще то, что она утратила всякую романтику. Все, все, все уже впору. И люди – я говорю о тех, которые давно на войне и более или менее сохранны физически, – живут, как будто так и надо, устраиваются получше, не мельтешат уже, не позируют, не увлекаются, а делают, тянут…" [10; 202]
Евгений Захарович Воробьев:
"В дни освобождения Белоруссии фронтовые пути и перепутья разлучили меня с Твардовским. Ему можно было только позавидовать – он все время находился на направлении главных ударов. Днем 26 июня он вошел в дымящийся Витебск, а ранним утром 3 июля был с передовыми танковыми частями в Минске". [2; 164]
Александр Трифонович Твардовский.Из рабочих тетрадей 1944 года:
"Поездка за Витебск. Новизна: вступление в город одним из первых. Отчетливое "ура", бомбежка нашими самолетами окраины города, пулеметные очереди. ‹…›
Как три года назад – пыль дорог, грохот с неба и с земли, запах вянущей маскировки с запахом бензина, тревожное и тоскливое гудение моторов у переправ – и праздные луга и поля – все как три года назад. И только – мы идем на запад и занимаем города. И мы долбим противника с неба и с земли, и окружаем, и пленим, и обгоняем – бьем – мы. Но топчем землю мы родную, и мы жестоки. А земля – она как будто постарела, как мать стареет вдруг от беды. Как мать от горя и беды. Ее цветенье – повторенье как будто мягче и смиренней. И все на свете ждет конца". [10; 258–259]
Александр Трифонович Твардовский.Из письма М. И. Твардовской. 4 или 5 июля 1944 года:
"…Опять записка, а не письмо. Живу – 500–600 километров в сутки туда-обратно, пишу в таких условиях, что трудно требовать чего-либо доброго, но настроение хорошее, мне довелось видеть то, о чем можно было только мечтать: успех такой, что он на лице каждого солдата, стремительность, необычность и фольклор, как в то лето, только по-иному.
Обнимаю тебя, дорогая, сажусь в машину, еду в Вильно, которого еще нет, понятно. Как писать тебе, если то, что у меня сегодня сверхновость, для тебя при получении письма будет чем-то давним и неинтересным". [10; 265]
Александр Трифонович Твардовский.Из письма М. И. Твардовской. 11 июля 1944 года:
"…Я все время на колесах с малыми остановками в пути. Мы так растянулись, и так много нового в нашей жизни. Это напоминает мне 1941 г., только все наоборот. Мы с ходу врываемся в города, мы вклиниваемся, окружаем и т. п., они бегут, задерживаясь на иных рубежах и зло огрызаясь, они бродят по лесам ("немцы-окруженцы"), в общем, об этом писать в письме нет возможности. Я в бездне новых ощущений, мне бы только время и место, только бы приземлиться, я бы мог писать все – и "Тёркина" (заключительные главы), и "Дом у дороги", ему вдруг нашлось развитие и сюжет – простой и сильный, и стихи разные, и очерки, и даже рассказы. Но этого-то и нет у меня покамест, надеюсь, что будет. Сегодня опять едем (все) вперед". [10; 266]
Александр Трифонович Твардовский.Из рабочих тетрадей 1944 года:
"Почему так устала душа ото всего и не хочется писать, надоела война? По той же, кажется, причине, по которой мужик, помогавший другому мужику колоть дрова тем, что хекал за каждым ударом, первым устал, говорят, и отказался от работы, не то попросил уж лучше топор. Мы хекаем, а люди рубят. Мы взяли на себя функцию, неотрывную от самого процесса делания войны, издавать те возгласы, охи, ахи и т. п., которые являются при том, когда человек воюет. Для него каждый новый этап, каждый данный рубеж либо пункт, за который ‹…› он должен практически драться, нов и не может не занимать его сил с остротой первоначальной свежести, а для нас, хекающих, это все уже похоже, похоже, мы уже по тысячам таких поводов хекали. Это все неправильно, но довольно подходит к настроению, которое, несмотря на оглушительные успехи наступления (вчера было пять салютов!), дает себя знать, чуть ты огорчишься чем-нибудь внешним, чуть выйдешь из состояния приподнятости душевной, при которой только и можно что-либо делать". [10; 277]
Аркадий Михайлович Разгон: