x x x
1911 год. В "башне" - квартире Вячеслава Иванова - очередная литературная среда. Весь "цвет" поэтического Петербурга здесь собирается.
Читают стихи по кругу, и "таврический мудрец", щурясь из-под пенсне и потряхивая золотой гривой, - произносит приговоры. Вежливо-убийственные, по большей части. Жестокость приговора смягчается только одним - невозможно с ним не согласиться, так он едко-точен. Похвалы, напротив, крайне скупы.
Самое легкое одобрение - редкость.
Читаются стихи по кругу. Читают и знаменитости и начинающие. Очередь доходит до молодой дамы, тонкой и смуглой.
Это жена Гумилева. Она "тоже пишет". Ну, разумеется, жены писателей всегда пишут, жены художников возятся с красками, жены музыкантов играют.
Эта черненькая смуглая Анна Андреевна, кажется, даже не лишена способностей.
Еще барышней, она писала:
И для кого эти бледные губы
Станут смертельной отравой?
Негр за спиною, надменный и грубый,
Смотрит лукаво.
Мило, не правда ли? И непонятно, почему Гумилев так раздражается, когда говорят о его жене как о поэтессе?
А Гумилев действительно раздражается. Он тоже смотрит на ее стихи как на причуду "жены поэта". И причуда эта ему не по вкусу. Когда их хвалят - насмешливо улыбается.
- Вам нравится? Очень рад. Моя жена и по канве прелестно вышивает.
- Анна Андреевна, вы прочтете?
Лица присутствующих "настоящих" расплываются в снисходительную улыбку.
Гумилев, с недовольной гримасой, стучит папиросой о портсигар.
- Я прочту.
На смуглых щеках появляются два пятна. Глаза смотрят растерянно и гордо. Голос слегка дрожит.
- Я прочту.
Так беспомощно грудь холодела,
Но шаги мои были легки,
Я на правую руку надела
Перчатку с левой руки…
На лицах - равнодушно-любезная улыбка. Конечно, не серьезно, но мило, не правда ли? - Гумилев бросает недокуренную папиросу. Два пятна еще резче выступают на щеках Ахматовой…
Что скажет Вячеслав Иванов? Вероятно, ничего. Промолчит, отметит какую-нибудь техническую особенность. Ведь свои уничтожающие приговоры он выносит серьезным стихам настоящих поэтов. А тут… Зачем же напрасно обижать…
Вячеслав Иванов молчит минуту. Потом встает, подходит к Ахматовой, целует ей руку.
- Анна Андреевна, поздравляю вас и приветствую. Это стихотворение - событие в русской поэзии.
x x x
В обставленном удивительной "Александровской" мебелью кабинете Аркадия Руманова висит большое полотно Альтмана, художника, только что вошедшего в славу: Руманов положил ей начало, купив этот портрет за "фантастические" для начинающего художника деньги.
Несколько оттенков зелени. Зелени ядовито-холодной. Даже не малахит - медный купорос. Острые линии рисунка тонут в этих беспокойно-зеленых углах и ромбах. Это должно изображать деревья, листву, но не только не напоминает, но, напротив, кажется чем-то враждебным:
…в океане первозданной мглы
Нет облаков и нет травы зеленой,
А только кубы, ромбы да углы,
Да злые металлические звоны.
Цвет едкого купороса, злой звон меди. - Это фон картины Альтмана.
На этом фоне женщина - очень тонкая, высокая и бледная. Ключицы резко выдаются. Черная, точно лакированная, челка закрывает лоб до бровей.
Смугло-бледные щеки, бледно-красный рот. Тонкие ноздри просвечивают. Глаза, обведенные кругами, смотрят холодно и неподвижно - точно не видят окружающего.
…Только кубы, ромбы да углы
и все черты лица, все линии фигуры - в углах. Угловатый рот, угловатый изгиб спины, углы пальцев, углы локтей. Даже подъем тонких, длинных ног - углом. Разве бывают такие женщины в жизни? Это вымысел художника! Нет - это живая Ахматова. Не верите? Приходите в "Бродячую Собаку" попозже, часа в четыре утра.
Да, я любила их - те сборища ночные:
На маленьком столе стаканы ледяные,
Над черным кофием пахучий, тонкий пар,
Камина красного тяжелый зимний жар
Веселость едкую литературной шутки,
И друга первый взгляд, беспомощный и жуткий.
Четыре-пять часов утра. Табачный дым, пустые бутылки. Час назад было весело и шумно - кто-то пел, подыгрывая сам себе, глупые куплеты, кто-то требовал еще вина. Теперь шумевшие либо разошлись, либо дремлют. В подвале почти тишина.
Мало кто сидит за столиками посредине зала. Больше по углам, у пестро расписанных стен, под заколоченными окнами.
Навсегда забиты окошки,
Что там - изморозь или гроза?
Не все ли равно, что там, на улице, в Петербурге; в мире… От выпитого вина кружится голова, дым застилает глаза. Разговоры идут полушепотом.
Здесь цепи многие развязаны,
Все сохранит подземный зал,
И те слова, что ночью сказаны,
Другой бы утром не сказал.
И вдруг - оглушительная, шалая музыка. Дремавшие вздрагивают. Рюмки подпрыгивают на столах. Пьяный музыкант ударил изо всех сил по клавишам.
Ударил, оборвал, играет что-то другое, тихое и грустное. Лицо играющего красно, потно. Слезы падают из его блаженно-бессмысленных глаз на клавиши, залитые ликером.
Пятый час утра. "Бродячая Собака".
Ахматова сидит у камина. Она прихлебывает черный кофе, курит тонкую папироску. Как она бледна!
Да, она очень бледна - от усталости, от вина, от резкого электрического света. Концы губ - опущены. Ключицы резко выдаются. Глаза глядят холодно и неподвижно, точно не видят окружающего.
Все мы грешники здесь, блудницы,
Как невесело вместе нам.
На стенах цветы и птицы
Томятся по облакам,
но -
в океане первозданной мглы
Нет облаков и нет травы зеленой.
Трава, облака, жизнь, смех - все осталось там - за "навсегда забитыми окошками". Здесь только:
Веселость едкая литературной шутки
И друга первый взгляд, беспомощный и жуткий…
Слишком едкая веселость. Слишком жуткие взгляды.
Ахматова никогда не сидит одна. Друзья, поклонники, влюбленные, какие-то дамы в больших шляпах и с подведенными глазами. С памятного вечера у Вячеслава Иванова, когда она срывающимся голосом читала стихи, прошло два года. Она всероссийская знаменитость. Ее слава все растет.
Папироса дымится в тонкой руке. Плечи, укутанные в шаль, вздрагивают от кашля.
- Вам холодно? Вы простудились?
- Нет, я совсем здорова.
- Но вы кашляете.
- Ах, это? - Усталая улыбка. - Это не простуда, это чахотка.
И, отворачиваясь от встревоженного собеседника, говорит другому:
- Я никогда не знала, что такое счастливая любовь…..Несла мешок.
Остановилась отдохнуть. Какая-то женщина… …Молодые люди в смокингах почтительно ловят каждое слово Ахматовой. Влюбленные глаза следят за каждым ее движением.
…Аня эту копейку спрятала… бережет…
В Царском Селе у Гумилевых дом. Снаружи такой же, как и большинство царскосельских особняков. Два этажа, обсыпающаяся штукатурка, дикий виноград на стене. Но внутри - тепло, просторно, удобно. Старый паркет поскрипывает, в стеклянной столовой розовеют большие кусты азалий, печи жарко натоплены.
Библиотека в широких диванах, книжные полки до потолка… Комнат много, какие-то все кабинетики с горой мягких подушек, неярко освещенные, пахнущие невыветриваемым запахом книг, старых стен, духов, пыли…
Тишину вдруг прорезает пронзительный крик. Это горбоносый какаду злится в своей клетке. Тот самый:
А теперь я игрушечной стала,
Как мой розовый друг какаду.
"Розовый друг" хлопает крыльями и злится. - Маша, - накиньте платок на его клетку…
Дома, и то очень редко, можно увидеть совсем другую Ахматову.
У Гумилевых - последний прием. Конец мая. Все разъезжаются.
- Я так рада, - говорит Ахматова, - что в этом году мы не поедем за границу. В прошлый раз в Париже я чуть не умерла от скуки.
- От скуки? В Париже!..
- Ну да. Коля целые дни бегал по каким-то экзотическим музеям. Я экзотики не выношу. От музеев у меня делается мигрень. Сидишь одна, такая, бывало, скука. Я себе даже черепаху завела. Черепаха ползает - смотрю.
Все-таки развлечение.
- Аня, - недовольным тоном перебивает ее Гумилев, - ты забываешь, что в Париже мы почти каждый день ездили в театры, в рестораны.
- Ну уж и каждый вечер, - дразнит его Ахматова. - Всего два раза.
И смеется, как девочка.
- Как вы не похожи сейчас на свой альтмановский портрет!
Она насмешливо пожимает плечами.
- Благодарю вас. Надеюсь, что не похожа.
- Вы так его не любите?
- Как портрет? Еще бы. Кому же нравится видеть себя зеленой мумией?
- Но иногда сходство кажется поразительным.
Она снова смеется:
- Вы говорите мне дерзости. - И открывает альбом.
- А здесь, - есть сходство?
Фотография снята еще до свадьбы. Веселое девическое лицо…
- Какой у вас тут гордый вид.
- Да! Тогда я была очень гордой. Это теперь присмирела…
- Гордились своими стихами?
- Ах, нет, какими стихами. Плаванием. Я ведь плаваю как рыба.
Тот же дом, та же столовая. Ахматова в те же чашки разливает чай и протягивает тем же гостям. Но лица как-то желтей, точно состарились за два года, голоса тише. На всем, - и на лицах, и на разговорах - какая-то тень.
И хозяйка не похожа ни на декадентскую даму с альтмановского портрета, ни на девочку, гордящуюся тем, что она плавает "как рыба". Теперь в ней что-то монашеское.
…В Августовских лесах погибло два корпуса…
- Нет ни оружия, ни припасов…
- У Z. убили двух сыновей.
- Говорят, скоро не будет хлеба…
Гумилева нет, - он на фронте.
- Прочтите стихи, Анна Андреевна.
- У меня теперь стихи скучные.
И она читает "Колыбельную":
…Спи, мой тихий, спи, мой мальчик.
Я дурная мать.
Долетают редко вести
К нашему крыльцу.
Подарили белый крестик
Твоему отцу.
Было горе, будет горе,
Горю нет конца.
Да хранит Святой Егорий
Твоего отца…
Еще два года. Две-три случайные встречи с Ахматовой. Все меньше она похожа на ту, прежнюю. Все больше на монашенку. Только шаль на ее плечах прежняя - темная, в красные розы. "Ложно-классическая шаль". Какая там шаль ложно-классическая - простой бабин платок, накинутый, чтобы не зябли плечи!
Еще год. Пушкинский вечер. Странное торжество - кто во фраке, кто в тулупе - в нетопленном зале. Блок на эстраде говорит о Пушкине - невнятно и взволнованно. Ахматова стоит в углу. На ней старомодное шелковое платье с высокой талией. Худое - жалкое - прекрасное лицо. Она стоит одна. К ней подходят, целуют руку. Чаще всего - молча. Что ей, такой, сказать. Не спрашивать же, "как поживаете".
…Еще полгода. Смоленское кладбище. Гроб Блока в цветах. Еще две недели - панихида в Казанском соборе по только что расстрелянном Гумилеве…
…Да, я любила их, те сборища ночные,
На низких столиках стаканы ледяные…
Ладан. Заплаканные лица. Певчие.
…Веселость едкую литературной шутки…
И друга первый взгляд…
VII
В кабинке лифта кнопками приколот плакат. Черт со смеющейся рожей, зелеными глазками и лиловым хвостом. Под ним - надпись:
"Просят ядовитое зелье (табак) не курить".
Кто просит? Домохозяин?
Нет, плакат повешен квартирантом третьего этажа - Сергеем Городецким.
Но как же это он распоряжается? Ведь лифт не его квартира?
Ах, что там - как распоряжается. Кто же ему запретит?
Сергей Митрофанович такой милый человек, такой славный. Если бы и захотел домовладелец сделать ему замечание, - как сделаешь? Тот ему - "к сожалению моему, должен вас просить…" - А Городецкий, не дослушав, хлопнет его по плечу. - Как поживаете, дорогой? Как драгоценное? Супруга что, детишки…
Детей обожает. Рисует им картинки - вот вроде как в лифте: "Чертик в печке", "Девять мышек и кошечка Маня". Состроит страшные глаза, сделает "козу", стишки тут же сочинит. - Как тебя зовут? Петя? Ну, так слушай:
Жил на свете мальчик Петя,
Много Петь живет на свете.
Только Петя мой -
Был совсем другой…
Глаза светлые, взгляд открытый, "душевный". Волосы русые - кудрями.
Голос певучий. Некрасив, но приятнее любого красавца - "располагающая наружность", и наружность не обманывает: действительно, милый человек.
Всякому услужит, всякому улыбнется. Встретит на улице старуху с мешком - "бабушка, дай подсоблю". Нищего не пропустит. Ребенку сейчас леденец, всегда в кармане носит…
Помог, пошутил, улыбнулся и идет себе дальше, посвистывая или напевая.
Глаза блестят, белые зубы блестят. Даже чухонская шапка с наушниками как-то особенно мило сидит на его откинутой голове.
x x x
"Ядовитое зелье просят не курить". Впрочем, для неисправимых курильщиков - отведен в квартире Городецкого закоулок. Если невтерпеж, они туда удаляются. Там, с обязательством плотно притворять двери, они могут вдоволь "отравляться" у окна, распахнутого на черную лестницу. Стены закутка разрисованы поучительной историей: "Упорный куритель и что с ним было".
Очень талантливо нарисовано. Вообще, что за талантливое существо Городецкий!
За что ни возьмется - талантливо. И все с налету, шутя, с улыбкой, мимоходом… Так и стихи начал писать и, шутя, - прославился. Лег спать никому не ведомым двадцатилетним студентом, а наутро вышла "Ярь" - проснулся знаменитостью. И кто не читал через месяц наизусть:
Стоны, звоны, перезвоны,
Стоны, звоны, звоны-сны.
Высоки крутые склоны,
Крутосклоны зелены…
…Вечером, во вторник - приемный день у Городецких. Перед закутком для курильщиков - очередь. Чиркнут спичкой, глотнут наскоро дыму и, уступая место другим, возвращаются в гостиную. Там - в центре комнаты - большой круглый стол. На столе розы в хрустальном цилиндре, дынное варенье, дымящиеся гарднеровские чашки. В окружении литераторских дам жена Городецкого, "Нимфа", сияя несколько тяжеловесной красотой, разливает пухлыми пальчиками чай. Почему Городецкий, ненавистник всякой "классической мертвечины", назвал жену "Нимфой"? И почему Нимфа? Скорее уж Церера… Но за Анной Александровной это прозвище прочно укрепилось, после того особенно, как одна из книг Городецкого вышла с посвящением: "Тебе - Нимфа".
Вдоль канареечных стен гостиной - в два ряда размещены поэты.
В два ряда. Внизу на тахтах гости. На стенах их портреты в натуральную величину, работы хозяина дома.
Если вы познакомились с Городецким, начали у него бывать и вы поэт - он непременно вас нарисует. Немного пестро, но очень похоже и "мило". И обязательно на рогоже.
Рисует Городецкий всегда на рогоже - это его изобретение. И дешево - и есть в этом что-то "простонародное" - любезное его сердцу. И хотя народ рогожами пользуется отнюдь не для живописи, - Городецкому искренне кажется, что, выводя на рогоже Макса Волошина, в сюртуке и с хризантемой в петлице, он много ближе к "родной неуемной стихии", чем если бы то же самое он изображал на полотне.
С одной стороны "стихия", с другой - Италия. Раскрашенные квадратики рогож, - чем не мозаика?
Страсть к Италии внушил недавно Городецкому его новый, ставший неразлучным, друг - Гумилев. После "разговора в ресторане, за бутылкой вина" об Италии - с Гумилевым, Городецкий, час назад вполне равнодушный, - "влюбился" в нее со всей своей пылкостью. Влюбившись же, по причине той же пылкости, не мог усидеть в Петербурге, не повидав Италию собственнолично и немедленно.
И вот через неделю Городецкий уже гулял по Венеции, потряхивая кудрями и строя "итальянчикам" козу. Ничего - понравилось.
x x x
Портреты на рогожах сияли всей пестротой красок. Оригиналы их, размещавшиеся вдоль стен, выглядели, естественно, более буднично. Они разделялись на просто гостей и гостей почетных. Первые были в пиджаках и воротничках и изъяснялись на "мертвом интеллигентском языке". Вторые говорили на и нараспев и одеты были в поддевки и косоворотки.
У Городецкого, при всей переменчивости его взглядов и вкусов, было одно "устремление", которое не менялось: страсть к лубочному "русскому духу"…
Безразлично, что "воспевал" он в разные времена, в разных пустых, звонких и болтливых строфах. Их лубочная суть оставалась все та же - не хуже, не лучше. "Сретенье Царя" не отличается от оды Буденному, и описания Венеции слегка отдают "чайной русского народа"…
Естественным дополнением пристрастия к "русскому духу" было стремление Городецкого открывать таланты из народа и окружать себя ими.
Казалось бы, что дурного - если известный и влиятельный петербургский писатель так дружественно, так широко и охотно идет навстречу начинающим.
Тем более начинающим "из деревни", самым неопытным, самым беспомощным на первых порах. Казалось бы, напротив - хорошо.
Но получалось плохо. Даже очень.
Получалось так. Приезжает в Петербург Есенин. Шестнадцатилетний, робкий, бредящий стихами. Его мечта - стать "настоящим писателем". Он приехал в лаптях, но с твердым намерением сбросить всю свою "серость". Вот он уже как-то "расстарался", справил себе "тройку", чтобы не отличаться от "городских", "ученых". Но он понимает, что главное отличие не в платье. И со всем своим шестнадцатилетним "напором" старается стереть это различие.
Конечно, такое рвение тоже небезопасно, - слишком усердно "стирая", можно стереть и самобытность и свежесть. Помощь расположенного и опытного старшего товарища тут очень нужна. Помимо такой профессиональной помощи, нужна и другая - просто дружеская рука, протянутая человеку, теряющемуся в совершенно чужой ему обстановке. Понятно, что Есенин и вообще "Есенины", пообмерзнув в традиционном петербургском "холоде", - были счастливы, когда встречали Городецкого.
После месяца хождения с тетрадкой стихов "по писателям" - деревенский начинающий смущен и разочарован.
Писатели - люди "черствые", равнодушные, смотрят на него как на обыкновенного новобранца литературного войска, - много их ходит, с тетрадками. Холодное одобрение Блока… Строгий взгляд через лорнетку З. Гиппиус… Придирчивый разбор Сологуба - вот эта строчка у вас не дурна, остальное зелено… И ко всем этим скупым похвалам - один и тот же припев: учиться, учиться. Работать, работать, работать…
И вдруг знакомство с Городецким, таким сердечным, ласковым, милым, такой "родной душой". И в первой же беседе с этой родной душой - полная "переоценка ценностей". Начинающий из деревни (как и всякий начинающий) сам считал, конечно, что "свет его недооценивает", но вряд ли, до беседы с "родной душой", понимал, до какой степени этот бездушный свет глух и слеп.