Однажды утром у нашего маленького домика появились двое мужчин и одна женщина. Они то стояли, то прогуливались вокруг дома, но постоянно что-то высматривали. Они тоже не проявили достаточного профессионализма и сразу же выдали себя. Мы подвергли их испытанию, которого они не выдержали. Я попросил жену поехать со мной в город. "Если сыщики задержат меня в пути или в городе, - сказал я ей, - мы еще успеем попрощаться, а если их роль заключается лишь в слежке за мной, имеет смысл узнать их получше. Мы отправились на железнодорожную станцию, и тут же за нами увязался "хвост": агенты НКВД, а за ними наши друзья. В поезде "караван" расположился в том же порядке: мы с женой в головном вагоне, в следующем - ищейки, а в третьем вагоне - наши друзья.
Сходя с поезда, мы заметили, как провожатые глазами передают нас людям, ожидающим на вокзале. Работа была настолько грубая, ошибки настолько явные, что сомнений быть не могло: сейчас арестуют. Но нет, беспрепятственно и с новыми провожатыми мы вышли в город. Шли теми же тремя отдельными группами. К вечеру, в том же порядке, вернулись домой.
Десять дней продолжалась эта игра. Разумеется, если человек видит своих преследователей, слышит их шаги, знает об их намерениях, он не может быть счастлив. Впрочем, при определенных обстоятельствах, когда принято твердое решение, он вовсе не чувствует себя особенно несчастным. Но счастливы ли сами охотники? Есть ли работа более презренная, чем охота за людьми? Однажды мне пришлось увидеть ужас на лицах ищеек. В тот день я им отомстил. Сделал я это из чисто спортивного интереса - от шутки нельзя отказаться ни при каких обстоятельствах. Но позднее я пожалел тех, которые вначале караулили меня, а потом бежали по моему следу, как охотники за дичью… Я почти сожалел, что сыграл с ними шутку. Какими растерянными, испуганными, какими несчастными они выглядели! Больше я таких "шуток" не повторял.
Близился решающий день. В нашем маленьком домике, казалось, ничего не изменилось. Мы продолжали рано вставать и собирать хворост в золотистом осеннем лесу. Дома мы думали, спорили, смеялись друг над другом, играли в шахматы, наблюдали за "сторонами". "Они все еще здесь?" - спрашивали мы друг друга по утрам. "Ты все еще здесь?" - спрашивали меня друзья вечером. Мы ждали. Но "что-то" уже витало, разумеется, над нашими головами.
В ту осень действительность была ужаснее самых кошмарных снов. Париж пал. Франция капитулировала. Британская армия утешала себя удачным отступлением. Миллионы евреев попали в руки Гитлера и Гиммлера. Огромные, неисчислимые толпы евреев, в большинстве своем мечтавшие о возвращении в Сион, очутились у запертых границ советского режима, всегда считавшего стремление к Сиону "националистическим отклонением". Кричать об "отклонении" всегда нужно было советскому режиму, чтобы доказать, что он не является проеврейским, как это утверждают его враги, использующие вечную ненависть народных масс к евреям; это нужно было, чтобы доказать: карающая рука революционного правосудия настигает евреев в той же степени, что и русских, украинцев, поляков, узбеков. Перед НКВД, мол, все равны… Разумеется, преследование евреев за то, что они евреи, отличается от преследования евреев - "врагов революции" рядом важных идеологических и моральных оттенков, хотя зачастую различие только психологическое. В те дни один умный литовский еврей из среднего класса сказал мне: "Ни у Гитлера, ни у Сталина мы не получим пряников, но между ними имеется одно различие… Сталин отнимает у меня шубу, Гитлер отнял бы душу, остается радоваться, что я "здесь", а не "там", у нацистов". Но недолго утешал себя этот еврей примитивно сформулированным различием. С ним случилось то же, что и со многими другими евреями: за шубой вскоре отобрали и душу…
Одна катастрофа следовала за другой. В самый разгар всех этих трагедий - общечеловеческих, национальных и личных - умер Жаботинский. Если бы я попытался объяснить, посвятив этому много страниц, что означала для меня смерть руководителя Бейтара, посторонний человек меня бы не понял. В данном конкретном случае понятие "посторонний" распространяется и на моих соплеменников. Поэтому скажу только: безвозвратно ушел носитель надежды, а с ним - тоже безвозвратно? - ушла сама надежда…
Куда ни посмотришь: горе, страдания, море страдания, глубокое и широкое море. Не обычное, не ограниченное страдание, а не страдание одиночек, восставших против гнета или нищеты. Страдание от смертельного страха, страдание народа, попавшего в руки убийц, страдание миллионов простых людей, у которых единственная цель - их собственная жизнь и жизнь детей.
Стоя перед морем страдания, прислушиваясь к его волнам - воплю мучеников, стону заключенных, которые в массе своей не вожди, идеалисты или партийные деятели, а самые простые люди, - ты не можешь отделаться от мысли, что нет более несправедливого неравенства, чем неравенство в страдании.
Никто не спорит, страдание как таковое не есть цель жизни и никто к нему не стремится. Обычно человек спрашивает: "За что я страдаю?" Обычно человек пытается избежать страданий, уклониться от них. Но в дни массовой катастрофы, в условиях всеобщего краха, человек часто спрашивает: "За что они страдают?" Первый, естественный порыв - помочь, спасти, утешить. Но когда исчерпаны слова утешения, когда нет возможности протянуть руку помощи, начинаешь все сильнее ощущать неравенство в страдании - и это чувство ужасное, почти лишающее жизнь смысла. Поэтому можете поверить, что в тот день, когда агенты советской секретной службы пришли за мной, чтобы отправить меня в длинный неведомый путь, в сердце моем не было страха; наоборот, я даже почувствовал какое-то облегчение.
Они пришли в ясный осенний день - начальник и два помощника. Первый сердито спросил:
- Вы почему не явились в горсовет? Ведь вас вызывали.
Глупый вопрос. На него последовал наивный ответ:
- Я не обращался в горсовет ни с какой просьбой. Если у горсовета есть ко мне дело, пусть их служащий придет сюда.
- Вам все же надо сходить в горсовет, ведь вас пригласили, - сказал примирительным тоном другой сыщик.
- Нет, не пойду.
- Пойдете, - глухо проговорил главный.
Мне надоело играть в прятки, и я перешел на сердитый тон:
- А кто вы, собственно, такие? Почему все время ходите вокруг нашего дома? Кто дал вам право врываться в частную квартиру? Если не перестанете нарушать наш покой, мне придется обратиться в милицию.
Лицо главного засияло:
- В милицию? Пожалуйста, идемте сейчас же в милицию.
- Сейчас не пойду. Пойду, когда сочту это нужным.
- Если не пойдете по своей воле, поведем силой, - взорвался один из них.
- Да? Так скажите, кто вы такие. Где ваши удостоверения? Если не предъявите документы, никуда с вами не пойду.
Взгляды энкаведистов скрестились, и после короткого молчания начальник протянул мне бумагу.
Под его испытующим взглядом я рассмотрел документ, который оказался очень официальным удостоверением офицера НКВД Литовской республики. Выяснилось то, что было ясно с самого начала.
- Значит, - сказал я примирительным тоном, - вы пришли арестовать меня. Почему же вы это скрыли? Почему не сказали сразу? А ордер на арест у вас есть?
…"А ордер на арест у вас есть?" Из какой дали эхом доносятся эти слова! Воображение переносит меня в Брест-Литовcк, в страшную ночь двадцатилетней давности, когда город покинула армия Троцкого и Тухачевского и в него вступила польская армия. Агенты польских органов безопасности пришли тогда арестовать моего отца, обвинив его в помощи большевикам. Отец был старым сионистом, секретарем еврейской общины и нередко, рискуя собственной жизнью, спасал евреев от каторги или смертной казни. Поляки обвиняли евреев в клевете на свою армию, в передаче секретной информации большевикам. Да много ли надо? В глазах антисемитов каждый еврей - большевик. Неудивительно поэтому, что в ночь одного из "официальных" погромов пришли и за моим отцом. Но он спасся благодаря вовремя заданному вопросу: "А ордер на арест у вас есть?"
Вот так может повернуться колесо: спустя двадцать лет я задаю тот же вопрос, но не польским сыщикам, а большевистским. Я понимал, что ареста этот вопрос не отсрочит, и все же задал его. То ли заговорил во мне юрист, то ли сказался атавизм.
- Ордера на арест у нас нет, но вы правильно заметили: мы пришли вас арестовать и имеем право применить силу, если откажетесь идти с нами добровольно.
- Хорошо, хорошо, - ответил я. - Теперь ясно, что вы пришли арестовать меня. Так позвольте собрать необходимые вещи.
Моя жена и супруги Шайб, жившие в одном с нами доме (здесь жили также мой шурин покойный д-р Арнольд и друг моего детства Йоэль Керельман) молча слушали наш диалог. Батья Шайб вдруг заплакала. Я ее успокаивал. Моя жена не плакала: к моему аресту она была внутренне готова. С д-ром Шайбом мы обменялись замечаниями по поводу интересной шахматной партии, прерванной "гостями".
Как только сыщики раскрыли свои намерения, мы изменили отношение к ним. Жена предложила им чай. Они несколько недоуменно посмотрели на нас, поблагодарили, но вежливо отказались, заметив, что не могут больше задерживаться. Поэтому я ускорил "приготовления". Взял буханку хлеба на дорогу. Начистил ботинки. Из вещей ничего не взял. Сыщики заметили, добродушно посмеиваясь, что меня наверняка сегодня же освободят и отпустят домой. При этом они согласились, чтобы я взял с собой две книги. С их стороны это было "милостью", приправленной изрядной долей доверия: речь шла о действительно "контрреволюционных" книгах, но знать этого сыщики не могли. Одна из них была на английском языке, который я незадолго до этого начал изучать: книга Моруа о Дизраэли. Вторая книга была на языке, названном ярым коммунистом-евреем "фашистским". Это был Ветхий Завет.
Я простился с д-ром Шайбом и Батьей. Жене разрешили проводить меня до машины, поджидавшей на некотором расстоянии от дома. Я сделал первый, решающий шаг в неизвестное: вышел за порог своего дома в качестве арестованного. Мы спустились во двор. Хозяева дома, глубоко верующие католики, опустили головы, когда я пожелал им всего хорошего. Возможно, они боялись. Но их несомненно поразила странная сцена: коммунистическое правительство арестовывает их квартиранта-еврея!
По дороге к машине я заметил своего друга Давида Ютина, уже несколько недель ждавшего ареста. Мы простились издалека - взглядами. С женой обменялись несколькими словами. Для долгих разговоров не было времени. Да и о чем можно много говорить в такие минуты? Я сказал, что, видимо, скоро вернусь, но в любом случае прошу ее не вызывать жалость у людей. Она ответила одним коротким предложением: "Не волнуйся, все будет в порядке".
- Не забудь сказать Шайбу, что в последней партии у него было преимущество, и можно считать, что он выиграл.
- Не забуду, - ответила жена.
Через несколько минут предоставленный мне роскошный лимузин свернул за угол, но я все еще видел перед глазами жену и прощальный взмах ее руки…
2. ВЛАСТЬ НКВД
Вскоре мы подъехали к серому зданию в центре Вильнюса - управлению НКВД. Когда-то в длинных коридорах этого здания не умолкали голоса адвокатов, судей, подсудимых и полицейских: это был польский окружной суд. Осенью 1940 года отсюда словно ветром сдуло истцов, ответчиков и их адвокатов; остались, вернее - появились новые заключенные, стражники, судьи. Сцена нисколько не изменилась; сменились только действующие лица. И эта перемена более любых других символизировала, пожалуй, происшедший в нашей жизни революционный переворот.
В университете студенты-коммунисты часто пели песню, каждый куплет которой заканчивался словами "И судьями будем мы". В этой песне слышались одновременно глубокая вера и угроза страшной мести. Не думаю, чтобы эти бедные парни, идеалисты, всерьез намеревались стать судьями своих судей. Но они глубоко верили в возможность мести: наступит день, и судьи предстанут перед судом, тюремщики будут посажены в тюрьмы, а преследователи подвергнутся преследованиям. Это программа революции, хотя и не ее конечная цель. И вот этот день наступил. В здании, где польские судьи судили коммунистов, коммунисты судят польских судей. Однако многих моих несчастных сверстников, отчаянных борцов за коммунизм, эта месть не могла утешить: их прежние преследователи подверглись-таки преследованиям и судьи предстали перед новым судом, но сами-то они, приверженцы "нового мира" оказались не среди новых судей, они - на скамье подсудимых! Об их трагедии, равной которой нет в истории человечества, я еще расскажу. Я видел их восторг и видел их душевный надлом; я видел их на вершине счастья и видел в бездне человеческого отчаяния. В жизни я не видел более дикого восторга, более черного отчаяния, более глубокого падения.
С одним из новых судей, появившихся на "сцене справедливости", я столкнулся, едва переступив порог порогов советского государства - порог НКВД. Я сидел в обычной комнате у стола и читал о похождениях молодого Дизраэли. Вдруг в длинном коридоре послышались гулкие шаги, бесшумно открылась дверь, и я увидел двух арестовавших меня агентов и еще одного - нового. Нетрудно было догадаться: началось следствие.
Новый, оказавшийся следователем, сухо поздоровался, уселся за письменный стол напротив меня и спросил, как меня зовут (наверняка мое имя было ему известно). Я ответил. Второй вопрос касался раскрытой книги. Он не удовлетворился названием и попросил рассказать что-нибудь о ее авторе и содержании.
Это напоминало скорее не следствие, а дружескую беседу. Мы посмотрели друг на друга. Он глядел, моргая маленькими глазками, с пытливым интересом, характерным для людей его профессии; я был не первым подследственным, с которым он завязывал "дружескую беседу", а потом наносил неожиданный удар. Для меня же это был первый следователь НКВД, с которым меня столкнула жизнь. Передо мной открывался новый, полный таинственных загадок мир. Я знал, что за "изучение" этого мира взимается очень высокая "плата", но было какое-то удовлетворение в том, что я могу, хотя и в результате фантастических пертурбаций, познакомиться вблизи, изнутри с владыками царства НКВД, с их методами и стилем. Сидя напротив следователя, я чувствовал себя скорее не заключенным, а сторонним наблюдателем, учеником. Такова сила любознательности! Но далеко не все время пребывания в НКВД мне удавалось сохранять внутренний статус наблюдателя - часто оставался только статус заключенного. И все же но опыту могу сказать: в любых условиях стоит разбудить в себе любознательность, скрытую в каждом человеке. Даже если окажешься на дне жизни, в непроглядной тьме - открой пошире глаза и наблюдай, учись! Пока ты учишься, следователи-мучители не сумеют установить желанных им отношений: они "наверху", а ты - "внизу". Разговаривай с ними, как равный с равными. Тверди себе, что грубость и низость вокруг тебя есть одновременно и материал для познания, и тогда сумеешь выдержать испытание унижением и остаться человеком.
В ходе беседы-следствия я хотел понять характер своего следователя. Кто он, "чекист"? Типичный чекист, воспитанник школы, в которой преподают таинственные методы ломки человека? Как он будет меня допрашивать? Что он хочет вытянуть из меня?
Я не заметил ничего особенного ни во внешности, ни в поведении своего визави. Он был в гражданском сером костюме и при буржуазном галстуке. Похож немного на еврея, но быть в этом уверенным нельзя. Даже если его мать зажигала в канун субботы свечи, мне это не сулило никаких поблажек, но я много дал бы, чтобы узнать, верно ли мое предположение. Мой любопытный взгляд не ускользнул от следователя, он вдруг прервал беседу и сердито спросил:
- Почему вы на меня так смотрите?
Я вынужден был извиняющимся тоном ответить, что смотрел на него безо всяких задних мыслей.
- А вам известно, для чего вас сюда пригласили? - спросил он вдруг.
- Для чего пригласили? - переспросил я с удивлением.
- Да, я хочу знать, известно ли вам, для чего вас пригласили?
- Причина мне не известна, но я знаю, что меня не пригласили, а арестовали.
Я сделал ударение на слове "арестовали", а не на вежливом определении "пригласили".
- Кто сказал, что вас арестовали? - с упреком спросил следователь. - Никто вас не арестовывал. Я просто хотел с вами побеседовать. Я задам вам несколько вопросов. Если ответите искренне, как честный человек, тут же вернетесь домой. Кстати, вы женаты?
- Да.
- Сколько ей лет?
- Двадцать.
- Молодая. Наверняка ждет вас. Но не беспокойтесь, как только ответите на вопросы, вернетесь к ней. Вы должны считать себя свободным человеком, а не арестованным. Говорю вам еще раз: вы не арестованы, а приглашены на беседу со мной, и в вашей власти решить, вернетесь ли вы домой.
С совершенно естественным смехом в голосе я сказал:
- Для чего создавать иллюзии? Я знаю, что я арестованный и в качестве такового отказываюсь отвечать на вопросы.
Он все еще не хотел отступить и с растущим недовольством спросил:
- Кто сказал, что вы арестованы? С чего вы это взяли?
- Люди, которые привели меня сюда, сказали, что я арестован.
Он подскочил, словно ужаленный змеей.
- Что? Они сказали, что вы арестованы?
Он не стал ждать повторного подтверждения и, оставив дверь открытой, выбежал в коридор. Со своего места я заметил офицера, приглашавшего меня в горсовет, а потом услышал громкий голос следователя. Сквозь поток донесшихся до меня слов я ясно расслышал несколько загадочных ругательств, которые, как я позже узнал, пользуются правами гражданства в царстве тьмы, хотя формально они запрещены советским законом. (Видно, даже при всемогущей власти некоторые писаные законы отступают перед законами жизни. Да и как может русский человек, пусть ему даже поручено охранять закон, выражать свои чувства - в минуту ярости или в минуту радости - без матерщины?) Бедный чекист что-то ответил (до меня донеслось лишь несколько приглушенных слов), и следователь вернулся в комнату с полоской пены на губах.