Теперь стало ясно, для чего требовалась вся эта комедия с приглашением в горсовет, для чего агенты десять дней играли со мной в прятки: они решили арестовать и "ликвидировать" меня обычным путем. Они могли просто и открыто сделать это, но им хотелось скрыть от меня свои истинные намерения. Позднее я узнал, что не только меня наметили поймать в капкан с помощью невинного на вид "гражданского" приглашения. В большинстве случаев люди приходили во всякие там учреждения по приглашению, шли с тяжелым чувством, в надежде, что после разбора дела их отпустят домой. (Предупреждение Данте о надеждах, которые следует оставить, не украшает вход ни в одно вспомогательное учреждение советской секретной службы.) Эту первую (но не последнюю) иллюзию всеми силами стараются заронить в душу арестованного чекисты. Человек, сознающий, что он арестован органами НКВД, вряд ли поверит в серьезность обещания, что если раскажет правду, то сразу пойдет домой. Но человек, "приглашенный для беседы", человек, которого вежливо просят ответить на несколько вопросов, вполне может поверить такому обещанию. Желание уйти из рук любой секретной службы очень сильно, но ничто не может пойти в сравнение со стремлением вырваться из лап энкаведистов! Создатели науки НКВД знают, что обработку жертвы лучше всего начинать с использования этого инстинкта. Поэтому ордер на арест остается в деле, а факт ареста отрицается. Первый допрос - это "беседа", и "если расскажете правду - не то, что вам известно, а то, что следователь хочет услышать, - пойдете домой, вернетесь к своей семье".
Таков метод. Трудно сказать, к какому успеху он приводит. Тот, кто своими глазами видел возможности НКВД, почувствовал на себе работу "специалистов", не может понять, для чего столь мощной машине понадобился такой примитивный метод воздействия. Разве станет человек признаваться в приписываемых ему страшных преступлениях только потому, что следователь (вернее - "собеседник") обещал отпустить его на свободу (вернее - не лишать свободы)? Разве Наркомат внутренних дел так уж прославился частым и скорым освобождением арестованных или "приглашенных"? Тысячи людей "приглашались на беседы" и бесследно исчезали. Но какими бы примитивными и детскими ни называли эти "приглашения" и "обещания", в них все же есть какая-то логика, утвердившаяся система. Дело в том, что, когда появляется у человека надежда, он отказывается видеть опыт других, он всегда считает себя исключением: "Может быть, у меня все же есть шанс?"
Лишь испытав на себе эту систему, можно понять смысл парадоксального выражения "реакционный прогресс". Когда-то, еще до эпохи "прогресса" коммунизма и социализма, были выработаны определенные отношения общества и государства к человеку, совершившему преступление или подозреваемому в этом. "Именем закона вы арестованы", - говорил представитель властей и клал на стол ордер на арест, подписанный прокурором. Арестованного отвозили в заключение, он устанавливал связь с семьей и адвокатом, и таким образом начинался открытый судебный процесс, который завершался либо доказательством вины и наказанием, либо оправданием и освобождением. Эти простые и привычные правила не достались человечеству "бесплатно"; многие сотни лет эти правила не соблюдались, и введение их вновь революционным путем обошлось человечеству в море крови и слез. Но вот наступил "революционный прогресс" наших дней, и мы отступили в давнишнюю эпоху, когда власти вправе тайно арестовывать, похищать граждан и держать их в подземельях.
Помню, как мои сверстники студенты-коммунисты смеялись над гарантией свободы личности, называя ее пережитком прошлого. С помощью диалектического материализма они доказывали, что все эти гарантии - мнимая "надстройка", возведенная на истинном "базисе" эксплуататорского строя, чтобы обмануть эксплуатируемых и зародить в их сердцах иллюзию свободы. При встрече с ними или с еще более важными коммунистами в царстве НКВД я уже не слышал насмешек по адресу пережитков прошлого. Беседуя на эту тему в перерывах между допросами, они глубоко вздыхали: они истосковались по "старому миру", который в этом "новом" еще более старом мире, казался не менее удивительным, чем мифы Древней Греции.
Органы Наркомата внутренних дел создали еще один парадокс. Их власть над людьми почти безгранична. В любой момент они могут кого угодно арестовать и - с признанием или без оного, со свидетелями или без них - осудить. И все же НКВД предпочитает не арестовывать, а "приглашать", действовать не открыто, а тайно. В отношениях между странами сегодня подобные секретные, окольные действия обычны, но в данном случае этот метод применяется в пределах одного государства, к целому народу - узникам НКВД. Истории известно немало случаев, когда граждане создают подполье, чтобы действовать против власти; в Советском же Союзе власть создала подполье для действий против граждан.
Следствие возобновилось, и я, разумеется, не мог думать обо всем этом; минутное удовлетворение сделанным открытием и недоумение по поводу детского примитивизма еще больше сбивали с толку. Следователь снова повторил - не таким, правда, убедительным тоном, - что "если расскажу правду", то отпустят домой. Какую же "правду" хотел он из меня вытянуть заведомой ложью, произносимой с добродушной улыбкой?
- Вы политический деятель? - спросил он.
- Да.
- Какой?
- Сионист.
- Членом какой сионистской организации вы являлись?
- Бейтар.
- Были рядовым членом или состояли в руководстве?
- Состоял в руководстве.
- Какой пост занимали?
- Возглавлял организацию Бейтар в Польше.
- Много людей было в организации?
- Да, десятки тысяч.
- Прекрасно. А теперь расскажите мне все, все до конца о вашей антисоветской деятельности в Вильнюсе.
- В такой деятельности не участвовал.
- Врешь!!
До сих пор следователь вежливо обращался ко мне на вы, но в этом месте допроса он вдруг перешел на ты. В моем положении не стоило, может быть, обращать внимание на такие мелочи, но "пережитки прошлого" не позволили мне смириться с неожиданной переменой в отношении следователя.
- Я читал, - сказал я ему, - что представители советской власти обращаются с гражданами вежливо, и поэтому прошу мне больше не тыкать. Во-вторых, я не вру.
- Я не хотел вас обидеть, - сказал следователь. - Вижу, что вы человек грамотный, но быть таким гордым не стоит. Главное - рассказать правду, но этого вы, кажется, делать не хотите. Подумайте немного, вы себе же оказываете медвежью услугу.
В течение часа этот диалог повторялся с легкими вариациями множество раз. В сказанном мною (или в "признании", по словам следователя) было, по понятиям энкаведистов, достаточно обличительного материала, чтобы меня "ликвидировать". Правда, в моих ответах не было ничего нового для следователя: в Польше мы действовали открыто и легально, и материал о нашей деятельности был в избытке передан советским следственным органам осведомителями-евреями. Верно, что я не рассказал ему о ночных собраниях в Вильнюсе, Каунасе и других городах Литвы, посвященных памяти Зеэва Жаботинского. Не рассказал о траурном митинге в день Поминовения (Азкара) руководителя Бейтара на вильнюсском кладбище, где собрались десятки бейтаровцев: Йосеф Глазман, который потом руководил бойцами вильнюсского гетто; Исраэль Эпштейн, погибший в Риме на боевом посту как офицер ЭЦЕЛя; Авраам Ампер, один из помощников Авраама Штерна, погибший, как и его командир, от рук британских агентов; Натан Фридман и д-р Шайб - будущие руководители ЛЕХИ, д-р Ютан, который чудом избежал советских лагерей, но угодил в британский концлагерь в Эритрее, Иерахмиель Вирник, редактор газеты "Йозма" в Государстве Израиль, поэт Шломо Скульский и многие другие. На этот митинг мы тайно принесли наше знамя; собрались у могилы молодого бейтаровца, погибшего в снежную бурю неподалеку от Вильнюса при попытке добраться до Эрец Исраэль. Мы молились, пели песни Бейтара, гимн восстания и веры в возрождение Израиля, и под развевающимся над кладбищем бело-голубым знаменем мы поклялись при любых обстоятельствах и любой ценой выполнять завещание Учителя, сохранить веру в возрождение нашего народа. "Мы еще удостоимся чести сражаться за Сион, - сказал я собравшимся. - Но если этой возможности нас лишат, мы будем страдать за Сион. В любом случае мы выполним свой обет".
Разумеется, с точки зрения советской власти, все это было политическим преступлением, то есть самым тяжким на свете преступлением. Но чем могли эти траурные собрания повредить Москве? При власти, с пеной у рта преследующей любое "отклонение от нормы", этот вопрос звучит, конечно, более чем наивно, но задавали мне его искренне, и поэтому на вопрос следователя о моей "антисоветской деятельности в Вильнюсе", я отрицал эту деятельность тоже совершенно искренне. Но в ходе следствия я понял, что речь шла вовсе не об этих мелочах; следователь добивался "признания в шпионской деятельности и подготовке актов саботажа"! За такую "правду" он обещал мне на словах - возвращение домой, а в душе - могилу.
Арестованный в качестве "политического преступника" гражданин не обвиняется в совершении конкретных действий - в начале следствия ему инкриминируют самые тяжелые преступления, причем шпионаж и саботаж относятся к "обычным" обвинениям. Пораженный их абсурдностью, арестованный все отрицает; следователь упорно требует "полного признания" и "всей правды"; арестованный доказывает свою правоту, но часто, опровергая ужасные, фантастические измышления, он признается в других (тоже не совершенных им) действиях.
Верил ли мой следователь в выдвигаемые им обвинения? На это мне трудно ответить. Допрос длился уже несколько часов, и следователь, еще раз повторив, что своим поведением я оказываю себе медвежью услугу, прервал вдруг монотонный диалог и сказал:
- Я оставлю вас одного. Вот бумага, ручка, чернила. Пишите. Пишите все о своей жизни и деятельности. Но советую писать правду. Нам и так все известно… Вы еще можете вернуться к жене. Подумайте хорошенько и пишите правду.
По-русски я писать не умел, а на вопросы отвечал, пользуясь смесью русских и польских слов и выражений. Поэтому я спросил следователя, на каком языке мне писать автобиографию: на польском или идиш.
- Все равно, - ответил он. - У нас переводят со всех языков. Но я лично предпочел бы идиш. Ведь я тоже еврей.
- Правда? - непроизвольно вырвалось у меня.
- Да, я еврей, и поэтому можете мне доверять. Пишите правду.
3. ШЕСТЬДЕСЯТ ЧАСОВ ЛИЦОМ К СТЕНЕ
Иногда вспоминаются те Curricula Vitae, что приходилось сочинять перед поступлением в школу или перед экзаменами. Кто мог тогда предположить, что наступит день и придется писать: "Родился в 1913 г… Поступил в школу… Закончил учебу…" и т. д…для поступления в Высшую Школу Страдания, для университета НКВД? Я всегда тосковал по школьной скамье, но никогда тоска по ушедшей юности не была столь щемящей, как в те минуты, когда я сочинял "Автобиографию" по требованию "правдолюбцев" из НКВД. В такие минуты в душе человека происходит чудесное превращение: реальность как бы перестает существовать, приятные грезы вытесняют действительность. Собственно говоря, это минуты слабости: человек, сдающий самый трудный из всех экзаменов - испытание страданием за веру и стремления, - не вправе задаваться вопросом, вернется ли прошлое. Он обязан помнить, что любящая мать не утешит его своим прикосновением и счастье юношеских лет больше не вернется. Реальность - это жестокое пробуждение от грез: нет дома, нет матери, нет сестры, нет друга; есть НКВД, есть следователь, требующий "правды"… Поэтому пиши короткую историю жизни и готовься к длинному пути. Перед тобой бумага, чернила и перо, предоставленные стражами революции, а позади - солдат с винтовкой и штыком. Пиши!
Солдат с винтовкой появился в комнате, как только меня оставили наедине с письменными принадлежностями. Его впустил низкорослый вертлявый старшина, и с этого момента я не знал одиночества - ни в кабинете следователя, ни в другом месте. Солдат стоял посреди комнаты, положив руку на приставленную к ноге винтовку и буравил меня своим неподвижным взглядом. Он молчал. Я писал.
В своем сочинении я подтвердил, что со школьной, скамьи и до назначения руководителем Бейтара в Польше трудился для дела возвращения еврейского народа на его историческую родину. Затем я раскрыл книгу Моруа и снова погрузился в давнюю эпоху, когда уже были, правда, сионисты, но ни один из них не мог предположить, что наступит день, когда его мечты будут объявлены преступлением. Охранник не мешал мне читать. Я увлекся книгой и забыл о времени.
Вдруг открылась дверь, и в комнату быстрыми шагами вошел мой следователь. К моему удивлению, он подошел сперва к солдату и предъявил удостоверение. Солдат внимательно рассмотрел бумажку, сказал: "Порядок" - и вышел из комнаты. Затем энкаведист уселся за стол и участливым тоном спросил:
- Ну, кончили уже писать? Дайте почитать.
Я протянул ему свою биографию.
Он взял в руки листок, исписанный моими каракулями, бросил взгляд на квадратные буквы и отложил мой труд в сторону. Он не читал. Даже не пробовал. Да и знал ли он вообще свой родной язык?
Был ли следователь знаком с древними буквами или нет - не важно. Он не обратил внимания на им же заказанное сочинение и снова задал свой нудный вопрос:
- Теперь вы готовы рассказать мне правду?
Я ответил, что все изложено на бумаге, и это правда. Если за эту правду мне положено сидеть в тюрьме, - буду сидеть.
- Знаете, у нас имеются средства, чтобы заставить вас говорить правду.
На это мне нечего было ответить.
- Вы почему молчите? - взорвался следователь. - Думаете, отделались этим клочком бумаги? Я еще прочитаю, что здесь написано, но советую еще раз хорошенько подумать о своем положении; стоит поумерить свое упрямство.
Много раз (кто знает сколько?) повторил следователь свои требования, предупреждения, намеки и угрозы. Много часов прошло с минуты, когда я переступил порог темной камеры. Меня арестовали в полдень, а к концу второй "беседы" на улице была уже непроглядная тьма. Хотелось есть и еще сильнее - пить. Я спросил следователя, могу ли я получить воду.
- Да, разумеется, я организую вам чай.
Я не понял, почему нужно что-то "организовывать", но приятному обещанию обрадовался, так как жажда меня очень мучила.
Следователь снова вышел, но тут же появился мой сторож с винтовкой. В ожидании чая я снова раскрыл книгу о жизни лорда Биконсфилда.
Стрелки часов, которые все еще были на моей руке, успели обежать несколько кругов. Я читал до смены караула в здании НКВД. В комнату вошла группа солдат, и низкорослый старшина приказал одному из них остаться, а моему сторожу и остальным солдатам велел выйти. Мой прежний сторож прошептал что-то на ухо старшине.
- Так? - прогремел старшина и тут же обратился ко мне:
- Я слышал, вы проводите время за чтением книг. Вы, может, думаете, что у нас тут изба-читальня? Кто позволил вам читать?
- Следователь позволил, - ответил я.
- Следователь? Следователь не имеет здесь права слова. В этой комнате командуем мы. Охрана подчиняется мне, а у меня свой командир. Следователь не уполномочен… С этой минуты - никаких книг! Садитесь!.. Сюда!
Старшина велел мне встать и переставил стул в угол комнаты. Край стула едва не касался стены. Идея старшины все еще не дошла до меня во всей своей глубине, и я уселся более или менее "по-человечески": лицом к двери и спиной к стене.
- Нет, у нас так не сидят, - поторопился старшина исправить мою ошибку. - Повернитесь лицом к стене. А ты, - обратился он к новому сторожу, - следи, чтобы он не двигался и не брал книгу.
Мое положение изменилось коренным образом: вместо книги перед глазами была стена. Но в первые минуты после изгнания из рая (в любой ситуации у каждого человека имеется свой "рай", из которого он может быть изгнан) я думал не о блеклой стене и об историях, которые она могла бы рассказать мне вместо Моруа. Я думал только о странном и решительном заявлении старшины: "Следователь не уполномочен… Здесь командуем мы…"
Следователь тоже говорил: "Мы знаем все", "Лучше расскажите нам правду". Чем отличается "мы" следователя от "мы" старшины? Один из них офицер НКВД, другой - младший командир в том же учреждении. Я вспомнил, как офицер НКВД, мой следователь, предъявил документы караульному, то есть рядовому НКВД, и лишь после этого приступил к исполнению своих обязанностей. Значит, на первом этапе ареста в системе НКВД имеется четкое разделение обязанностей. Задача следователя - вытянуть признание, и ему, несмотря на офицерское звание, разрешается только вести "беседу" в известной форме; непосредственная власть над арестованным находится в компетенции другого аппарата, и это двоевластие наверняка исчезает где-то там, на одной из высших ступеней руководства НКВД.
Ни в заключении, ни на свободе мне не удалось узнать, когда и кем было введено это единственное в своем роде разделение власти. Вполне возможно, что оно было введено еще в ЧК или ГПУ Дзержинским; но можно предположить, что оно возникло позднее, когда пришел конец идеалам Октябрьской революции. Если органы арестовывают большевистских руководителей, имена которых еще вчера с трепетом и почтением произносили миллионы людей, то вполне естественно, что смотреть за арестованными поручают караульному или стрелку - рядовому солдату, который шутить и умничать не любит. Офицер-следователь тоже выполняет волю властей и добивается увещеваниями и угрозами "полного признания" от арестованного, которому он только вчера кричал ура. Но офицер-следователь "грамотный", он знает, кто сидит перед ним, и в этом, видимо, кроется определенная опасность. Как бы чего не вышло… А рядовой не знает ничего, кроме дисциплинарного устава. Он едва умеет читать, и поэтому на него можно положиться. Если старшина приказал ему охранять арестованного, "преступника", он будет его охранять от всех, и от офицера-следователя в том числе… Арестованный - Ягода, бывший командир командиров НКВД? Ну и что? "Преступник" - бывший Председатель Президиума Верховного Совета СССР? Это не имеет ровно никакого значения для рядового. После революции в России сформировалась новая собственная интеллигенция, но власти и ей не доверяют. Полагаться можно только на малограмотных.
Советской власти или власти НКВД свойственны и другие парадоксы. Сила этой власти безгранична, но ее используют с необычайной осторожностью, часто граничащей с манией страха. Власть существует и создана для народных масс, но доверяет она только НКВД, при этом основа даже и этого доверия - в недоверии. Если судить по числу людей, находящихся под наблюдением и "на попечении" НКВД, у советской власти очень много врагов; но власть не верит не только своим настоящим и мнимым врагам; она не верит своим почитателям, слугам, своим защитникам… "Мы здесь командуем", - сказал мне низкорослый старшина, и перед моими глазами предстал "судья", в руках которого, казалось бы, моя судьба, а он у рядового солдата просит разрешение продолжить следствие.