В толчее тесной палатки нужно было стремительно одеться, обуться - немыслимая задача правильно намотать портянки! - и ничего не забыв, ни скатки, ни противогаза, ни фляги, ни подсумка, ни лопатки, мчаться к бараку, где стояли винтовки и ручной пулемет отделения. Взять именно свое личное оружие. Потом обязательно всем взводом, всей ротой бежать на лужайку за лагерем, где полагалось строиться по тревоге. Там стояли командиры из штаба полка с часами и отмечали, в каком порядке и насколько быстро мы собирались и строились. Сперва наше отделение, а потом и взвод, хитро усовершенствовали готовность к тревогам. Все снаряжение мы на ночь привязывали к скатанной шинели, портянки засовывали в карманы штанов. Едва раздавался тревожный горн и крики дневальных "в ружье!", мы вскакивали мгновенно; бежали за винтовками в тесный барак не все, а трое-четверо самых сноровистых. Каждый брал на себя и на товарища. Другие тем временем наматывали портянки. Потом сменяли на ходу "оруженосцев", чтобы те успели переобуться…
После отбоя очередной тревоги, командир полка перед строем сказал:
- Сегодня первой была вторая рота студбата. Три минуты двадцать семь секунд. Объявляю благодарность всем бойцам и командирам роты.
Мы долго орали "ура" и я радовался и чувствовал, как радуются все, кто рядом, впереди, сзади - вокруг. Это была двойная радость - почти счастье от того, что мы первые, мы опередили, и от самого ощущения МЫ - от слитности, сопричастности, связанности всех нас - таких разных и таких похожих, одинаковых парней в пропотевших гимнастерках и тяжелых кирзовых сапогах. Мы, пахнувшие оружейным маслом и дешевыми папиросами, орущие дружно и лихо, были готовы хоть сейчас, сию минуту в любой поход, в смертельный бой…
Наша дивизия считалась самой "скороходной" в Красной Армии и нас ежедневно тренировали.
Утром после зарядки еще до завтрака весь полк пробегал не меньше двух километров. От лагеря до полигона - где стреляли боевыми патронами и штурмовали "полевой городок" было пять с лишним километров. Туда шли обычным шагом, но обратно "марш-броском". Ни в коем случае нельзя было бежать. Но "шире шаг и даешь темп, так, чтоб три шага в секунду!"
…Сердце колотится под самым кадыком. Горячий пот слепит, жжет. Сапоги и винтовка словно тяжелеют с каждым шагом. Рука, сжимающая ружейный ремень, затекает. И уже начинаешь ненавидеть командира роты - ему-то в хромовых сапожках легче; и никакого груза, кроме планшета; а как безжалостно частит: "Ать-два-три! Ать-два-три… Шире шаг!"
Но вот он словно услышал наши безмолвные проклятья: взял у одного скатку, еще и попрекнул: "Не умеете скатывать. Это ж лепешка какая-то. Согревающий компресс в жару". Сам надел неуклюжую скатку. У другого взял винтовку. Еще у кого-то противогаз, лопату, подсумок… И все на ходу, все частя "ать-два-три!" И вот уже шагает с полной выкладкой, веселый, краснорожий, белобрысый, голенастый…
Мы его очень любили, нашего комроты Малахова, бывшего шахтера, ставшего кадровым командиром. Он бегал быстрее всех нас, жонглировал пудовыми гирями, сто раз выжимался на турнике, был лучшим стрелком в дивизии, играл на баяне и отлично пел хриповатым, но задушевным голосом. Неумолимо требовательный строевик, он никогда не ругался, не орал, только хмурился, грозно стискивая толстогубый рот в прямую щель, и говорил нарочито медленно со злой железной внятностью. Но он всегда знал, кто в роте захворал, кто растер ноги, кто не успел поесть. И неукоснительно следил, чтоб лечили, перевязывали, кормили. Вечерами он часто приходил в "ленпалатку" - дощатую беседку, где на столах лежали газеты и журналы, можно было сыграть в шахматы или шашки - иногда приносил свой баян и распевал с нами; знал множество народных песен, шахтерских романсов, частушек и, разумеется, все революционные и армейские. В дивизии была своя песня, которая нам казалась нескладной, похожая на десятки других полковых и дивизионных маршей.
Артиллерия Донбасса
Мощь Союза крепко нам кует.
В смертный бой идти готова
За трудящийся народ.
Комроты очень гордился, когда возникла наша ротная песня, вскоре ставшая батальонной. Слова сочинил я, а мотив подбирал он и кто-то из бойцов:
Мариупольцам запомнится,
Как пыль под небо прет,
Когда быстрее конницы
Студбат в поход идет.И если будет нужно,
Под вражеским огнем
Мы тем же шагом дружным
К Берлину подойдем.
"Широкий быстрый шаг" стал и нашим кошмаром, и нашей гордостью.
Командовал полком бывший кавалерист, черно-смуглый, кривоногий. В первый день он представился нам:
- Мое фамилие Ургатаури. Я сам с Кавказа, из такого народа, что вы даже не слышали. Очень, очень маленький народ; только двенадцать тысяч душ есть. Но все за Советскую власть. В гражданскую войну все наши джигиты - это значит мужчины - были красные конники.
Комполка (тогда еще не было офицерских званий), заметив небрежно заправленную койку, невыметенный мусор, говорил сопровождавшему его дежурному неизменно ровным голосом:
- Товарищ дежурный, запишем: командиру взвода мое замечание. И чтоб доложил, какое взыскание даст бойцу, который делает такую безобразию. Записали? А вы доложите командиру роты, чтобы наложил взыскание на дежурного - значит, на вас - за то, что показывали командиру полка такую безобразию, не догадались убрать раньше… Понятно? Ну, а если понятно, почему не повторили приказания? И еще доложите, что забыли повторить приказание. Но за это взыскания не надо, а пусть ему, командиру роты, будет грустно, а вам будет стыдно.
Он тоже иногда приходил в ленпалатку и поучал нас, все так же негромко, без тени улыбки, только чуть щурился, когда мы хохотали.
- Вы должны ходить лучше, чем кони-лошади. А почему? А потому, что кони-лошади не такие сознательные. Лошад не принимают в комсомол, не принимают в профсоюз. Лошад может быть очень умный, но не может быть студент и иметь политическую сознательность. А вы все студенты. Имеются члены профсоюза. Имеются многие члены Ленинского Комсомола. Значит, вы должны быть политически сознательные. Должны ходить быстрее, чем кони-лошади. Чтоб завсегда 130 шагов минута, и когда надо скоростной марш-бросок 170–180 шагов минута. Это есть ваша святая заповед. Красная Армия должна быть самая быстрая армия на весь мир. Наша дивизия самая быстрая дивизия на всю Красную Армию. Наш полк самый быстрый на вся дивизия. Значит, если вы будете самая быстрая рота на полк, вы будете самые быстрые бойцы на весь мир… Это будет очень большая приятность для ваши отец и мать и девушка…
В то лето я очень старался быть хорошим бойцом и очень хотел стать хорошим командиром. Ежедневно выкладывался на спортивной площадке; скрывал хвори и к концу лагерного сбора получил значок "Ворошиловского стрелка" и звание помкомвзвода - три треугольника в петлицах.
Но, вернувшись в Харьков, опять свалился с тяжелым приступом колихолицистита. И опять болезнь помогла образованию. За несколько недель в постели я законспектировал два тома "Капитала", "Малую логику" Гегеля, зубрил математику, физику; выздоровев, сдал все сессии за второй курс и перескочил сразу на третий.
…Шла партийная чистка. Ежедневно в самой большой аудитории старого здания заседала комиссия. Каждый желающий мог придти, задавать вопросы, высказывать свое мнение о том, кто проходил чистку. Комиссия оглашала те письменные заявления, иногда и анонимные, которые считала нужным проверить публично. Большую часть нашей газеты стали занимать отчеты о ходе чистки и заметки о разоблаченных перерожденцах, обманщиках, скрывавших свое происхождение или былые грехи, очерки о достойных коммунистах, чьи заслуги и добродетели были подтверждены проверкой.
Когда чистили нашего редактора, он стоял на трибуне, смущенный, растерянный, а ему из зала задавали вопросы о неправильно поставленных отметках, о квартирной склоке, о каком-то родственнике - нэпмане. Потом вышел к трибуне сотрудник редакции городской газеты, который стал рассказывать, что наш редактор писал "политически ошибочные статьи", восхвалял каких-то недавно разоблаченных физиков-идеалистов и даже вовсе буржуазных, иностранных ученых.
Тогда и я попросил слова и стал защищать идеологическое целомудрие нашего редактора, доказывал, что его обвинитель злонамеренно искажает факты, выдает за восхваление простую информацию о зарубежных научных работах, своей демагогической болтовней о бдительности проповедует невежество…
На следующий день в редакционный подвал вошел некто в темносинем френче и сапогах, пожилой, уныло серьезный, то ли партработник районного масштаба, то ли преподаватель истории партии.
Он положил на стол несколько листов бумаги, исписанных крупным почерком с завитушками. (Одно время я увлекался графологией и считал, что такие завитушки свидетельствуют о тщеславии, самодовольстве, умственной ограниченности.)
- Это надо передовой в следующий номер.
- Передовые у нас пишет ответственный редактор, а следующий номер уже в машине.
- Ваш редактор еще не прошел чистку. Хотя у него и очень языкастые защитники, но комиссия еще не приняла решения. А этот материал нужно давать немедленно. Так что машину придержите.
Листки были заполнены стандартными фразами о партийности, бдительности, о благотворных последствиях чистки, призывами повышать, углублять, усиливать… Подпись - Блудов - мне ничего не говорила.
- Не вижу причин, чтобы останавливать машину, задерживать номер. В нем серьезные конкретные материалы о чистке, а тут одни общие фразы.
- Вы слишком много себе позволяете. Это партийные установки, а не фразы. А вы - наглый мальчишка, вы еще не знаете, с кем дело имеете, сопляк!
- Нет, знаю с кем. С набитым дураком… И в полумраке было заметно, как взблеснули его тусклые маленькие глаза. Взблеснули злобно и удивленно.
- Ах, вы так разговариваете?! Ну вы еще пожалеете, очень пожалеете!
Он сунул листы в карман и ушел.
На следующий день я узнал, что это был новый ректор университета. Прежнего уже вычистили. Друзья из университетского комитета комсомола советовали мне пойти извиниться, либо даже лучше написать письмо: "Простите, не знал, закрутился, распсиховался"… Но я не хотел. Ведь он первый начал ругаться. И спор был не идеологический, не политический. Обыкновенная свара, как в трамвае, и к тому же наедине.
Наш редактор благополучно прошел чистку. И вскоре докладывал новому ректору о газете. Тот ничего ему не сказал о стычке со мной. Дал ту же самую статью. И она, разумеется, была напечатана. Мы сочли, что "инцидент исперчен".
йШли последние ноябрьские дни 1934 года.
Холодный сумрак нашего подвала стал мне привычен. Случалось, я назначал там свидания девушкам. Иные пугались:
- Ой, неужели тебе здесь не бывает страшно? А если бы двери запереть? Я бы, наверно, с ума сошла, если бы тут одна осталась.
Такие испуги - и настоящие и тем более нарочитые - приятно ускоряли и усиливали близость.
Кто мог бы тогда предсказать, что холодное дыхание тюрьмы, которое я впервые ощутил весной 29-го года и так бездумно воспринимал в подвале университета, просквозит через все последующие годы, то неслышно, гнилостно расползаясь моровой язвой, то взвывая в удушливых смерчах, круша, губя, испепеляя миллионы жизней, что это мертвенно-холодное дыхание нагонит меня уже на фронте, за Вислой, и скует на много лет.
Убит Киров. После 2 декабря 1934 года газеты были начинены гневными и скорбными словами, проклятьями, заклинаниями, призывами к мести, к бдительности…
Правительственное постановление: судить террористов без права апелляции, немедленно расстреливать. Опубликованы списки расстрелянных "в порядке возмездия". В одном из них трое Крушельницких - дядя и двоюродные братья известного артиста Харьковского театра, политэмигранты из Польши; еще несколько знакомых имен западно-украинских коммунистов…
Это означало террор. Неужели опять массовый террор, как в 1918 году после убийств Урицкого и Володарского, после покушения на Ленина?
В мире вокруг нарастала тревога. Гитлеровцы были уже почти два года у власти. Окрепли. Японцы все глубже проникали в Китай. Война приближалась и с Запада и с Востока… А мы едва начали приходить в себя после голода. Только что ввели продажу "коммерческого" хлеба, без карточек. На ХПЗ еще не отладили выпуск новых типов БТ. Еще не достроили три больших цеха.
И вот, оказывалось, у нас в стране возникло новое контрреволюционное подполье. Хотят истребить наших вождей.
Значит, необходим террор.
Сообщение о том, что убийцу Кирова направляли зиновьевцы, поразило и испугало. Но я поверил. Еще и потому, что помнил одну из листовок оппозиции в феврале 29 года, перед высылкой Троцкого. Квадратик бумаги со слепым шрифтом:
"Если товарища Троцкого попытаются убить, за него отомстят… Возлагаем личную ответственность за его безопасность на всех членов Политбюро - Сталина, Ворошилова, Молотова, Кагановича, Калинина, Кирова, Куйбышева, Рудзутака…"
И еще помнил Мосю Аршавского, который в марте 1929 года представился:
- Я из Харьковского молодежного центра большевиков-ленинцев.
Долговязый, тощий, коротко остриженный, он никогда не улыбался, брезгливо презирал "хлипких интеллигентиков", "дрейфующих либералов", "бумажные души", "кабинетных вождей". Так он честил Зиновьева, Каменева, Преображенского, Радека и других лидеров оппозиции.
- Лев Давыдыч с них получше будет. Раньше имел хватку. Но он тоже трепач. Буквоед. Теоретик. Вот Сапронов и Шляпников - это пролетарские вожди без понту. Я лично - "децист". Мы, конечно, входим в объединенную ленинскую оппозицию. Но только мы - настоящее революционное ядро. Ты на што надеешься? На листовочки, брошюрочки? Што вы переговорите, переумничаете аппаратчиков и они вдруг отменят решения 15-го съезда? Сталину дадут по жопе, а Льва позовут обратно в Политбюро? Маком!.. Все эти писанины, разговорчики - для болота. Штоб с либералов хоть какую-нибудь поддержку иметь, штоб в армию проникнуть. Решать будет настоящая борьба: забастовки, вооружение рабочих. А там, если понадобится, и Кремль штурмовать будем. Революцию бумажками не делают…
Аршавского я считал диким фанатиком, возражал ему, спорил, ссыпаясь на документы "ленинской оппозиции", которая должна действовать только внутри партии и комсомола, и к беспартийным рабочим обращаться только от имени партии, как ее лучшая часть. Но от споров он отмахивался.
- Ни хрена ты не понимаешь. Книжная труха у тебя в башке.
Об Аршавском кое-кто говорил, что он, возможно, провокатор ГПУ.
- Корчит из себя ультралевого боевика. Считается подпольщик, а в комнате у него, прямо против дверей портрет Троцкого пришпилен. И держит дома полный чемодан литературы, жалеет отдавать. Все это подозрительно.
Его радикальные монологи отталкивали. Я не верил тем, кто называл его провокатором, но все же скрывал от него имена, адреса своих друзей и сочувствующих. Он только хмыкал.
- В конспирацию играешься? Ну, давай, давай.
Если бы он действительно оказался агентом ГПУ и его фанатизм - провокацией, я, возможно, лучше бы думал об оппозиции. Но в мае 29 года его арестовали и притом одного. Тогда уже не было больших "выемок". Чемодан с литературой - книгами, брошюрами, листовками забрали. Его приговорили к трем годам ссылки. Новый представитель "центра" Саша Богданов - молодой рабочий-металлист, сдержанный, немногословный - внешне прямая противоположность Мосе, - говорил о нем сочувственно:
- Толковый парень. Настоящий большевик. Горяч малость, но в общем и целом на правильной линии.
Меня эти речи убеждали, что от оппозиции надо уходить.
В январе 1935 года я думал, что если где-то там, за границей, на Троцкого напали фашистские провокаторы, то здесь его подпольные сторонники-фанатики вроде Моси, в отместку могли решиться убить Кирова.
Сообщили о расстреле Николаева и членов "ленинградского центра" - Каталынова и других. Зиновьева и Каменева судили; они каялись и признавали свою "моральную ответственность" (тогда еще не было речи ни о прямом соучастии, ни о подстрекательстве). Их проклинали все бывшие оппозиционеры. Радек доказывал неизбежность преступного вырождения любой антипартийной группы. Горький и Алексей Толстой писали о них с отвращением. Изо дня в день во всех газетах требовали мести, взывали к революционной бдительности рабочие, колхозники, студенты, старые большевики, писатели, артисты…
В справедливости этих призывов я не сомневался. И, вспоминая, что лет шесть назад я считал себя единомышленником тех, кто уже тогда готовился воевать против партии, против советской власти, я испытывал стыд и страх - мучительное сознание, что теперь и на меня могут смотреть с подозрением, с недоверием.
Надя уехала на зимние каникулы в Киев, к своим родителям, а я перебрался к моим, на мамины харчи.
Вечером внезапно пришли Дус Рубижанович и Лева Раев, тревожно возбужденные.
- Илья Фрид объявил голодовку. Его уволили из редакции. Говорят: иди обратно в цех или совсем уматывайся. Петя Грубник сперва не хотел увольнять - "Мы ж его все знаем". Но в парткоме как драконы: "Это политическое дело. Кирова убили зиновьевцы… А ваш Фрид исключался за оппозицию. Даешь бдительность! Нехай идет обратно к станку, докажет"… А ведь это ж они сами его из цеха в редакцию тянули. Мы ж все помним: как слона уговаривали. Ну вот, Илья объявил голодовку и написал заявление в ЦК, лично Сталину. Заперся в комнате. Никого не пускает. Написал, что будет голодать, пока не разберут партийное дело, не восстановят правду. Мы к нему приходили - гонит.
Тоскливый ужас. Что делать? Куда идти? Ведь я тоже числюсь "бывшим оппозиционером". Если попытаюсь к нему, решат, что сговариваемся. И что советовать Дусу и Леве? Что они могут сделать? О такой голодовке - на воле, не в тюрьме, - я читал в автобиографическом романе Василенко "Карьера подпольщика". Голодал революционер, которого товарищи заподозрили в предательстве. Но в романе голодавший подпольщик убедил товарищей. А убедит ли Фрид? И как долго ждать ответа от Сталина? Дойдет ли до него письмо?
- В парткоме знают о голодовке?
Дус пожал плечами.
- Вроде нет. Пожалуй, никто на заводе не знает. Илья не верит, что у нас тут чего добиться можно. Сколько лет уже даром старается. А теперь еще такая мура с бдительностью…
Тогда я был уверен - где-то вычитал, - что человек умирает на девятый день "сухой" голодовки и на 20-й, если пьет воду. Неужели просто ждать, пока Илья умрет? Я позвонил Александрову; ведь он-то знал Фрида.
Ответил Малиновский.
- Вот как, голодовка! Странно, что мы до сих пор не знали. Хорошо, что вы позвонили. - (В отличие от Александрова он всем "выкал"). - Конечно же, надо помочь. Но это, мягко выражаясь, странный способ доказывать: голодовка! Не по-большевистски. Не по-нашему… Да, знаю я, знаю вашего Фрида; все его заслуги нам известны. Конечно, надо помочь.
Прошло несколько дней и я услышал, что арестован мой двоюродный брат Марк.