Не сотвори себе кумира - Иван Ефимов 13 стр.


– В начале октября, - продолжал Яшин, - прошел пленум райкома партии, о котором "Трибуна" рассказывала в обзорной статье. Автор писал, что этим летом и осенью по клевете карьеристов и перестраховщиков исключено из партии около двухсот коммунистов района. Большинство их, видимо, арестовано, так как апелляции поступили от немногих. "Где остальные? Что с ними? - спрашивал автор и сам отвечал:- Неизвестно". Из сорока клеветников привлечены к ответственности единицы… "К суровой ответственности клеветников!"- призывал автор обзора… А аресты все идут…

– У них ведь тоже, поди, соревнование, - вставил кто-то.

– А то как же: кто бдительнее, тот и передовой, тот, значит, и у должности. Всякому охота за власть подержаться…

– Теперь что же, прикажете арестовывать клеветников? А потом тех, кто арестует? - спросил Кудимыч и сам себе ответил:- Так и конца не будет… Нет, без провокаторов и доносчиков самовластного государства еще не бывало. Без них никакой диктатуры и быть не может, а у нас ведь диктатура…

Яшин внимательно посмотрел на Артемьева и, подумав о чем-то, обратился ко мне:

– А этот мудрый человек правду говорит. Мне вспомнился недавно разговор со вторым секретарем райкома Горевым…

– Разве Горев сейчас в аппарате райкома?

– Да, его избрали в конце августа, кажется, еще на том пленуме, когда исключили из партии вас.

– О чем же вы говорили?

– Я как-то был у него по делу, и в задушевной беседе зашел разговор об этих самых бдительных, наломавших немало дров. Я спросил его, почему не привлекают этих товарищей и не сажают взамен тех, кто безвинно попал в тюрьму.

– И что же он вам ответил?

– Горев неожиданно для меня признался, что есть указание сверху: быть поосторожнее с привлечениями за клевету. Они, дескать, действуют из патриотических побуждений, из стремления очистить нашу партию и район от врагов народа… А что много арестовали безвинных, так с этим разберутся в свое время и выпустят…

– По нашей тюрьме что-то незаметно, чтобы очень торопились с разбирательством. Совсем незаметно.

– А зачем выпускать? Это было бы признанием незаконных действий органов НКВД, - вставил долго молчавший Ширяев. - Выпускать - значит и восстанавливать людей на их прежних должностях, а они уже заняты новыми деятелями. Эти уже вцепились в освободившиеся кресла, как клещи. Не-е-е-т, - протянул он, - тут не так просто, как кажется. Все они будут держаться за власть, особливо активно голосовавшие, бдительные…

– Ну а как руководят новые, севшие на места арестованных?

– А вот так: Трофимова, занявшего место Тарабу-нина, недавно сняли с работы за развал в сельском хозяйстве…

– Вот те на! Как же так получается? - удивился я. - Весной и летом и в предыдущие годы все беды в районе сваливали на Кузьмина и Тарабунина да на секретарей райкома, как на вредителей и врагов! Выходит, что и новые не справляются с задачами?

Яшин махнул рукой:

– Смена и аресты руководителей для сельского хозяйства как для мертвого припарки…

Вслед за этой новостью Иван Маркович огорошил меня еще одной, столь же нелепой, как и страшной по своим последствиям. Всего дней десять назад вдруг исчезла средь бела дня Мария Федоровна Шульц, жена бывшего второго секретаря райкома Васильева.

– Как это вдруг исчезла?

– А милиция куда смотрит? - возмущался внимательно слушавший бывший политрук, а я живо вспомнил эту деловую симпатичную женщину, всегда приветливо встречавшую нас в районном Доме просвещения, где она работала методистом.

А было, по словам Яшина, так. Шла Мария Федоровна в обеденный перерыв домой-у нее шестимесячный ребенок и дочка-второклассница, - шла с одной своей знакомой-попутчицей, а после того, как каждая повернула в свою сторону, откуда-то выскочила черная машина и с визгом притормозила у тротуара. Как будто она подстерегала свою жертву. Открылась передняя Дверца, и кто-то из сидевших внутри крикнул:

– Мария Федоровна, войдите в машину на минутку.

– Зачем я вам понадобилась так спешно?

– Нужно немедленно выяснить один вопрос, связанный с вашим мужем, - ответили ей.

– Разве нет другого времени и места для таких разговоров? - спросила Шульц, узнав в говорившем Бельдягина.

– Так случилось по пути, вот и решили прихватить вас.

– Ведь я на работе и еще не обедала… Да и дети дома голодные…

– Не беспокойтесь, - продолжал хозяин автомобиля и, проворно выскочив, услужливо отворил заднюю дверцу:- Прошу вас, мы проедем к тюрьме на несколько минут, а потом отвезем вас обратно, к дому.

Шульц с минуту потопталась на месте, подумав о муже, оглянулась по сторонам и, заметив за углом притаившуюся спутницу, нерешительно вошла в машину. Дверца глухо хлопнула, и черный автомобиль рывком взял с места и запылил к Соборной стороне… Все это видела и слышала ее попутчица. Потом был слух, что грудного ребенка арестованной она взяла к себе. А старшую девочку поместили в детский дом. Квартира осталась опечатанной, как после покойников.

Забегая вперед, скажу, что М. Ф. Шульц сначала обвинили в шпионаже в пользу немцев, желая "подвязать" ей самостоятельное "дело", как немке по происхождению. Затем, после того как ее мужа убили в тюрьме, сослали в женский Соликамский лагерь, как члена семьи изменника Родины, где она пробыла десять лет. По отбытии срока, установленного ленинградской "тройкой", Шульц около десяти лет была в ссылке и только после XX съезда партии вернулась оттуда и восстановлена во всех правах… Работала в Старорусском исполкоме и жила с усыновленным во время ссылки мальчиком, так как ей еще в лагере стало известно о гибели ее детей во время войны. Марию Федоровну в последний раз я видел в 1967 году, видел и ее приемыша, уже взрослого и женатого человека лет тридцати пяти…

Итак, на воле творилось небывалое в истории Советской власти. И это только в небольшом городе с 30-тысячным населением, только в одном районе Ленинградской области…

Рассказы Яшина сильно понизили и без того подавленное настроение моих товарищей. Что же происходит в милом нашем Отечестве? Неужели и Центральный Комитет не ведает ни о чем? Не могут же бложисы, бёльдягины и вороновы творить беззакония длительное время по своей собственной инициативе?! Как понять, как разобраться в происходящем? Или местные власти действуют по образу и подобию центров и самой Москвы?

Глава шестая

То не беда, коли во двор взошла,

А то беда, как со двора не идет.

Пословица

Правда истомилась, лжи покорилась.

Пословица

Пытки без пыток

Изо всех моих соузников одному только Фролову удалось избежать "благословления по мордасям". Остальные напробовались досыта или знаменитой "собачьей стойки" в угол носом всю ночь до утра, или кулаков, или валенка, или порки скрученными проводами. Для особо упорствующих или строптивых применялся еще и карцер. А те, кто совсем отказывался отвечать на провокационные обвинения, в конце концов были замучены до смерти или убиты.

Пыткой, не менее утонченной, было и одиночное заключение, в течение которого психика подследственного медленно подготавливалась к неизбежному признанию не содеянной, но вменяемой ему вины. Особенно сильно влияла одиночка после длительных физических мучений, когда следователь методически вбивал в голову обреченность и бесполезность дальнейшего упорства и сопротивления. "Все равно тебе не удастся ускользнуть, все равно замучим, все равно, признаешься или нет, пойдет твое "дело" на "тройку", и ты получишь свой срок. Из "ежовых рукавиц" никому еще вырваться не удавалось".

Далее, чтобы "дожать" подследственного, его помещали в переполненную до отказа камеру, то есть в такие условия, при которых ни одно животное не выдержит.

За несколько дней до юбилея Великой Октябрьской революции наша камера, как и все прочие, кроме одиночек, была набита битком. Вскоре после прихода Яшина и Пычина к нам водворили еще двоих, фамилий которых я не припомню, и, таким образом, в день двадцатилетия Октября число "прописанных" в ней стало символическим - ровно двадцать человек!

Это количество почти не изменялось до самого последнего дня моего пребывания в Старорусской тюрьме. На место уходивших на этап почти на другой же день прибывали свеженькие, как будто они где-то поджидали своей очереди.

Когда нас было не более шестнадцати, еще можно было спать - пусть не в развалочку и не на спине, но когда народу еще добавилось, предуготовление ко сну стало проблемой.

В камере я считался старшим по праву старожила, и потому ко мне обращались взоры моих сотоварищей, когда дело приближалось к ночи.

– Решайте задачу, Иван Иванович.

А задача была не из легких: на площади десять квадратных метров предстояло улечься двадцати взрослым мужчинам разным по возрасту и объему, не говоря уже о многолетних привычках каждого спать по-своему: на спине, на животе или поворачиваясь с боку на бок. Одни безудержно храпели, тогда как другие до болезненности не выносили чужого храпа. Иной к храпу был совершенно равнодушен и мог спать хоть под пушечную канонаду, зато не уснет, когда рядом с ним "впритирку" кто-то ворочается. Один не может спать подогнув колени, а другой и не представляет себе сна иначе как свернувшись калачиком.

Было невообразимо тесно, так тесно, что даже когда мы наконец укладывались на одном боку "валетами", как сельди в бочке - голова одной к хвосту другой, - одному человеку все равно не хватало половины квадратного метра у самой двери. Эту площадь занимала параша.

– Что же, - философски рассудил кто-то, - будем соблюдать очередь, то есть одному сидеть на параше в качестве дежурного минут сорок - пятьдесят.

– А как же если по нужде?

– Вставать надо будет, это все же не кресло, а нужник, ничего не поделаешь. Тут рядом с ней как раз местечко для двоих постоять…

Когда нас было чуть больше дюжины, в камеру нас сунули еще три постельника с трухой, и они у нас быт разложены вдоль продольных стенок, как раз по два матраца у стены. Днем на них сидели, а ночью они превращались в подушки для десяти голов с каждой стороны.

Так каждую ночь устанавливалось безотказное дежурство на параше по часу или два, в зависимости от договоренности и исключая тех, просыпал или кого вызывали на допрос.

То были поистине мучительные ночи, забыть которые, пока жив, невозможно.

…Два часа пополуночи. Весь острог погружен в тревожный сон, и лишь в казематах административного корпуса идут интенсивные допросы один на один, и там не до сна…

На дощатом полу камеры спят плотной массой, повернувшись на один бок, девятнадцать полуголодных узников. Девятнадцать сильных, трудоспособных мужчин - отцов, братьев, женихов, сыновей. В головах у них кусок вонючего постельника, поверх которого, у стены, сложены пожитки: обувь, смена белья в мешке и другие личные вещи, если было время их взять. Я вот ничего не имел, прибыл сюда "на день-два". Одна рука вытянута вдоль тела поверху, другая плотно зажата в неестественном положении где-то под боком на полу. Кто-то уже храпит, а сосед его тяжело вздыхает. Кто-то пытается повернуться на другой бок, но, стиснутый со спины и груди, стонет от бесплодных усилий и постепенно замирает…

Рядом с дверью, на параше, на фанерной ее крышке, дремлет, притулясь к стене, очередной дежурный, несущий принудительную вахту. Или он не спит? Тогда о чем

И думает этот горемыка, изредка окидывая взглядом спящих, вдыхая испорченный воздух, густо идущий снизу? Думает ли он о том, сколько вот здесь рядом, и за стеной, и за сотнями других стен, во всех тюрьмах, упрятано напрасно цветущей силы, сколько неоткрытых талантов и дарований пропадает зазря? Может быть, это и есть самый даровитый и самый сильный народ из всего народа русского? Ведь сюда калек и уродов не берут! Так за что же, за что он гибнет здесь ненормально, незаконно, бесчеловечно, безвозвратно?!

Или этот дежурный думает о своей семье - несчастной и униженной семье врага народа? Или размышляет о напрасно прожитых годах и безрадостном своем будущем? Кто знает, о чем думает сидящий на параше узник, оторванный от своей среды, привычек, любимой специальности, от общества, без которого человеческая Жизнь невозможна!

Но вот ему кажется, что пришло уже время будить смену. Поднявшись, он вытягивает изомлевшее, усталое тело, осторожно, чтобы ни на кого не наступить, пробирается к сменщику, на чье место он может лечь, и будит его осторожными толчками

– А?! Что? Что такое? - вскрикивает спросонья человек, не поднимая головы.

– Тише ты, не шуми! Твоя очередь… Вставай!

Разбуженный сменщик с трудом вытаскивает себя из живых клещей и не успевает еще выдернуть с пола свою подстилку, как образовавшаяся щель мгновенно смыкается: тела его соседей, почуяв послабление, занимают желанную пустоту. Отдежуривший бесцеремонно расталкивает, ворча, "этих развалившихся господ", впихивает между ними свою подстилку, а затем и сам ввинчивается ужом в плотную массу тревожного сна…

Не успел новый дежурный оправиться и присесть на свое сиденье, как кто-то уже поднимается и полусонно пробирается к двери по малой нужде… За ним другой, третий, четвертый… Двадцать человек, утоляющие свой желудок главным образом жидкостью, поднимаются к параше не менее двух раз в ночь, тревожа дежурных. Под утро из банки начинает валить зловонный пар. Тяжелый запах мочи к утру пропитывает всю камеру… Как хорошо, что разбиты стекла!

А сколько раз за долгую ночь услышишь, бывало, и грубую ругань, и болезненный стон, и бессвязный бред, и истошный вскрик от того, что человеку приснился обещанный следователем жуткий допрос… Но и такие ночи редкость. Чаще всего вскоре после отбоя откроется с грохотом дверь и темно-синий мундир громко вызовет кого-нибудь на допрос. На этот окрик просыпаются все, в ужасе ожидая услышать свою фамилию Вызванные возвращаются или скоро, или под утро. Но возвращаются всегда в сопровождении железной музыки дверных петель и ночного грохота двери, и снова все просыпаются, вопрошающе уставясь в приведенного: цел? Не шибко избит? Не изувечен? Сам пришел или приволокли?..

И так в каждой камере, во всей тюрьме, и в каждой из тюрем…

Часа в три, когда от неестественного положения спать становится невмоготу, раздается чья-то команда: "Переворачиваться!" Кряхтя и матерясь втихую, все поднимаются, толкаясь и сонно качаясь, и, повернувшись на сто восемьдесят градусов, снова укладываются на другой бок в два плотных ряда и снова засыпают. И так из ночи в ночь, неделями и месяцами продолжается эта не менее мучительная, чем побои и одиночка, пытка…

Сколько может выдержать такой режим нормальный человек? Неудивительно, что даже самые выносливые и стойкие арестанты, будучи ни в чем не виновными, довольно быстро "созревали" для признания в самых невероятных преступлениях, правильно решив, что хуже этого не будет нигде. Куда угодно, в любую Сибирь, на любую каторгу, хоть в преисподнюю, хоть к самому черту на рога, лишь бы поскорее выбраться из этого тюремного кошмара на вольный воздух холодного Отечества…

Утром, когда доходит очередь до нашей камеры, открывается дверной глазок и раздается привычная команда: "Подъем!" Поднимаемся, спешно собираем и укладываем на место свои измочаленные пожитки, готовясь к выходу в туалет-умывальник. Сейчас загремит дверь и прозвучит другая команда: "Выходи на оправку!"

Обитатели каземата, перегоняя Друг друга по гудящему стальному полу галереи, мчатся в нужник.

– Тише, тише, не нажимай, как бы кто на ходу не сделал, - осаживает благодушно настроенный надзиратель.

– Ас чего накопиться-то? Кормите не густо, - ответит кто-нибудь на бегу и проскочит в туалет. - Пустите меня, ребята, мочи нет с этой баланды! Пока моя камера была одиночкой, я мыл пол не чаще раза в неделю. С появлением первых товарищей последовал строгий приказ выполнять правила. И маленькое наше узилище весело и тщательно каждое утро вымывалось без особых хлопот. Теперь же, когда нас стало два десятка, утренняя уборка превращалась в забаву…

Едва прозвучит вызов на оправку, как два очередных мойщика с натугой отрывают от пола наполненную почти до краев трехведерную бадью и несут ее со всей осторожностью, чтобы не пролить, по галерее, к отхожему месту. Опорожнив и сполоснув как следует посудину, наливают в нее из-под крана холодной воды и тащат назад.

Вместе с парашей надзиратель водворяет обратно и всех обитателей камеры, обязательно пересчитав:

– Давай, давай, ходи веселее!

Снова втиснувшись в десять квадратных метров, все Девятнадцать жмутся к одной стене, перетащив туда и матрацы, и свое имущество. Двадцатый же, засучив рукава и подобрав до колен брюки, босиком начинает Мыть свободную часть.

Он трудится в поте лица, а остальные зубоскалят:

– Премию хочет получить от товарища Воронова!

– А что - получит. Воронов - он деятель добрый.

– Здесь заработал, а в Сибири выдадут!

– В Сибири всем выдадут!

Когда вымытая и вытертая половина подступает к нам, поломойщик торжественно предлагает:

– Прошу переходить на паркет!

И мы перебираемся на вымытую сторону, перенося и все наши пожитки.

– Хорошо помыто, ничего не скажешь, - похвалит кто-нибудь из нас.

– А ведь бабе своем дома никогда бы не стая мыть, не помог бы…"…

– Не мужское это дело…

Иной вдруг покритикует:

– Тереть потуже надо и отжимать! Нечто халтурить! Это тебе не в колхозе поденку отбыть.

– Я как раз не колхозник.

– Все равно поденщик…

Другой подскочит и шлепнет мойщика по тощему заду:

– Хороша бабка, только тоща и зря портки надела.

– А ну вас всех к черту! И без вас тошно, - беззлобно огрызнется поломой. - Вот как мазну этой тряпицей по физии! - И взмахнет в сторону насмешника мокрой тряпкой. Все шарахаются в поддельном испуге и шутят еще солонее.

Но вот некрашеный пол вымыт и вытерт, и дневальный смело стучит в окованную дверь:

– Господин Цербер, отворите, чтоб выплеснуть и помыться!

Если в эти минуты на галерее нет никого из заключенных других камер, надзиратель лязгнет ключом, выпустит дневального, который вынесет с напарником парашу, и вот она, наша матушка-выручательница, как мы ее называем, снова со звоном водворяется на свое место, то самое, где внизу сохранилась трагическая надпись, в отчаянии нацарапанная Пашей Лобовым: "И вы звери, умрете!"

Назад Дальше