Не сотвори себе кумира - Иван Ефимов 15 стр.


Бложис свидетельствует

Ровно через двое суток, перед обедом, меня снова вызвали из камеры и повели тем же путем. В пустом кабинете было по-зимнему светло от чистого белого снега за окном. Внешне здесь ничего не изменилось. Я вопросительно взглянул на надзирателя.

– Подождите, - сказал он, поняв мой немой вопрос. Минуты через три из смежной комнаты поспешно вошел Бельдягин, а вслед за ним… Бложис!

"Что надо здесь этому мерзавцу?"-тревожно подумал я, изо всех сил стараясь не проявить вспыхнувшего негодования.

Бельдягин сел за письменный стол. Рядом с ним на уголок стула молча прилип Бложис. Он бегло, но внимательно посмотрел мне в лицо своими разными глазами и, словно уколовшись, отвернулся. Я отметил полное удовлетворение на его самоуверенном лице: его, безусловно, приятно поразила резкая перемена во всей моей внешности - остриженный, как баран, и без обычных очков в роговой оправе, бледный, измученный.

– Вас удивляет эта новая встреча, Ефимов? - заговорил начальник НКВД, раскладывая на столе знакомые мне бумаги. - К сожалению, она необходима для завершения дела. Товарища Бложиса мы пригласили для очной ставки.

– Для чего нужна вам эта комедия? Ведь я все подписал добровольно без всякой очной ставки.

– Так требуется… Вдруг вы откажетесь от своих показаний и заявите, что даны они под нажимом…

Вы очевидно, привыкли не доверять честным людям.

Бложис поморщился и заерзал на стуле, выражая своим видом то ли обиду, то ли возмущение.

– Дело не в том доверяю я или не доверяю, сказал Бельдягин. - требует соблюдения установленной формы.

– Что же от меня еще требуется закону? И при чем здесь гражданин Бложис? Он не слышал ни моих слов о Бухарине три года назад, ни выступления в пользу Арского и Лобова…

– Это неважно, Ефимов, - подал голос сам Бложис.

– А что же важно?

– Ваши проступки. Вы их совершили? Да. В райкоме о них получен сигнал? Да. Теперь я готов подтвердить все это. Теперь ясно?

– Мне ясно, что все это мелкие кляузы, а вы возводите их в ранг политических преступлений.

– Мелкие или не мелкие - в этом разберется "тройка"…

– Только надежда что на "тройку", - сказал я иначе я не подписал бы ни одной бумажки.

– Вот и прекрасно, - сказал Бложис почти с той же интонацией, что и Бельдягин. - Областная "тройка" даст оценку не только вашим прегрешениям, но и нашим действиям.

Совершенно осмелев благодаря надежде на справедливость, я спросил у Бложиса о самом главном: получен ли ответ из обкома партии на мою апелляцию?

– Для репрессированных или находящихся в тюрьме ответов не было и не предвидится. Обком обычно не рассматривает апелляций бывших членов партии, посаженных в тюрьму за антипартийность.

– Почему? Разве это по Уставу?

– Вы что ж, первый день живете? Чему же вас в комвузе учили?

– В комвузе меня учили, что все это-произвол. Такого пункта в Уставе не было и нет.

– Зато есть инструкция сталинского Центрального Комитета и последние указания Политбюро.

– Инструкция и указания - не Устав. Устав - единый партийный закон для всех, и никакие инструкции отменить его не могут, кроме съезда партии. Вот это мне точно известно.

Бложис покраснел, и глаза его блеснули злобой.

– Инструкция подписана лично Генеральным секретарем, и ни одна парторганизация ее не нарушит… Много чести хотите, Ефимов.

– Я хочу только одного - справедливости.

– Вы наказаны справедливо. Сам пленум дал вас оценку.

– На пленуме выступали только Бельдягин и вы, никакого разбирательства дела не было. Мне даже слова не дали сказать…

– Трибуна пленума - не место для антипартийных выступлений. Вы были вызваны на пленум, и этого вполне достаточно…

– А кем и как было доказано, что Арский и Лобов ради народа? Инструкцией ЦК или кулаками энкавэдэшников Бельдягин резко отодвинул кресло и встал, желая ito-to сказать, но его опередил Бложис, налившись гнетом. Его тонкие губы тряслись, а бельмо на глазу еще больше потемнело, когда он заговорил:

– Деятельность партии, а также и органов НКВД, как органов партии, не нуждается в контроле со стороны политических обывателей и безответственных элементов…

Во мне снова все закипело, и я, перебивая Бложиса, сказал:

– Вам известно, гражданин Бложис, как в этом заведении добиваются "признаний"?

– Что вы хотите этим сказать? - уже тише спросил Бложис.

– Только то, что здесь работают не следователи советской юстиции, а гестаповцы! Да, да, я не обмолвился, - еще громче сказал я, заметив попытку Бельдягина прервать меня. - Своими изуверскими методами наши Следователи перещеголяли известные нам по газетам зверские допросы в фашистских застенках… И все они, Эти советские изуверы, - члены Коммунистической партии большевиков… Кто же нас рассудит, если и пытаетесь проповедуете бесконтрольность над следственной практикой?

– Вы ответите за эти слова, Ефимов, они вам дорого обойдутся, - злобно, но тихо сказал Бельдягин, разглядывая бумаги.

– Я уже ответил, а сегодня подтверждаю при свидетеле…

Бельдягин нервно закурил, а его напарник шумно заозирался на стуле, встал, выпил стакан воды и сказал, снова присев к столу:

– Вообще нас рассудит история, а в частности - предстоящая вам "тройка". Она разберется и справедливо рассудит наш спор…

– Смотрите, как бы и вам не оказаться под микроскопом истории.

– История в наших руках, - сказал Бложис, - и она нас судить не будет.

Разговаривать было больше не о чем. Бельдягин быстро заполнил бланк очной ставки и переписал в него мои предыдущие показания, с той лишь разницей, что ниже моей подписи теперь красовались уже две: палача и доносчика. В течение этой процедуры ни один из нас не промолвил больше ни слова.

Так было завершено мое следственное "дело".

Глава седьмая

Нету чудес,

И мечтать о них нечего.

В. Маяковский

Этапники

Прошло несколько дней, а ни свидания с родными, ни передачи от них мне все еще не разрешали. Так мстил мне Бельдягин за доставленные излишние хлопоты, а главное, очевидно, за мою "обвинительную речь" на очной ставке с Бложисом. Становилось ясным, что именно Бложис скапливал у себя многие годы "компрометирующие материалы" на подчиненных ему пропагандистов и ответственных работников по его профилю.

Скрытный по природе, он все-таки не удержался и выдал свою тайну, когда в горячности сказал мне на очной ставке о "сигнализации в райком". А на очную ставку, как я понял, вызывались главные свидетели обвинения. Все сходится: именно Бложис подготовил материалы, которые могли послужить Бельдягину поводом или основанием для ареста.

На другой день после подписания протокола очной ставки мне объявили, что я могу пользоваться тюремным ларьком. Туда я направился со специальным поводырем. Ларек представлял собой обычную одиночку, оборудованную стеллажами и прилавком. Убогость товарного ассортимента - булки, хлеб, папиросы, спички и сахар-объяснялась нетребовательностью здешних покупателей и ограниченностью их бюджета.

Но меня удивил не сам ларек, а то обстоятельство, что за его прилавком хлопотал не кто иной, как мой старый знакомый по первым дням заключения - проворовавшийся завмаг. В первый момент я не обратил на него внимания: он мне запомнился стриженым да и одетым попроще. Теперь же я увидел оборотистого работника в теплом бушлате и кубанке на голове. На меня он старался не смотреть, и только после того, как я с плохо скрываемой жадностью стал жевать свой черствый батон и высматривать на полках, что бы еще взять, глаза наши встретились и ларечник смущенно заулыбался:

– Вот неожиданная встреча, Иван Иванович! Долго же вас мурыжили.

– А вам сколько отвалили? - перешел и я на тюремный жаргон.

– Петушка схватил… Адвокат хороший защищал, а то бы…

– Не задерживайся, Ефимов, - поторопил надзиратель. - Не один у меня. За день знаешь сколько вашего брата тут перебывает. Так что поторапливайся.

Я отоварился почти на всю тридцатку, помня, что в камере моей все те же два десятка полуголодных мужиков и они ждут меня, как баланду в полдень. Торопливо рассовывая купленное по карманам и за пазуху, я не забывал сунуть в рот то кусок сахару, то шматок булки и умоляюще поглядывал на своего провожатого, чтобы он продлил мне эти мгновения свободы.

О ларечнике я уже не думал: каждому свое. Да и какое мне дело до чужого благополучия, тем более что перемена в моем душевном состоянии была радикальной. В ожидании вызова на суд или заседание легендарной "тройки" я заметно приободрился.

Но дни проходили, начался уже холодный декабрь, а я все еще парился в своей душной и тесной, до омерзения надоевшей мне камере. Но однажды вечером мне объявили:

– Ефимов, выходите с вещами.

– С какими вещами? Кто мне их дал? Нет у меня никаких вещей! - растерянно бормотал я от радости, вскочив с пола и торопливо надевая измятый пиджак на затасканную, потерявшую свой цвет рубашку и рассовывая по карманам табачные изделия и купленный вчера на последние гроши батон.

– Выходите совсем, есть у вас вещи или нет, - нетерпеливо сказал надзиратель.

– Но куда же я пойду среди зимы в летнем пиджачке?

– Что вы со мной спорите, я тут ни при чем. Сейчас фазу в каптерку за передачей, а оттуда к этапу. Торопись же!

Я распрощался с товарищами, повскакавшими со своих мест и стоявшими, как во время принятия присяги:

– Прощайте, меня вызывают, как видно, на заседание "тройки

Но реакция товарищей была иной:

– Гляди, как бы не целой "четверки".

– Всунет вам "тройка" дважды по пятерке…

– Прощайте, Иван Иванович. Авось не пропадете.

– И нам скоро тройка, семерка и туз… на лагерный бушлат.

– До свидания, авось в Сибири встретимся!

Спустившись в последний раз с громыхающей галереи, поплутав по еще незнакомым мне переходам и лесенкам, мы попали в полутемный коридорчик. В его тупике была дверь с табличкой "Кладовая", куда мы и вошли.

– Привел Ефимова из Старой Руссы.

– Очень хорошо, - ответил кладовщик-бытовик повернулся к стеллажам, на которых лежали тюки и узелки разных размеров и цветов. - Вам вчера принесли передачу из дома. Вот список-опись мешка. Получите и распишитесь. - И он протянул мне список, написанный! незнакомым почерком, а на прилавок положил знакомый мне рыбацкий рюкзак.

– Ваш запас на дальнюю дорогу, - заметил кладовщик.

– А письмо где?

– Никакого письма не было. Только мешок и спасибо!

– Не было или не разрешено отдавать?

– Мне не приносят того, что не разрешено, - ответил он, забирая список с моей распиской. - Я вручил все, полученное из приемной. А все тут или не все, я знаю, и мне дела до этого нет.

Он прав. Сам он утаить ничего не может, да и нет, если хочет отбыть свой срок поближе к дому. Значит, письмо задержали в другом месте, и называется это маленькой местью…

– Разрешите здесь переодеться? - несмело спросил я, копаясь в рюкзаке.

– Валяйте, пока никого нет, - сказал кладовщик!

– Можно, - милостиво согласился и надзиратель! Вот тут рядом специальный тамбурок есть и скамейка! Там и переоденьтесь.

Я разделся догола. Взамен истлевших трусов и майки надел пару нательного и пару теплого белья, знаков волнующе пахнущего домашним шкафом. Потом рубашку, костюм и демисезонное подержанное пальто. Заскорузлые носки сменил теплыми, маминой вязки, а вот моих охотничьих сапог почему-то в мешке не оказалось, и пришлось надеть те же парусиновые туфли… Сунув на всякий случаи папиросы и батон в карман, я завязал мешок.

Много позже, когда я был уже в лагере, мать писала на мой вопрос, почему в передаче не было письма: его изъяли, когда принимали передачу, а список вещей писала какая-то женщина там, в приемной, одна из заплаканных…

– Ну как, довольны передачей? - спросил провожатый, дымя свежей "Беломориной" у притолоки тамбура.

– Конечно, доволен, но я полагал, что коль скоро вызывают на заседание "тройки", то все эти вещи могли бы подождать и дома…

– Какой еще "тройки"? - подняв брови, уставился на меня проводник.

– Ну, той, что рассматривает дела политических… Из трех человек.

– Здесь никаких "троек" нет, ни человечьих, ни лошадиных. А та, что в области, до той, милок, песня еще длинная. Вот свезут отсюдова в пересыльную тюрьму в город Ленина, там, наверное, и объявят решение "тройки". А в общем-то эти дела меня не касаются, - сказал мой поводырь, и мы пошли дальше.

Пройдя короткий коридорчик и миновав еще две двери, мы очутились в широченном, конусообразном полуподвале, по всей вероятности дублирующем верхний "вестибюль".

В этом слабо освещенном, с низким потолком помещении, куда собирали заключенных для этапа, были лица, подлежащие суду особой "тройки". Было здесь и процентов десять уголовников, из тех, что числились на учете и подлежали суду "тройки" и изоляции как "социально-опасный элемент". Тут продержали нас до полуночи. Оказалось, что в подвале тоже десятки камер. Видимо, они тут были спешно оборудованы в связи с переполнением уже имеющихся.

Пользуясь тем, что надзиратели не могли удержать в Подчинении собранную здесь толпу в полторы сотни человек, мы начали самовольно отодвигать дверные запонки и заглядывать в камеры, чтобы найти знакомых.

Отовсюду слышались то и дело торопливые вопросы Этап пиков и окрики тюремных стражей:

– Демянские есть? А из района?

– Нет ли кого из Валдая?

– Лычковские имеются в вашей келье?

– Кому говорят, прочь от дверей!

– Из Старой Руссы нет ли кого? Старорусских?

– В карцер захотели, вместо этапа?! Назад… вашу мать!

– Кто, кто из Поддорья? Из какой деревни?

– Не знает ли кто о судьбе Кузьмина или Васильева? - кричал я.

– Видали Кузьмина…

– Кому говорят, там-тара-рам! - стараются перекричать нас мундиры.

– Кого, кого, говоришь, еще арестовали? - решится вопрос пожилого этапника. - Терешенкова? Когда? Вот дьяволы!

После тесных камер и допросов люди чувствовал. себя в этом подвале заметно свободнее. Камерне жизнь позади, терять больше нечего, все самое страшное вроде бы пережито, и плевать хотелось на истошный лай служак-надзирателей!

Лишь около полуночи, когда в этапный зал вошло два отделения вооруженных конвойных, молодых и сильных. Порядок был восстановлен. От дверей камер нас быстро оттеснили к середине и приказали построиться. Начал счет и отбор по отдельным спискам в группы по двадцать человек, а затем три первые группы вывели на широкий тюремный двор, торжественно залитый лунным электрическим светом.

Непривычный зимний холод подействовал на всех отрезвляюще, и все сразу приуныли.

– По машинам! - раздается негромкое распоряжение старшего конвоира, и отсчитанная двадцатка загомонивших узников поспешно полезла по узкой сход не в открытые кузова.

– Садись! - слышится новое распоряжение, и чертыхаясь и теснясь, приседаем на дно кузова. По углам - стрелки в полушубках с винтовками.

– Тихо! Прекратить галдеж! - обращается к ним старший конвоя и разъясняет:-Сидеть в машинах корточках, пригнув головы к полу. Голов не поднимать не оглядываться по сторонам! Всякое нарушение будет считаться побегом, а нарушитель убит на месте. Охрана знает, что может стрелять без предупреждения. Ясно.

– Ясно, ясно…

– Кого тут увидишь? Знают, дьяволы, когда вывозить, - ворчит кто-то позади меня.

– Трогай, передняя! - раздается последний приказ, и четыре машины с глухим урчанием ныряют в подворотню тюремной стены.

…Стесненную грудь распирает от свежего воздуха лунной ночи, под кузовом погромыхивают на прикатанном булыжнике скаты. Я мысленно слежу за курсом машины, зная город вдоль и поперек. Вот она миновала Соборный мост, что чуть выше слияния Полисти и По-русьи, свернула налево, идет по центру города между торговыми рядами и опять свернула налево, к Живому мосту. Медленно вкатившись на второй деревянный мост против здания райкома, на котором я четыре месяца назад стоял и думал свою первую горькую думу, машина покатила прямо к вокзалу…

Я еле заметно поворачиваю голову и вижу над собой в последний раз в этом городе звездное небо, мелькающие редкие и тусклые фонари и холодный лик пятнистой луны.

Один из стрелков, заметив мое движение, угрожающе шипит:

– Поворочайся у меня! Не оглядываться, голову вниз, я кому говорю, слышишь?

Наконец четыре первые машины остановились, рокоча моторами, и мы несмело подняли головы из согретых дыханием воротников. Три больших многогрузных вагона стояли перед нами на запасном пути, к одному из них приставлены сходни. В нем чуть брезжил свет фонаря.

Два сидевших позади охранника соскочили на снес и откинули задний борт подпятившейся к сходням машины.

– Вылезайте, и марш в вагон по одному! - И сразу же встали по сторонам трапа, не спуская с нас глаз, тогда как двое других в кузове держали нас под прицелом.

Отекшие от неловкого положения ноги едва повиновались, когда мы, неуклюже соскочив с машины, стали вбираться по широкому крутому трапу прямо в вагон. Все четыре машины разгрузились и отошли, сходни были отброшены, дверь с грохотом задвинулась, и мы услышали, как звонко упала тяжелая стальная щеколда в свое гнездо. Это кто-то из конвоиров, поднявшись по приставной лесенке, запер нас в промерзшем вагоне. Вот тюрьма на колесах!

Пока загружались другие два вагона, мы успели оглядеть свое временное пристанище. Поперек всего вагона, прибитые к полу, несколько рядов тесовых лавок на которых мы и разместились без особой тесноты.

Легкие стены вагона были сплошь покрыты плотным слоем сверкающего инея. С обмерзшего потолка причудливо свисали разной величины белые сосульки. Под ногами потрескивала пленка льда. Печки не было - обогревался вагон собственным теплом его пассажиров…

– Не жарко! - ежится сосед, пододвигаясь ко мне все ближе.

– Ничего, обдышим понемногу - сосульки-то и пообтают, - обнадеживает другой сосед. - До Ленинграда езда недолгая.

– Это обратный порожняк, - догадывается третий, видимо самый бывалый. - До нас в этих вагонах отвезли уж не одну тыщу нашего брата - иней тут наверняка от ихнего тепла…

– Согреем и мы, если не успеем замерзнуть…

Когда мы уже начали подремывать, вагоны стронулись с места, а затем, после маневров, подцепились к какому-то попутчику и торопливо покатили нас в направлении Новгорода и дальше - к Ленинграду…

Прощай, Старая Русса, не поминай лихом. Когда теперь свидимся?

Назад Дальше