Под "юрцами" пересылки
Мой "подпольный" сосед, несколько минут лежавший на спине, грузно перевернулся снова на бок, лицом ко мне, и беседа наша полушепотом возобновилась.
"Подпольем" мы называли темное пространство между полом и нижним настилом двухъярусных нар, нависавших над нашими лицами. Сидеть там было нельзя, потому что вся высота их от пола не превышала полуметра. Эти нары, именуемые во всех тюрьмах юрцами, находились в одной из многочисленных камер ленинградской "пересылки". Темный дощатый настил, занятый тюремной аристократией - уголовниками, угрожающе скрипел, и постоянно казалось, что он вот-вот рухнет и вдавит нас всей своей тяжестью в подогретый телами каменный пол.
– Вы говорили, что были преподавателем ленинизма в течение ряда лет, - громко зашептал Никитин, придвигаясь ближе.
– Говорил. И знаю эту науку весьма обстоятельно, - и таким же шепотом отвечал я.
– Я тоже когда-то изучал этот предмет, и не только по "Вопросам ленинизма" Сталина… Так вот, поскольку главным в этом учении является вопрос о диктатуре пролетариата, не кажется ли вам, Иван Иванович, что и вы и я являемся очередными жертвами этой диктатуры?
– При чем тут диктатура пролетариата? Не может же сам пролетариат страдать и гибнуть от своей же собственной диктатуры? Это казуистика какая-то…
Моя душа все еще была полна надеждами, а не страхом, и я продолжал уверять его, что с нами произошла какая-то трагическая ошибка, которая вот-вот обнаружится.
– Не старайтесь меня разуверить, - горячился я. - Мое дело правое, а "тройка" наверняка состоит из старых большевиков, легко распознающих, где правда, а где ложь, вымысел, подтасовка…
– Правое, правда, правдолюбие… Затасканные слова, не имеющие никакого значения там, где замешана политика. Неужели вам еще неясно, что дело тут не в правде, а в политике, проводимой сверху. А это политика лицемерия и насилия…
Попал я в эту полутемную, душную преисполню два дня назад, а до этого сидел скорчившись где-то посередине камеры, столь тесной, что когда нас впервые к ней подвели, мне показалось, что в ней и песчинке негде упасть - так много было натискано народу. Все камеры этой тюрьмы отделялись от коридоров не кирпичными стенами и дверями с глазками для подглядывания, а массивными решетками от пола до потолка, в них были калитки в мелкую сетку, но с прочными замками. Моя старорусская одиночка с двумя десятками зэков теперь показалась мне просторным уютным раем…
Срочный фрахт из Старорусской тюрьмы прибыл прямо к воротам "пересылки" хмурым утром. Измученных холодом, почти спящих на ходу, нас торопливо ввели в здание и, казалось, без разбора рассовали по камерам.
– Давай заходи! - приказал один из надзирателей областной тюрьмы, останавливая нашу группу возле огромной решетки с отворенной калиткой.
Мы замерли, как кролики…
– Куда же тут заходить? - недоумевали мы, глядя на плотную людскую массу, гомонящую за решеткой. - Тут и одному ногой ступить некуда!..
– Не разговаривать! Все уместитесь, вам тут не тешиться!
Из камеры, в свою очередь, неслись крики:
– Задушить нас хотите?..
– Навербовать сумели, а о жилье не позаботились!..
– Куда давите? Куда! И без них тут мука мученическая!
– Не пускайте больше никого, мужики, не пускайте и все!
– Молчать! Прекратить разговоры!
– А ну, подайтесь, потеснитесь! - И надзиратели дружно и с силой оттесняли вглубь от калитки заключенных, освобождая крупицу места для нас, новеньких, ретиво втискивая туда одного за другим…
– Но здесь и без них сидеть невозможно!!!
А мы чувствовали себя как пробки: нас пытаются погрузить в воду, а вода не пускает, выталкивает обратно…
– Не рассуждать! Сидеть нельзя - постоите, не на век! Авось костюмов не помнете… А ну, подайтесь еще назад! Кому говорят?!
И мы были решительно заткнуты в эту бутылку.
В камерах, когда-то рассчитанных на двадцать пять-тридцать человек, где когда-то стояли койки, столы и табуретки, теперь обитало более двухсот человек. Мебели, конечно, никакой не было. Только у одной стены, не на всю длину, возвышались двухъярусные нары. На верху хозяйничали десятка два упитанных уголовников, на нижних нарах, чуть поплотнее, устроились жулики помельче. Остальная братия ютилась на полу, сидя или на корточках, прижав к подбородку свои скудные пожитки и изнывая от духоты и тесноты. Наше непрошеное пополнение само собой разожгло страсти всей этой разноликой и разнохарактерной массы:
– Тише, вы, куда жметесь?
– Лезут, словно прорвало где
– На ногу наступили, дьявол!
– А ты хочешь, чтобы на голову? - огрызается кто-то из наших.
– И жмут и давят… Откуда вас опять понагнали?
– Ежовцы навербовали…
– Успокойтесь, товарищи, разве мы виноваты?
– Невиноватых здесь нету.
– Невиноватых не заарканят! - кричит кто-то с верхних полатей.
Я был зажат где-то между колонн, подпиравши по толок, и долгое время оцепенело стоял и отогрев пока мои соседи не ужались настолько, что и я на конец опуститься на корточки. Сжавшись в немыслимый комок, я промучился два или три дня в полуяви-полусне, приходя в себя лишь во время раздачи хлебных паек и баланды, ради поглощения которых части арестантов разрешалось выбраться в широкий коридор, да в часы утреннего и вечернего походов в "капернаум", как по-библейски называли отхожее место бывалые арестанты из числа старых революционеров.
Лишь через трое суток, после отбытия на очередной этап с полсотни зэков, в камере заметно обредело, и я вместе с тремя другими счастливцами проворно вполз под нары в освободившееся полутемное пространство, где, едва втиснувшись, и уснул мертвым сном.
Там и состоялось наше знакомство. Два моих "подпольных" соседа оказались абсолютно разными людьми. Разговор поначалу велся только с соседом справа, коренным ленинградцем лет сорока. Поначалу он больше отмалчивался, отвечал на мои вопросы с опаской, неодобрительно покряхтывая, когда был недоволен моей откровенностью. Он, конечно, вел себя совершенно правильно: лучше опасаться без меры, чем безмерно доверять кому бы то ни было.
Виктор Сергеевич Никитин - инженер-электрик по специальности и партийный работник по призванию. Коммунист с 1920 года, он совсем недавно был секретарем парткома на мельнице имени Ленина, что на Обводном канале.
Моим соседом слева оказался колхозник Шевчук Тарас Петрович, прибывший сюда с псковским эшелоном за день до меня. Он даже в нашем "подполье" постоянно озирался вокруг, поводя своей редкой козлиной бороденкой. Смело забравшись сюда одновременно со мною, он в первые дни вовсе не Вступал в беседу, лишь только изредка неодобрительно покачивал рыжей головой, как бы осуждая наши откровенные разговоры, разобрать которые можно было лишь внимательно пришиваясь.
Никитин лежал крайним от окна, недолгий зимний которого проникал к нам сквозь небольшой зазор между нарами и стеной. При электричестве у нас всегда сумеречно, и глаза наши различали лишь ближайших соседей, чему мы были даже рады: картина была печальной, и глядеть было не на что. Мы были на относительной свободе под юрцами, ставшими для них салоном, и спальней, и всем, чем угодно.
Свободное место позади Шевчука не пустовало: стойкому-то выбыть, как оно мгновенно захватывалось жаждущими отлежаться… Наученные Никитиным, мы уходили за пайками или в туалет по очереди, бдительно, до драки, оберегая место ушедшего. Так и держались тут дней десять…
Виктор Сергеевич говорил о себе вначале нерешительно и, лишь уверившись, что мы не филеры, а свои, постепенно раскрылся и потеплел.
Его впихнули сюда две недели назад.
– Из "Крестов". Знаете такую образцовую тюрьму?
– Слыхал и видел однажды снаружи, но не знал, что образцовая.
– Теперь-то она совсем не образцовая, если иметь в виду страшную тесноту во всех камерах… Эта тюрьма, если вы не знаете, была построена специально для одиночного заключения: в ней тысяча сто пятьдесят одиночек. В этом году в большинстве из них изнывало по десятку и больше…
– В моей одиночке доходило и до двадцати.
– Я не проверял. Может, и в "Крестах" в некоторых одиночках сидело по стольку же, но в той, где сидел я, больше чертовой дюжины не было. Теперь - не знаю…
– А уголовники среди вас были, как здесь?
– Не заметил. Как будто не было.
– Интересно, допускалось ли смешение политических заключенных с уголовниками в дореволюционное время? - спросил я и увидел удивление в его пристальном взгляде. - Я ведь это к слову, да и к делу: здесь уголовники и "враги народа", то есть политические, посажены вместе, при этом первые - в привилегированном положении, - смущенно добавил я.
– Никогда в царских тюрьмах политических не помещали вместе с уголовниками и прочими, - ответил Никитин. - И это вполне понятно. Во-первых, чтобы не унижать интеллигентных людей, а во-вторых, революционная интеллигенция при совместном сожительстве могла пагубно повлиять на уголовников и простой народ, просветить их во вред властям…
– Теперь у нас, кажется, все стали политическими.
– А нас с вами политическими не считают. В этом вся и хитрость. И судить будут, если, конечно, какой-то; суд все же состоится, судить будут по Уголовному кодексу… Правда, ведь хитро придумано? К чему же держать нас отдельно от воров, убийц, растратчиков и прочих "друзей народа"? Мы в глазах органов внутренних дел; хуже преступников. Мы враги Советской власти, враги народа! - с горькой иронией заключил Никитин.
И как бы в подтверждение его слов над нами сильнее прогибались и скрипели нары и сквозь невидимые щели сыпалась какая-то труха и лезла в нос. Я старался переместить голову между щелей и думал: "Да, похоже, что нас считают хуже уголовников. Мы, по иронии судьбы, преступники более опасные, чем весь этот уголовный сброд".
– Но ведь нас еще никто не судил! Мы перед законом еще не преступники! Суд или "тройка" разберутся, сколь велика наша вина перед Родиной, - после паузы робко сказал я.
– Неужели вы все еще верите, что нас вызовут на какую-то "тройку" и будут разбираться?
– Уверен! - сказал я с силой, как будто находился перед большой аудиторией, а не в темном углу под юрцами в тюрьме, до отказа набитой такими же, как сам… - Иначе я не подписал бы ни одной бумажки!
– Блажен, кто верит! А я вот так нисколечки не верю, хотя тоже был вынужден подписать протокол дознания… Поймите наконец, что если всех нас сидящих здесь и в других тюрьмах одного только нашего города судить, то пришлось бы разбираться десяткам судов годами и круглосуточно. Да никаким судам и не поднять этих липовых "дел". Если всех нас вызывать в эти суды и дотошно, как это предписывает процессуальный кодекс, разбираться, с вызовом свидетелей, получится один лишь позор для наших славных чекистов. После первых же разбирательств прикрыли бы эту лавочку.
– По-вашему получается…
– По-моему получается, что и надобности в этом разбирательстве нет никакой! Конкретной вины, по существу, ни у кого нет, значит, судам и делать нечего… Но и выпускать из тюрем нельзя - это было бы грандиозным скандалом на весь мир, провалом НКВД, всей этой борьбы с "врагами народа"…
– Что же, по-вашему, так, без суда, всех и отправят в Сибирь или еще куда?..
– Так вот и отправят, как уже отправили не одну тысячу… Можете не сомневаться. Я здесь уже две недели и знаю, что никого еще ни разу не вызывали ни на "тройку", ни на суд. А вот на этапы из камер выгребли порядочно. Дверей здесь нет, и все, что делается в тюрьме, или почти все становится известным. Ведь это не пересылка!.. Так что нетрудно распознать, куда скликают в определенные дни сотни людей. Никто уже не сомневается, что вызов с вещами-это вызов для отправки в места уже уготованные.
– Почему вы так уверены, что и вас судить не будут? - не сдавался я, чувствуя, как за моей спиной замер Шевчук: он тоже надеялся на правый суд.
– Ну так послушайте, и все встанет на свои места. - И Никитин рассказал нам: - В последних числах октября в ленинградских газетах было напечатано сообщение прокуратуры. В нем говорилось о раскрытии новой антисоветской вредительской группы. Эта очередная группа правых на сей раз была обнаружена в областной конторе объединения "Заготзерно". Читаю и не верю своим глазам: тут и управляющий конторой Давид, старый большевик, главный инженер Огурцов, управляющий базой номер восемь Ширяк вместе со своим заместителем. Среди них был и мой хороший знакомый и сокурсник по институту технорук Никитин, мой однофамилец…
– За что их арестовали?
– Было бы кого, а за что - это найдут… В данном случае якобы за то, что они портили хлебопродукты - в муке находили жучка и его личинки, якобы заражали клещом семенное зерно и фуражные запасы… С какой целью? В обвинении было сказано общей фразой: чтобы вызвать недовольство населения политикой партии и Советской власти. Сказано устрашающе, а по сути - ничего…
– Судили их? Из этого "Заготзерна"? - спросил Шевчук.
– Было объявлено о разбирательстве дела в открытом заседании, но я-то точно знаю, что никакого заседания не было. Наша мельница входит в это объединение и подчиняется конторе, и уж я-то по своему положению обязан быть в курсе событий. Кого же и приглашать, как не из числа актива! Никакого суда не было, уверяю вас!
– Значит, всех сразу и выпустили?
– Всех шестерых расстреляли…
– Как расстреляли? Без суда и следствия? За что же?!
– Следствие было, конечно. Вроде нашего… А суда не было никакого. О расстреле было сообщено в "Ленинградской правде" официально на другой день. Тут уж не верить нельзя… Вероятно, судила особая "тройка", заочно. А за что? Будто бы за вредительство да еще за то, что они будто бы организовали а районах антисоветские группы, вроде своих филиалов, в том числе и на нашей мельнице.
– Значит, вас в эту компанию?
– Значит, да. Раз папку для "дела" завели, надо ее заполнять. Дня через два после этого события на нашей мельнице арестовали человек десять. В том числе загребли и меня…
Когда я спросил Никитина, слышал ли он о старорусском процессе над работниками межрайонной конторы, он подтвердил, что такой процесс там происходил. И кажется, "открытый".
– Об этом тоже сообщалось в газетах. Расстреляно восемь человек. И вообще октябрь был месяц урожайный на процессы. В октябре же был процесс и над работниками Охтинского химкомбината. Химиков судил военный трибунал Ленинградского военного округа.
– Почему же трибунал?
– Все же химия, полувоенная продукция. В обвинении было сказано, что эта группа работала будто бы по заданиям гестапо. А тут уж не шутки… Тут дело трибунальное.
– Гестапо. Это что-то слишком…
– Но это еще не все. Охтинцам предъявили обвинение в организации террористических актов против руководителей правительства, против самого Сталина…
– И все это доказано? Все правда?
– Стало быть, из-за них и не было суперхостату для колхозов? - не выдержал Шевчук, поперхнувшись на трудном слове.
– Едва ли… - тихо промолвил Никитин. - Сколько во всем этом правды - судить трудно. Одной истории, может быть, это станет известно. Но при любых условиях приговорить к расстрелу сразу полтора десятка людей - это непостижимо, бесчеловечно. Никогда еще такого не бывало в истории нашего государства…
Постепенно мною стал овладевать страх, страх за свою судьбу. "Боги жаждут, Иван!"-вспомнились мне вещие слова редактора "Трибуны" Мирова. "Боги жаждут крови!" - мысленно повторял я его слова, и жуткий след все глубже проникал мне в душу.
На Шевчука эти сообщения подействовали не менее сильно, чем на меня и наших соседей, от которых Никитин ничего не собирался скрывать.
Тарас Петрович не принимал участия в наших разговорах. Он был далек от мира отвлеченных вопросов и событий, совершающихся за пределами его деревни, семьи, соседей по колхозу. Но рассказ о химиках, видимо, что-то разворошил в нем - он долго ворочался, вздыхал и вдруг заговорил:
– А ведь и у нас в Острове тоже, я слышал, был суд над районным начальством. Верно, был! Но как-то у меня об этом запамятилось. А вот теперь вспомнил: судили! И председателя, и заврайзо, и еще кого-то, и тоже будто всех порешили.
Как бы очнувшись от долгой умственной спячки и все более и более воспламеняясь от нахлынувших воспоминаний, он торопливо и сбивчиво продолжал:
– И Никифорова Федора Никанорыча в одночасье с ними убили - это председателя соседнего колхоза "Новый свет". Хороший был мужик, справный, царство ему небесное! - И Шевчук перекрестился, задевая перстом за верхние нары.
– Ну-ка, расскажите, Тарас Петрович, что вы еще слышали и когда это было? - стал я допытывать Шевчука.
– Судили будто бы в середине августа, а может быть, и попозднее. В районной газете все было пропечатано! Пора-то рабочая была, не до газет было, а вот ребята, дети мои, читали, а я только и упомнил, что о председателе да заведующем земельным отделом. Дельный был тот Никанорыч, соблюдал общее хозяйство, заботливый и бережливый, а вот поди ты, не пожалели - и пропал мужик…
– А тебя-то, Петрович, за что арестовали? Тоже за вредительство? - спросил Никитин.
– Заарестовали-то меня за снопы с зерном: взял по осени с поля десяток снопов…
– Сцапал социалистическую собственность? - съязвил кто-то.
– Не стащил, а взял с позволения бригадира. ребят то у меня четверо, и все мал-мала меньше, а хлеба fi распределения не хватает. Вот и попросил этих снопов поля, чтобы выколотить зерно в избе, насушить да и ступе потолочь мучишки ребятам на лепешки.
– Вот тебе за то и натолкли и натолкали…
– Дорогонько тебе лепешки обошлись.
– Надо бы трудодней ждать, по ним бы получи
– Трудодни?! Труды и дни есть, а вот какая от него польза - неизвестно. Грош ломаный и тот дороже, чем наш трудодень.
– Как же так - трудодней много, а хлеба и денег нет?
– А вот и так, - отвечал, уже сердясь, своему новому собеседнику разговорившийся Шевчук. - Ты городской? Да? А почем ты в лавке покупаешь хлеб? По рублю за кило?! А государство платит колхознику за него гривенник! И за картошку цены нету. И за лен, и за молоко, и за мясо государство платит в десять раз меньше, чем надо, вот так.
Чувствуя, что все его внимательно слушают, Шевчук продолжал:
– Ты думаешь, мужик уж совсем дурак и разучился считать? Сколько же колхозникам остается после такой обираловки? Почему все бегут из деревни, ты знаешь? Даром работать никто не хочет - интересу нет! Машину и ту маслом смазывать надо, иначе она работать не станет.
Он замолчал так же неожиданно, как и заговорил. Мы тоже молчали, думая об услышанном. И все, кто слышал Шевчука, вдруг затихли. Это была голая правда.
Впрочем, именно за правду и гибнут люди повсеместно…