Выход один - голодовка
Две последующие ночи меня допрашивали почти так же сначала тренировочный бой да матюги, затем мертвая стойка в углу. Вымогательская тактика Петра не отличалась особым разнообразием.
Иногда он уходил к своему соседу Сене или в другие пыточные, чтобы набраться опыта и поделиться своим Дверь он оставлял умышленно полуоткрытой, и тогда до моего слуха доносились крики истязуемых и знакома мерзкая брань опричников. Оставшись один, я иногда садился на пол, отдыхал несколько минут, чутко прислушиваясь.
Но однажды, едва я опустился на пол, разъяренный следователь, как видно воровски наблюдавший за мной щель между косяком и дверью, вдруг ворвался в камеру подлетел ко мне коршуном и, пнув сапогом, заорал на весь коридор:
– Я тебе дам садиться, контра! Стоять, гад ползучий!
На третью ночь во время допроса в комнату снова зашел дородный Сеня и, подойдя к столу с важностью заявил:
– Вскрывается совершенно новое в делах твоего журналиста. Сегодня я узнал, что Васильев наконец заговорил и признался что твой подопечный Ефимов тоже входил в вредительскую группу и выполнял свою черную роль в редакции.
– да? Вот это уже разговор! - оживился Петро и так важно спросил:- Ну и что же показал бывший второй секретарь райкома и первая контра в районе?
– Показал самое главное - что Кузьмин и он сами работали не в одиночку. У них тут в районе была целая вредительская банда, в которую входило более двух десятков этих подонков вроде Ефимова…
Заявление Сени знаменовало собою поворот от грубых мордобоев к более продуманным провокациям, чего я так или иначе ожидал. Еще до моего отпуска и ареста по району распускались слухи о якобы существовавшей в районе мифической организации и что будто возглавлял ее кто-то из руководителей исполкома. Не многие, разумеется, верили в эту чепуху. Я догадывался нюхом газетчика, что слухи эти распускались теми же работниками райотдела, чтобы создать повод для карательной деятельности. Теперь я воочию убеждался в этом…
В сообщении Сени новым для меня могло быть только то, что Иван Семенович Васильев еще жив и сидит где-то здесь же и его терзают покруче меня, добиваясь ложных, вымученных показаний. Но я знал Васильева хорошо: этот кремень, этот строгий к себе и другим партийный работник не даст сломать себя, не клюнет на провокации и не возьмет на себя несовершенной вины…
– Что ты теперь скажешь, бухаринский холуй, а? - обратился ко мне мой мучитель. - Или опять будешь финтить и отрицать свою вину перед партией Ленина - Сталина?
– Это же липа от начала до конца. Никакой организации и не было и нет это провокация. Я требую очной ставки с Васильевым!..
– Так ты, гадина, еще в провокации нас подозреваешь! - заорал Петр, загоняя меня пинками в спасительный угол, где я был защищен с боков и тыла.
– Очную ставку захотел? А вот этого ты не хочешь? - он хулигански показал себе ниже живота. - Признавайся, пес вонючий, выкладывай все карты! Говори, кто возглавлял антипартийную группу в редакции "Трибуны"?! Кто еще, кроме Арского и Лобова, в нее входил? Свили вам теплое гнездышко, змеи подколодные! Да мы здесь не мух ловим и не пальцем сделаны!
И на этот раз ничего от меня не добившись, Петро тяжело сел, а я продолжал молча стоять, боясь пошевелиться. А провокатор Сеня, сидя на краю табуретки с папиросой в зубах, подначивал:
– А ты бей его, Петро, бей по кишкам, не ошибешься!
– Кишки, видать, у него жирные, непробивные…
– Тогда погрей его валеночком - сразу пузыри пустит…
– Валенок занят: Скуратов им работает, у него рука слабая… Да ничего, я его и без валенка доведу до нормы.
– И то сказать, ученого учить - только портить.
Сеня недовольно раздавил окурок и вышел.
А мой "друг", не спеша докурив "беломорину", повел наступление в ином направлении:
– Признавайся, где план работы вашей преступной троицы?! Теперь ясно, почему ты защищал на партсобрании этих выродков: ты боялся разоблачения. Ворон ворону глаз не выклюет!
Я тоже решил действовать иначе:
– А как, позвольте узнать, ваша фамилия, гражданин следователь?
– Что, жаловаться собрался? Вали, жалуйся! Ковалев моя фамилия! Слыхал? Ковалев! Только из могилы жалобы что-то не доходят! - уверенно добавил он. - В угол! И будешь стоять до полного прояснения своих грязных делишек!
Под утро четвертой ночи онемевшие ноги сами собой подкосились, и я свалился на пол.
– Вставай, вставай, падаль, нечего прикидываться! - накинулся Ковалев, пинками норовя попасть в живот.
Встать я не мог и, предпочитая эти побои, лежал и только прикрывал наиболее уязвимые места… Ковале понял мои нехитрые уловки и начал пинать в голову, стараясь все же не проломить ее.
– Встанешь, бухаринский паразит! - задыхаясь, Шипел он надо мной. - Встанешь! И весь начисто признаешься!
С невероятным усилием, опираясь о стены и цепляясь за раковину, я все же поднялся, но, постояв с полчаса, снова как мешок рухнул на пол… Я терял сознание, но издевательства не прекращались. Каждый раз на голову" грудь опрокидывалась кружка воды, и мытарская стоик возобновлялась…
В эти пыточные дни я не раз вспоминал слова своих товарищей по камере, сказанные ими в первые часы мое! тюремной жизни. Который-то из них упомянул о "собачей стойке". Тогда я все эти разговоры о гестаповских методах следствия воспринял как человек, всю жизнь выпевший одну сторону медали, не думая об обратной. "Собачью стойку" среди прочих элементарно грубых способов следствия надо считать самым простым и вместе с тем самым результативным способом сломить волю. Удобство его для истязателей состояло в том, что этот метод не оставлял никаких следов насилия на случай возможных проверок по жалобам. А результат его в большинстве случаев был положительным: подследственный подписывался под любым придуманным для него обвинением…
Я не знал, что делать. Есть ли какой-нибудь способ для избавления от мук, помимо подписания ложных показаний? Я ломал голову в мучительных раздумьях, пока наконец не вспомнил о голодовке, успешно применявшейся русскими революционерами.
Ведь если эти звери грозят смертью, то не все ли равно, сколько дней я еще проживу? И не лучше ли умереть, не сподличав против самого себя? Что такое голодовка для заключенного? Это его последний и единственно возможный протест против безумного извращения следственной практики.
Чьей практики? Практики советских органов? Неужели советских? Чем-то все это напоминает фашистскую практику, если верить нашей прессе и книжкам о фашизме. А может, какие-то бандиты из Наркомвнудела узурпировали Советскую власть и тайно совершили государственный переворот, уничтожив всех, кто установил ее и отстоял? Но как же они тогда прикрываются и клянутся именем Сталина?
После этих раздумий я отказался утром принимать пищу и объявил голодовку, а через какое-то время был вызван к начальнику тюрьмы и от него угодил в одиночку - камеру № 96.
…Жизнь в тюрьме идет своим чередом. В первый день моего одиночества, то есть наутро, пожилой надзиратель открыл дверь и, поглядев на меня, негромко сказал:
– Выходите на оправку.
Нехотя поднимаюсь со своего "пуховика" и выхожу на галерею. Она против моей двери углом поворачивает к туалетам, но по нашей стороне в нужник я иду один. На противоположной стороне второго и третьего этажей, соблюдая строгую очередность, торопятся в свои туалеты заключенные. Этажные надзиратели выпускают на оправку только по одному. Это делается для того, чтобы заключенные разных камер не перезнакомились друг с другое и не обменялись новостями.
Под бдительным оком надзирателя я добираюсь до нужника, смачиваю под краном все еще воспаленное лицо холодной водой и, не вытираясь, поскольку нечем, волочусь обратно, за непроницаемую дверь.
В тот день меня никто не трогал.
Еще один допрос
Внезапный лязг железной двери после полуночи и голос надзирателя пробудили меня от тяжелого сна.
– Поднимайтесь, Ефимов!
– Куда подниматься? Кто вызывает?
– К следователю на допрос.
– Но я объявил голодовку!
– Ничего не знаю. Провожатый ждет, выходите!
Неужели и голодовка не ограждает арестантов от произвола? Неужели и она оказалась вне закона? А может, хотят объявить о прекращении следствия, о дарованной наконец свободе? Но почему же посреди ночи, в жуткой следовательской, куда ведет меня провожатый? Нет, не то…
По гулкому в ночную пору настилу галереи и трапу иду за своим спутником, озираясь по сторонам. Вижу, как ведут еще кого-то на допрос, а навстречу нам из левого крыла два надзирателя волокут, подхватив под мышки, полубесчувственного человека. Гремит стальная дверь, и жалкого "врага народа" выдворяют в камеру, чтобы поочухался после очередной, видимо неудачной, обработки,
Каждую ночь после отбоя и до утренней зари ни на минуту не прекращаются допросы "с пристрастием" - следователи все ищут виновников хозяйственных неурядиц, а также несуществующей "крамолы". Предчувствие новых издевательств наполняет меня тоской и боязнью, хотя от природы я не трус и бог силой не обидел.
Ковалев с засученными для устрашения рукавами встретил меня, как всегда с издевкой:
– Что, наш бедненький Ефимов голодовочку объявил? Протестовать вздумал? На нашу баланду обиделся? Издохнуть хочешь, ничего нам не открыв? Сталинских чекистов провести хочешь, поймать на милосердии? А когда вредил и подличал, о каком милосердии думал? Не найдет, тварь поганая! Через задницу кормить будем, бошки отобьем, все равно заставим признаться, все карты выложишь! Садись!!
Сдерживая внутренний протест, я осторожно сажусь.
С видом заговорщика Ковалев выдвинул ящик стола и, заглянув в свои записи, спросил:
– А где наш бедный кролик был первого декабря тридцать четвертого года?
– Какое это имеет отношение к делу? И почему я должен помнить каждый прожитый день?
– Ага, увиливаешь, подлюга? Запамятовал, бандит, где находился в тот черный день?
– Бросьте паясничать! Шерлока Холмса из вас все равно не получится. Давайте уж лучше кулаками, и никакой фантазии не требуется…
– По харе ты еще схлопочешь, за нами не пропадет, а вот где ты был в день убийства Кирова, вражина?
Так вот какую гнусность собираются еще мне приписать - участие в убийстве нашего незабвенного Мироныча. Мне захотелось выдернуть из-под себя табуретку и бросить ее в башку этому недоноску.
А он тем временем, вперив в меня торжествующий взгляд, жадно ждал ответа.
– Что, черная душа, память отбило?
Вспомнить! Во что бы то ни стало вспомнить! И пусть это будет моей пощечиной по сытой физиономии опричника. С усилием напрягаю память, лихорадочно перелистывая календарь прожитых лет, месяцев, недель… Лето 1934 года, осень, ноябрь… Вот! Вспомнил!
– Я был в то время в райцентре Лычково.
– В каком еще Лычкове? Что ты крутишься, как угорь на сковородке?
– Я говорю, как было.
– Врешь, вражина, врешь! Ты был в тот день в Ленинграде и в качестве связного зиновьевцев дежурил у Смольного! Вспомнил?
Меня трясло, как в лихорадке, от возмущения. Не знаю, где я находил силы, чтобы не взорваться.
– О моей поездке в Лычково есть отчет в архиве райкома партии и в Ленинграде. К отчету приложен список коммунистов-заочников, студентов Ленинградского отделения Института заочного обучения партактива, участника семинара. Они, вероятно, еще живы и подтвердят, где все мы были в тот печальный день. Тогда я работал по совместительству преподавателем политэкономии и ленинизма в этом институте, а в райкоме - инструкторе, по пропаганде. По записям в табеле и отчету о команде, можно точно установить, когда и сколько дней там находился. Мы разъехались только пятого декабря. Вот это и запишите.
Похоже, следователь был не столько обескуражен мс мм ответом, сколько озлоблен моим спокойствием. Мое поведение вывело его из себя.
– Ты все сочиняешь на ходу! Я и проверять не стану. Встать, мерзавец! - И новый шквал отборной брани пронесся по комнате, стены которой, имей они уши, потрескались бы от стыда.
Иссякнув наконец, Ковалев с минуту молчал, шагая о стены до другой. Затем, будто бы вспомнив что-то, достал из ящика стола с десяток отобранных при обыске писем моего друга Леонида Истомина и, подойдя ко мне, неожиданно ударил меня этой пачкой по распухшему носу
– Из Роттердама от врага народа Троцкого писулечки шифрованные получал?! Инструктировался?! Ты думаешь что только вам, говенным конспираторам, известно, где окопался ваш главный пес Иуда Троцкий? Говори, сволочь каким шифром пользовались?
Все это было за гранью терпения.
– Какой шифр? Какие инструкции? Что за грязна провокация!
– Молчать, гадина, сгною в карцере!
– Не трогайте моего друга! Он старый комсомолец, не чета вам, ищейкам-молокососам!
– Знаем мы ваших старых комсомольцев! Убийца Кирова Николаев тоже был старым комсомольцем… И тоже был Леонидом! Говори, вражина, признавайся! Подписывай, пока я с тобой не расправился!
Чувствуя, что я насквозь вижу его неуклюжие козни, Ковалев все более разъярялся. Неудачи его, казалось, нисколько не смущали, и он упорно, как бык, гнул свое.
– Говори, подлюга, где находится этот твой тип. Истомин? За границей? Работает связным у Троцкого?
– Не знаю.
– Знаешь, все знаешь! Говори!
Я молчал. Не хватало еще того, чтобы друга моей юности схватили и мучили эти звери ни за что ни про что.
Так ничего и не добившись, Ковалев накинулся на меня с кулаками. Ни сопротивляться, ни защищаться я просто не мог из-за апатии и бессилия и после нескольких его ударов в живот растянулся на полу.
– Что, гад, не выдержал голодный желудок? Пузо ослабло? - Он крутился надо мной, как собака, выбирая, за что еще куснуть, и кричал:-Встать! Встать! Встать!.. Ты нам еще про Васильева и Шатрова расскажешь! Заговоришь же ты наконец, контрреволюционная сволочь?!
Он кричал и бил ногами, норовя попасть ниже живота, я сжавшись в клубок на полу, старался плотно прижимать руками колени к груди…
Очнулся я от холодной воды, которая лилась мне на голову. Как видно, Ковалев немало потрудился, приводя меня в сознание. Едва я открыл глаза, как он вызвал охранника, и тот поволок меня в камеру.
– Пусть поочухается, а завтра все скажет, - напутствовал он моего провожатого, говоря это скорей для меня.
Но мне уже было все безразлично… Это был последний день допросов "с пристрастием". Ковалева я больше никогда не видел.
Визит начальника тюрьмы
Наконец-то, кажется, наступила пора блаженства. Целых пять суток меня никто не вызывал и не тревожил. Мордобойный мастер больше не напоминал о себе, и я понял, что его приструнили. За время ночных допросов и голодовки я страшно устал и ослаб физически и духовно. Казалось, на мне не было места, которое бы не кричало болью. Одно лишь сознание работало с необычайной ясностью.
Через несколько дней под сумерки в камеру пришел Воронов. Я сидел на матраце, припав к стене, и молча смотрел, как он что-то сказал надзирателю и как тот прикрыл за начальником дверь. Я попытался встать, но воров великодушно разрешил сидеть.
– Здравствуйте, Ефимов! - сказал он, как прежде, по-приятельски, стараясь казаться приветливым, и подал мне руку.
Я протянул ему свою, уже потерявшую загар и ослабевшую. Оглядев камеру и окно с несколькими выбитыми стеклами, он нахмурился и, повернувшись ко мне, бросил:
– Надеюсь, это не ваша работа?
– Я не хулиган, - сказал я. - Стекла выбиты, вероятно, давно. В камере блеск навели, а про стекла забыли.
– Никто тут особого блеска не наводил, а за стекла кое-кого взгрею… Но дело не в этом, Иван Иванович. Меня привело сюда совсем другое.
Воронов обернулся в поисках табуретки, но ее не 6ыло. Сидеть мне в таком случае было просто неприлично.
Оттолкнувшись от стены, я поднялся и встал около тюфяка.
– Да вы сидите, сидите…
– Ничего, я уж отдохнул.
– Ну хорошо, я ненадолго… Я пришел все с тем ж предложением о прекращении голодовки… Поверь мне, - поспешил он, видя, что я собираюсь отвечать ел отказом. - Поверьте, она ничего вам не даст. Я же опытнее вас в этих делах и старше на десяток лет…
Не понимая еще, почему я должен довериться начальнику тюрьмы, и не зная о служебных взаимоотношениях его со следственной частью, я спросил;
– Как это ничего не даст? Неужели у нас не стало власти, ни законов, кроме всесильного НКВД со сворой безнаказанных насильников?!
Воронов замахал на меня руками, косясь на две?
– Замолчите, что вы говорите! Как вы можете дела такие выводы и обобщения! - И уже тише добавил, подойдя ближе:- Если даже вы и правы, голодовка вам поможет, прошу вас, кончайте это дело, вредное к тому же.
Он помолчал, прошелся раза два от окна до двери обратно, щегольски поворачиваясь на каблуках начищенных до блеска сапог, потом остановился против меня продолжал с деланным волнением, плохо маскируя свои хитрость:
– Поймите меня правильно, Ефимов, я не хочу вам ничего плохого. Я хочу лишь сказать, что вашу голодовке следствие и прокуратура расценивают не иначе как антисоветское выступление против следствия, как попытку запутать и отодвинуть его.
– Я совершенно ни в чем не виновен! За что меня мучают?