Автор отклика - возможно, самый первый из будущих мночисленных критиков Булгакова - был задет мрачным колоритом "Грядущих перспектив". В трагическом голосе, предрекавшем долгую "смертную борьбу", он услышал непатриотичную, "не русскую" ноту (противопоставив свою уверенность в "скором и неожиданном" конце войны). Черты мессианизма, подчеркивание славянской общности - в противовес западным союзным государствам, вера в неизбежность и благотворность смены старой европейской культуры - "новой", "культурой варваров", - этот выявленный в статье оппонента комплекс идей, родившихся еще в минувшем веке и укрепленных годами войны, Булгакову оставался в значительной степени чужд - в этом своеобразие его пути. Чужда ему, как показывает сопоставление двух статей, и вера оппонента в неизбежность мировой революции (Булгаков уверен, что это - "жалкий бред") в причудливом соединении с консервативными устремлениями.
Окрашенное окопной тоской и злобой противоположение России Западу (в том числе союзникам - "мы никому ничего не должны") в статье оппонента делает еще более отчетливой трезвость интеллектуально-общественной позиции, занятой Булгаковым. Уже в эти годы его патриотическое чувство питается не беспочвенной гордостью перед Западом, а горьким осознанием усугубляющегося отставания России от "титанической работы мира", катастрофического опаздывания, приобретающего непредсказуемый характер ("никто из современных пророков" не скажет, "когда же, наконец, мы догоним их..." - опережающий характер булгаковской мысли не может не поразить современного читателя).
Оппонент Булгакова ищет виноватого на стороне - и легко находит его в стане европейских правительств. Виновны те, кто развязали мировую войну - она унесла миллион жизней и принесла революцию. Потому платить должны не "мы", а "нам" (идея аннулирования займов русского правительства, реализованная впоследствии, созревала, как видим, и в лагере, далеком от тех, кто возглавил революцию). Для автора отклика мировая бойня - свидетельство банкротства правящего слоя европейских государств и доказательство краха старой культуры (для Булгакова это не так). Он зовет к отъединению от "чужеземцев" и строительству некоего своего нового мира на развалинах разрушенного "социальной революцией" (любопытны эти предвестия будущих лозунгов о социальном строительстве "в одной, отдельно взятой стране", самоизолировавшейся от враждебного окружения). Строителем будет "засыпавший было" и теперь разбуженный "народ" (для Булгакова это понятие в таком нерасчлененном виде в то время не существует; он совершенно чужд народопоклонству, традиционно присущему русской интеллигенции, - и в этом обособлен от нее).
Так слова "Интернационала", в которые через несколько лет будут напряженно вслушиваться - как в грозные звуки своего неведомого будущего - обитатели дома Турбиных на сцене столичного театра, поздней осенью 1919 года неосознанно проступали в высказываниях тех, кто пока еще с оружием в руках боролся против новой власти. И это крайне важно для понимания последующего хода событий и движения идей - и места Булгакова в потоке социальной жизни.
Сам Булгаков на роль пророчествующего не претендовал - и не был таковым (как мы в какой-то степени уже показывали, пророческие черты русского интеллигента-литератора в те годы его раздражают). Скорее уж в его статье - обыденный взгляд, предложенный без смущения, без извинения за эту обыденность, с искренним пафосом. Пафос этот прост и даже по тем временам простоват - колоссальные разрушения и реки пролитой крови в его глазах столь значимы, столь самоценны, что не нуждаются в оправдании какими бы то ни было грандиозными целями и не могут быть ими оправданы. Его нелюбовь к поэзии, впоследствии многими современниками удостоверенная, была, возможно, в согласии с его нелюбовью к каким бы то ни было слишком возвышенным задачам, которые одни люди ставят перед другими, к любой высокой игре, где ставка - чужая жизнь.
Впоследствии, когда такой взгляд на общественное жизнеустройство, при котором оно рассматривается под знаком интересов частной жизни человека, все больше терял свои акции, вытеснялся иными подходами, Булгакова в его собственном приятельском литературном кругу обвиняли в "мещанском" взгляде на вещи - и в определенном смысле вполне правомерно.
Важнейший мотив статьи - мотив вины общенациональной. В статье нет распространенных суждений о внешнем источнике внутренних событий; автор пишет о "самостийных изменниках", но не об инородческой заразе. Всю ответственность и будущую расплату он возлагает на собственный народ, сурово обвиняя его за податливость к "одурачиванию", мечтая о времени, когда "мы вновь начнем кой-что созидать". Он уверен в неизбежности и правомерности расплаты.
Зимой 1919/20 гг. Булгаков, несомненно, продолжает печататься: 1 февраля 1921 года он пишет Константину Булгакову: "Помню, около года назад (подчеркнуто нами. - М. Ч.) я писал тебе, что я начал печататься. Фельетоны мои шли во многих кавказских газетах" - несомненно, речь идет именно о статьях (а не о фельетонах в современном смысле слова, которые он также пишет, но позже, уже в советском Владикавказе), печатавшихся в течение зимы 1919/1920 гг. Это подтверждается свидетельством Ю. Слезкина - двенадцать лет спустя, 21 февраля 1932 г., он вполне определенно запишет в дневнике, вспоминая знакомство с Булгаковым: "Встретились мы во Владикавказе при белых. Он был военным врачом и сотрудничал в газете в качестве корреспондента".
В его корреспонденциях, как можно предполагать, продолжалось осмысление происходящего. С понятным чувством он следил за известиями из Киева. 14 декабря 1919 года редактор "Киевлянина" со свойственной его газете прямотой оценки ситуации писал: "Бесполезно скрывать, что положение Киева серьезно, но из этого не следует, что оно безнадежно". Идет эвакуация гражданского населения. "...Многие говорят: поймите, жена не дойдет или не доедет без меня!... доедут и устроятся гораздо лучше без нас, чем с нами", - утверждает В. Шульгин, - "... защищая путь отступления, мы из отступающих сделаемся наступающими и этим сократим все невзгоды". Уже зовут "стать под ружье" в обращении "к старикам бывшей доблестной Русской армии" мужчин "года рождения 1862-1870", уже призывают последовать приказу большевиков, сумевших быстро собрать в Петрограде несколько тысяч коммунистов, чтобы отстоять город (15 декабря), учат "быть справедливыми и к врагу": "Если большевикам в последнее время удалось вырвать у судьбы временные удачи - произошло это лишь благодаря той колоссальной энергии, колоссальному напряжению всех, как физических, так и психических сил, которые им удалось У себя развить. Если хотите - это сила отчаяния, но это все-таки еще сила" (Ярослав Г. Мы и они. - Киевлянин, 16 декабря 1919 г. № 83).
Все это - пища для размышлений Булгакова в эту зиму, материал для невидимых нам, проявившихся лишь через несколько лет изменений в мироощущении, в самом характере.
Один из рассказов он опубликовал в первую неделю февраля 1920 года (по старому стилю). Через год несколько отрывков из этого рассказа он вырезал из газеты (сам номер этой газеты еще не найден) и послал родным в Киев, при изменившихся обстоятельствах не решаясь, видимо, доверить почте полный текст. Он сопроводил его глухими намеками в письме на личную значимость этого материала, на связь его с какими-то хорошо известными семье Булгаковых событиями тех лет: "Посылаю три обрывочка из рассказа с подзаголовком: "Дань восхищения". Хоть они и обрывочки, но мне почему-то кажется, что они будут небезынтересны вам..." (письмо Вере Афанасьевне Булгаковой от 26 апреля 1921 г.). "В тот же вечер мать рассказывает мне о том, что было без меня, рассказывает про сына: - Начались беспорядки... Коля ушел в училище три дня назад и нет ни слуху...", "Вижу вдруг что-то застучало по стене в разных местах и полетела во все стороны штукатурка.
- А Коля... Коленька...
Тут голос у матери становится вдруг нежным и теплым, потом дрожит, и она всхлипывает. Потом утирает глаза и продолжает:
- А Коленька обнял меня, и я чувствую, что он... он закрывает меня... собой закрывает".
Несомненно, размышления о судьбе младших братьев, остающейся неизвестной с момента отхода Добровольческой армии из Киева, воздействовали на замысел рассказа и отражались в нем.
Реальная подоплека рассказа становится очевидной из письма, которое послала в свое время, 10 ноября (по старому стилю) 1917 года, Варвара Михайловна Булгакова дочери Наде - из Киева в Царское Село, где жили в то время Земские: "Что вы пережили немало треволнений, могу понять, т. к. и у нас здесь пришлось пережить немало. Хуже всего было положение бедного Николайчика, как юнкера. Вынес он порядочно потрясений, а в ночь с 29-го на 30-е я с ним вместе: мы были буквально на волосок от смерти. С 25-го октября на Печерске начались военные приготовления, и он был отрезан от остального города. Пока действовал телефон в Инженерном Училище, с Колей разговаривали по телефону: но потом прервали и телефонное сообщение... Мое беспокойство за Колю росло, я решила добраться до него.
29-го после обеда добралась. Туда мне удалось попасть; а оттуда, когда в 7 1/2 часов вечера мы с Колей сделали попытку (он был отпущен на 15 минут проводить меня) выйти в город мимо Константиновского училища - начался знаменитый обстрел этого училища. Мы только что миновали каменную стену перед Конст<антиновским> училищем, когда грянул первый выстрел. Мы бросились назад и укрылись за небольшой выступ стены; но когда начался перекрестный огонь - по Училищу и обратно - мы очутились в сфере огня - пули шлепались о ту стену, где мы стояли. По счастью, среди случайной публики (человек 6), пытавшейся здесь укрыться, был офицер: он скомандовал нам лечь на землю, как можно ближе к стене. Мы пережили ужасный час: трещали пулеметы и ружейные выстрелы, пули "цокались" о стену, а потом присоединилось уханье снарядов... Но видно наш смертный час еще не пришел, и мы с Колей остались живые (одну женщину убило), но мы никогда не забудем этой ночи... В короткий промежуток между выстрелами мы успели (по команде того же офицера) перебежать обратно до Инженерного Училища. Здесь уже были потушены огни; вспыхивал только прожектор; юнкера строились в боевой порядок; раздавалась команда офицеров: Коля стал в ряды, и я его больше не видела... Я сидела на стуле в приемной, знала, что я должна буду там просидеть всю ночь, о возвращении домой в эту страшную ночь нечего было и думать, нас было человек восемь такой публики, застигнутой в Училище началом боевых действий. Когда я пришла в себя после пережитого треволнения, когда успокоилось ужасное сердцебиение (как мое сердце только вынесло перебежку по открытому месту к Инженерн. Училищу) - уже снова начали свистать пули - Коля охватил меня обеими руками, защищая от пуль и помогая бежать... Бедный мальчик, как он волновался за меня, а я за него...
Минуты казались часами, я представляла себе, что делается дома, где меня ждут, боялась, что Ванечка кинется меня искать и попадет под обстрел... И мое пассивное состояние превратилось для меня в пытку... Понемногу публика выползла из приемной в коридор, а потом к наружной Двери... Здесь в это время стояли два офицера и юнкер артиллер<ийского> Училища, также застигнутые в дороге, и вот один из офицеров предложил желающим провести их через саперное поле к бойням на Демиевке: этот район был вне обстрела... В числе пожелавших пуститься в этот путь оказались 6 мужчин и две дамы (из них одна я). И мы пошли... Но какое это было жуткое и фантастическое путешествие среди полной темноты, среди тумана, по каким-то оврагам и буеракам, по непролазной липкой грязи, гуськом друг за другом при полном молчании, у мужчин в руках револьверы. Около Инженерного Училища нас остановили патрули (офицер взял пропуск), и около самого оврага, в который мы должны были спускаться, вырисовалась в темноте фигура Николайчика с винтовкой... Он узнал меня, схватил за плечи и шептал в самое ухо: "Вернись, не делай безумия. Куда ты идешь? Тебя убьют!", но я молча его перекрестила, крепко поцеловала, офицер схватил меня за руку, и мы стали спускаться в овраг... Одним словом в час ночи я была дома (благодетель офицер проводил меня до самого дома). Воображаете, как меня ждали? Я так устала и физически и морально, что опустилась на первый стул и разрыдалась. Но я была дома, могла раздеться и лечь в постель, а бедный Николайчик, не спавший уже две ночи, вынес еще два ужасных дня и ночи. И я была рада, что была с ним в ту ужасную ночь... Теперь все кончено... Инженерное Училище пострадало меньше других: четверо ранено, один сошел с ума".
Мысль о судьбе младших братьев, Николая и Ивана, с конца 1919 года (момента отхода Добровольческой армии из Киева) и до первых известий о них (в начале 1922 года) была, по-видимому, мучительно неотрывной.
Эти размышления впрямую были связаны с необходимостью принимать решение относительно собственной жизни. Происходящее на фронтах ускоряло эти решения.
Зима 1919/20 года - переломная в жизни самого Булгакова: это, как увидим, и смена профессии, и окончательный переход из одного мира в другой, завершившийся через полтора года.
В субботу 15 (28) февраля 1920 года начала выходить газета "Кавказ", где в списке сотрудников значились Ю. Слезкин, Д. Цензор, Е. Венский, В. Амфитеатров (сын А. Амфитеатрова) и М. Булгаков.
Знаменательно следующее совпадение: спустя много лет, отвечая на вопросы своего друга и биографа П. С. Попова, Булгаков скажет, судя по записи его собеседника, следующее: "Пережил душевный перелом 15 февраля 1920 года, когда навсегда бросил медицину и отдался литературе". Точности ради заметим, что Е. С. Булгакова недоверчиво относилась к этой записи и на наши вопросы - не помнится ли что-либо связанное с этой датой из ее разговоров с М. А. Булгаковым - пожимала плечами, посмеивалась: "Нет, ничего не помню. Да и стиль совершенно не Мишин - "душевный перелом"! Он никогда так не говорил".
Мы предполагаем, что слова о "душевном переломе" шифруют (или, скажем, - не расшифровывают) следующие внешние и внутренние события. Именно в эти дни (по старому стилю) должны были дойти первые известия о катастрофе - наступлении красных войск, опередившем планируемое широкое наступление белой гвардии и разворачивающемся успешно. В сражении при Егорлыкской была разбита главная сила белых - казачья конница. Событие прямо касалось жизни Булгакова. Перед ним встал грозный призрак недалекого будущего. В те дни он отказался от медицины - занятия, в то время, прямо связывающего с той или иной властью и ее армией, - и принял давно обдуманное решение избрать свободную профессию - литературу.
Тогда же произошла случайность, сыгравшая огромную роль в дальнейшей жизни Булгакова.
"Когда госпиталь расформировали, - рассказывает Татьяна Николаевна, - в первых месяцах 1920 года, заплатили жалованье - "ленточками". Такие деньги были - кремовое поле, голубая лента. Эти деньги никто не брал, только в одной лавке - и я на них скупала балыки... (Быть может, эти именно несколько фантасмагорические, скупаемые напоследок балыки возникнут потом в романе "Мастер и Маргарита", где Арчибальд Арчибальдович последним выйдет из горящего ресторана "с двумя балыковыми бревнами под мышкой", а Коровьев вынесет оттуда же "цельную семгу в шкуре и с хвостом". - М. Ч.).Было уже ясно, что белые скоро уйдут, но они еще не собирались. В это время Михаил послал меня в Пятигорск - не помню, по какому-то делу. Поезда не ходили, я вернулась. Но он во что бы то ни стало хотел добраться туда. Как раз на другой день пошел поезд, Михаил съездил - на сутки. Вернулся: "Кажется, я заболел". Снял рубашку, вижу: насекомое. На другой день - головная боль, температура сорок. Приходил очень хороший местный врач, потом главный врач госпиталя. Он сказал, что у Михаила возвратный тиф: "Если будем отступать - ему Нельзя ехать". Однажды утром я вышла и вижу, что город пуст. Главврач тоже уехал. А местный остался. Я бегала к нему ночью, когда Михаил совсем умирал, закатывал глаза. В это время - между белыми и советской властью - в городе были грабежи, ночью ходить было страшно; однажды на пустой улице ингуш схватил меня за руку - я вырвалась, бежала бегом... Во время болезни у него были дикие боли, беспамятство... Потом он часто меня упрекал: "Ты - слабая женщина, не могла меня вывезти!" Но когда мне два врача говорят, что на первой же остановке он умрет, - как же я могла везти? Они мне так и говорили: "Что же вы хотите -, довезти его до Казбека и похоронить?"
Когда он выздоровел, немного окреп - пошел в политотдел. Там был уже Юрий Слезкин" (6 апреля "Известия Владикавказского Ревкома" публикуют приказ: "Тов. Слезкина Юрия Львовича считать зав. подотделом искусств Тверского Наробраза с 27 марта". - М.Ч.).В"Записках на манжетах" три года спустя Булгаков опишет: "В комнате, на четвертом этаже, два шкафа с оторванными дверцами, колченогие столы. Три барышни с фиолетовыми губами, то на машинках громко стучат, то курят.
Сидит в самом центре писатель и из хаоса лепит подотдел. Тео. Изо. Сизые актерские лица лезут на него и денег требуют.
После возвратного - мертвая зыбь. Пошатывает и тошнит. Но я заведываю. Зав. Лито. Осваиваюсь".
Одна из этих "трех барышень", Любовь Давыдовна Улуханова, через много лет, 4 сентября 1980 года, рассказывала нам: "Комната на вид была очень ободранная - вновь рожденное учреждение... В этом же учреждении работала некая Марго - за ней ухаживал Слезкин, и Тамара Ноевна Гасумянц с двумя толстенными косами - она только что окончила гимназию и пришла на службу в Тео. Как ни зайду к ней - Булгаков лежит на ее столе: он, стоя, опирался на стол или сидел перед ее столом, положив локти... Он был со снятыми погонами, фуражка мятая, обмотки... Кто он по профессии - было неизвестно. Был насмешлив, сочинял шутливые стихи:
И над журналом исходящих
Священнодействует Марго".