Тем более жалею я об этой свежести чувства, что оно уже не вернется. Делаешься спокойнее, но зато и не так наслаждаешься. Разочарования не должны были так рано постигнуть меня. Если бы у меня не было разочарований, из меня вышло бы что-нибудь сверхъестественное, я это| чувствую.
Среда, 30 мая. Я перелистала в дневнике время моих близких отношений с А. Право, удивительно, как я тогда рассуждала. Я изумлена и исполнена восхищения. Я позабыла все эти верные, правдивые рассуждения, я беспокоилась, что не поверят в мою любовь (прошлую) к графу А. Слава Богу, этому нельзя поверить, благодаря моему дорогому дневнику. Нет, право, я не думала, что высказала столько истин и особенно не думала, что они приходили мне в голову. Прошел уже год, и я боялась, что написала глупости; нет, право, я довольна. Не понимаю только, как могла я вести себя так глупо и рассуждать так умно?
Женщина, которая пишет, и женщина, которую я описываю – две вещи разные. Что мне до ее страданий? Я записываю, анализирую! Я изображаю ежедневную жизнь моей особы, но мне, мне самой все это весьма безразлично. Страдают, плачут, радуются моя гордость, мое самолюбие, мои интересы, моя кожа, мои глаза, но я при этом только наблюдаю, чтобы записать, рассказать и холодно обсудить все эти ужасные несчастия, как Гулливер смотрел на своих лиллипутов.
Мне еще многое нужно сказать, чтобы объясниться, но довольно.
Безумная, безумная, не видящая, чего хочет Бог. Бог хочет, чтобы я от всего отказалась и посвятила себя искусству! Через пять лет я буду еще совсем молодая, быть может, я буду прекрасна, прекрасна моей красотой, но если я буду только артистической посредственностью, которых так много?
Для выездов в свет – этого было бы достаточно, но посвятить этому всю жизнь и не достигнуть!
Не эти пошлые соображения бесят меня, но то, что как они ни пошлы, они приводят в отчаяние и мешают; мне заботиться о моем величии. I
Что такое жизнь без окружающего, что можно сделать в полном одиночестве? Это заставляет меня ненавидеть весь мир, мою семью, ненавидеть себя, богохульствовать! Жить, жить! Святая Мария, Матерь Божия, Господи Иисусе Христе, Боже мой, помогите мне!
Но если посвящаешь себя искусству, надо ехать в Италию!!! Да, в Рим. Это гранитная стена, о которую я постоянно разбиваю голову!..
Я остаюсь здесь.
18 июля. Я стараюсь выразить как можно проще свои путанные мысли. Если я плачу, то так и пишу: "я плачу". Но ведь простая констатация факта никогда не может растрогать. Тут нужны какие-то иные выражения для передачи своих переживаний.
Пятница, 17 августа. Я уверилась, что не могу жить вне Рима. В самом деле, я просто чахну, но по крайней мере мне ничего не хочется. Я отдала бы два года жизни, чтобы поехать в Рим в первый раз.
К несчастию, мы научаемся, как нам надо бы поступить, когда уже дело непоправимо.
Живопись приводит меня в отчаяние! Потому что я обладаю данными для того, чтобы создавать чудеса, а между тем я, в отношении знаний, ничтожнее первой встречной уличной девчонки, у которой заметили способности и которую посылают в школу.
По крайней мере, я надеюсь, что, взбешенное потерей того, что я могла бы создать, потомство обезглавит всех членов моей семьи.
Суббота, 18 августа. Читая Гомера, я уподобляла тетю, когда она сердится, Гекубе во время пожара Трои. Как бы ни была я глупа, как бы ни стыдилась высказывать восхищение классиками, но никто, мне кажется, не может избегнуть этого восхищения. Какое бы ни было ваше отвращение вечно повторять одно и то же, как бы вы ни боялись заимствовать ваши восторги у почитателей по профессии или повторять слова вашего профессора, но в Париже не смеют говорить об этих вещах, не осмеливаются.
А между тем ни одна современная драма, ни один роман, ни одна комедия, производящая впечатления, ни Дюма, ни Жорж Занд не оставляли во мне такого чистого воспоминания, такого глубокого, непосредственного впечатления, как описание взятия Трои.
Мне кажется, что я присутствовала при этих ужасах, слышала эти крики, видела пожар, была с семьей Приама, с несчастными, прятавшимися за алтарями богов, где зловещий огонь, пожиравший город, достиг и обнаружил их… И кто может удержаться от легкой дрожи, читая о появлении призрака Креузы?
Воскресенье, 19 августа. Я прочла "Ariane" Уйда. Эта книга меня опечалила и в то же время я почти желаю себе такой же участи, как судьба Жиойи.
Жиойя была воспитана на Гомере и Виргилии; по смерти отца она пешком отправилась в Рим. Там ее ждало страшное разочарование. Она думала, что увидит Рим времен Августа.
В продолжение двух лет она занимается в мастерской Марикса, знаменитого в то время скульптора, который сам того не зная, любит ее. Но она занята только искусством до появления Иллариона, поэта, который своими поэмами заставляет плакать весь свет, сам надо всем смеется, миллионер, прекрасен, как бог, и везде обожаем… Пока Марикс любит молча, Илларион заставляет полюбить себя из каприза.
Конец романа меня опечалил, и между тем я тотчас бы согласилась на судьбу Жиойи. Во-первых, она обожала Рим, затем, она любила всей душой. И если она и была брошена, то брошена им, если она и страдала, то из-за него. Я не понимаю, как можно быть несчастной от чего бы то ни было, если причиной тот, кого любишь… Как она любила и как могла бы любить я, если бы я когда-нибудь любила!..
Она никогда не узнала, что он взял ее из одного каприза.
– Он меня любил,- говорила она,- но я не сумела удержать его.
Она приобрела славу. Ее имя повторялось с удивлением и восторгом.
Она никогда не переставала любить его, он для нее никогда не сошел в разряд обыкновенных людей, она всегда считала его безукоризненным, почти бессмертным, не хотела умереть тогда, "потому что он живет". "Как можно убить себя, когда тот, кого любишь, не умирает?" – говорила она.
И она умерла у него на руках, и слышала, как он говорил: я вас люблю.
Но чтобы так любить, надо найти Иллариона. Человек, которого вы будете так любить, не должен быть Бог знает какого происхождения.
Илларион был сын австралийского дворянина и греческой принцессы. Человек, которого вы будете так любить, не должен нуждаться в деньгах, быть слабым игроком или бояться чего бы то ни было.
Когда Жиойя становилась на колени и целовала его ноги, мне хочется думать, что ногти у него на ногах были розовые и у него не было мозолей.
Вот она, ужасная действительность! Наконец, этот человек не должен никогда испытывать смущения при входе во дворец или в общество, никакого стеснения при виде мрамора, который он хочет купить, или неудовольствия от невозможности сделать что бы то ни было, хотя бы даже самое сумасшедшее. Он должен быть выше оскорблений, трудностей, неприятностей прочих людей. Он может быть низок только в любви, но низок, как Илларион, который, смеясь, разбивает сердце женщины и в то же время плачет при виде женщины, терпящей в чем-нибудь недостаток.
Это очень понятно. Как разбивают сердца? Не любя или перестав любить. Намеренно ли это? Вольны ли в этом? Нет. Ну, так нечего и делать – эти упреки так глупы и в тоже время так банальны. Все осуждают, не дав себе труда понять.
Такой человек должен всегда для отдыха находить на своем пути дворец, яхту, чтобы перенестись туда, куда влечет его фантазия, бриллианты, чтобы украсить женщину, слуг, лошадей даже флейтистов, черт возьми.
Но это сказка! Отлично, но в таком случай такая любовь тоже выдумка. Я так щекотлива, что каждая мелочь меня оскорбляет.
Марикс и Криспен поклялись его убить, но она не понимала, как можно мстить.
– Мне мстить, за что? – говорила она.- Мстить не за что. Я была счастлива, он меня любил.
И когда Марикс бросился к ее ногам и поклялся ей быть ее другом и мстителем, она отвернулась с ужасом и отвращением.
– Моим другом? – сказала она.- И вы желаете ему зла.
Я понимаю, что можно желать смерти человеку, которого любила, но не тому, которого любишь. Я никогда не полюблю так, или найду только то, что я уже видела… Я буду слишком унижена в нем. Подумайте только: если он живет на втором этаже, у своих родителей, и я держу пари (после того, что известно через Висконти), что мать только два раза в месяц меняет ему простыни.
Но обратитесь лучше к Бальзаку за этими микроскопическими анализами – мои слабые несчастные усилия не могут заставить понять меня.
Четверг, 23 августа. Я в Шлангенбаде. Как и почему? Потому, что я не знаю, зачем я скучаю в разлуке с другими, и раз надо страдать, лучше страдать вместе.
Мы с тетей взяли две комнаты в Бадегаузе, ради моих ванн; это удобно.
Фовель назначил мне отдых, и я его имею. Только мне кажется, я еще не поправилась – в неприятных вещах я никогда не обманываюсь.
Скоро мне будет восемнадцать лет. Это мало для тех, кому тридцать пять, но это много для меня, которая в течение немногих месяцев жизни в качестве молодой девушки имела мало удовольствий и много горестей.
Искусство? Если бы меня не манило издали это магическое слово, я бы умерла.
Но для этого нет надобности ни в ком, зависишь только от себя, а если не выдерживаешь, то, значит, ты ничто и не должен больше жить. Искусство! Я представляю его себе как громадный светоч там, очень далеко, и я забываю все остальное и пойду, устремив глаза на этот свет…
Я была в Шлангенбаде два года тому назад. Какая разница!
Тогда у меня были всевозможные надежды; теперь никаких.
Мне будет восемнадцать лет, это нелепо! Мои незрелые таланты, мои надежды, мои привычки, мои капризы сделаются смешны в восемнадцать лет. Начинать живопись в восемнадцать лет, стремясь все делать раньше и лучше других!
Некоторые обманывают других, я же обманула себя.
Четверг, 30 августа. Я молчала, и сегодня вечером в Висбадене мы узнали, что Шипка за нами и турки разбиты (по крайней мере в настоящую минуту), и что к нашим идут большие подкрепления.
Суббота, 1 сентября. Я много бываю одна, думаю, читаю без всякого руководства. Быть может, это хорошо, но, быть может, и худо.
Кто может поручиться, что я не полна софизмов и ложных идей? Об этом будут судить после моей смерти.
Прощение, простите. Вот очень употребительные на свете слова. Христианство нас учит прощению.
Что такое прощение?
Это отказ от мщения и наказания. Но если не было намерении ни мстить, ни наказывать, можно ли простить1 И да, и нет. Да – потому что так говорят себе и другим и поступают, как будто бы обиды и не существовало!
Нет – потому что никто не властен над своей памятью, и пока помнят, еще не простили.
Я весь день провела дома вместе с нашими, собственными руками чинила башмак из русской кожи для Дины, затем я вымыла большой деревянный стол, как горничная, и на этом столе я начала делать вареники. Мои забавлялись, глядя, как я месила муку, с засученными рукавами и в черной бархатной ермолке на голове, "как Фауст".
Четверг, б сентября. Остаться в Париже. Я окончательно остановилась на этом, и мама тоже. Я была с ней весь день. Мы не ссорились и все было бы хорошо, если бы она не была больна, особенно вечером. Со вчерашнего дня она почти не покидает постели.
Я решила остаться в Париже, где буду учиться и откуда потом для развлечения буду ездить на воды. Все мои фантазии иссякли: Россия обманула меня, и я исправилась. Я чувствую, что наступило, наконец, время остановиться. С моими способностями в два года я нагоню потерянное время.
Итак, во имя Отца и Сына и Святого Духа, и да будет надо мною благословение Божие. Это решение не мимолетное, как многие другие, но окончательное.
Воскресенье, 9 сентября. Я плакала сегодня. Беспорядочное начало моей жизни мучит меня. Сохрани меня Бог видеть в себе непризнанное божество, но право, я несчастна. Уже сколько раз я была склонна признать себя существом, "преследуемым злым роком", но каждый раз возмущалась при этой ужасной мысли:
Nunquam anuthematis vinculis exuenda! Есть люди, которым все удается, а другим – наоборот. И против этой истины нельзя ничего возразить. И в этом-то и заключается весь ужас положения!
Вот уже три года, как я могла бы серьезно работать, но в тринадцать лет я гонялась за тенью герцога Г., как ни плачевно в этом признаться… Я не обвиняю себя, потому что нельзя сказать, что я сознательно расходовалась на все это. Я жалею себя, но не могу во всем упрекать себя. Обстоятельства во взаимодействии с моей полной свободой, постоянно стесняемой, однако, моим невежеством, моя экзальтированность, – да еще воображающая себя скептицизмом, выработанным опытностью сорокалетнего человека, – все это бросало меня из стороны в сторону. Бог знает куда и как! Другие в подобных обстоятельствах могли бы встретить какую-нибудь солидную поддержку, а это дало бы возможность приняться за работу в Риме или где-нибудь в другом месте, или, наконец, привело бы к браку. У меня – ничего.
Я не сожалею о том, что жила все время по своему благоусмотрению, странно было бы сожалеть об этом, зная, что никакой совет мне ни к чему не служит. Я верю только тому, что испытываю сама.
Понедельник, 10 сентября. Завтра утром мы выезжаем. Я очень люблю Шлангенбад. Здесь такие прекрасные деревья, воздух такой мягкий… Можно ни с кем не встречаться, если хочешь.
Я знаю все тропинки, все аллеи. Человек, умеющий удовольствоваться Шлангенбадом, может быть вполне счастлив.
Мои матери [так Муся называла свою мать и тетю] не понимают меня. В моем желании поехать в Рим они усматривают только прогулки на Пинчио, оперу и "уроки живописи". Если бы я всю жизнь потратила на разъяснение им своего энтузиазма, они, может быть, поняли бы его, но как нечто "бесполезное", как какую-нибудь мою причуду. Мелочи обыденной жизни поглощают их… и потом, говорят, надо уж родиться с любовью ко всему этому, иначе ничего не поймешь, будь там хоть каким хочешь умным, благородным и прекрасным человеком. Или это я, может быть, глупа?
Хотела бы я быть фаталисткой.
Париж. Среда, 19 сентября. Я перечла всю передрягу с А. и очень боюсь, что меня примут или за идиотку, или за особу довольно легкомысленную. Я принадлежу к порядочной семье… однако, что я говорю!
Я просто была глупа. Не подумайте, что я называю себя глупой из кокетства или желая казаться милой. Я говорю это с глубочайшей грустью, так как я убеждена в этом.
И это я, которая хотела поглотить мир? В семнадцать лет я уже блазированное существо, и никто даже не знает, что я существую. Я знаю, что я глупа, А. служит тому доказательством.
А между тем, когда я говорю, я говорю умно; никогда вовремя – это правда, но…
Четверг, 20 – Пятница, 21 сентября. Глубокое отвращение к самой себе. Я ненавижу все, что я делаю, говорю и пишу. Я ненавижу себя, потому что не оправдала ни одной из своих надежд. Я обманулась.
Я глупа, у меня нет такта, и никогда не было. Укажите мне хоть на одно мое умное слово или разумный поступок. Ничего, кроме глупостей! Я считала себя умной, а я нелепа. Я считала себя смелой, а я боязлива. Я думала, что у меня талант, и не знаю, куда я его дела. И при всем этом претензия писать прелестные вещи! Вы, может быть, сочтете умным то, что я только что высказала; это только так кажется, но на самом деле не умно. У меня не достает ловкости судить о себе верно, что заставляет предполагать скромность и массу других качеств. Я ненавижу себя!
Суббота, 22 сентября. Не знаю, как это произошло, но мне кажется, что я хочу остаться в Париже. Мне кажется, что год в мастерской Жулиана будет для меня хорошим основанием.
Вторник, 2 октября. Сегодня мы переезжаем на новую квартиру на Champs Elysees, 71. Несмотря на всю эту суматоху, у меня нашлось время съездить в мастерскую Жулиана, единственную серьезную школу для женщин. Там работают каждый день от восьми часов до полудня и от часу до пяти. Когда Жулиан ввел меня в залу, то позировал какой-то обнаженный человек.
Среда, 3 октября. Так как среда счастливый день для меня, и кроме того сегодня не четвертое число, которое для меня всегда несчастливо, то я спешу начать сегодня как можно больше дел.
Я набросала у Жулиана карандашом эскиз головы en trois quarts (в три четверти), и, судя по его словам, он не ожидал, что выйдет так хорошо у начинающей. Я уехала рано, мне хотелось только начать сегодня. Мы поехали в Булонский лес; я сорвала пять дубовых листьев и отправилась к Дусэ, который в полчаса сделал мне прелестную голубую накидку на плечи. Но чего пожелать?.. Быть миллионершей? Чтобы вернулся мой голос? Получить римский приз, скрываясь под мужским именем? Выйти за Наполеона IV? Войти в высший свет? Я желаю скорого возвращения моего голоса.
Четверг, 4 октября. День проходит скоро, когда рисуешь от восьми часов до полудня и от часу до пяти. На одни переезды идет почти полтора часа, и кроме того, я немного опоздала, так что работала только шесть часов.
Когда я только подумаю о годах, целых годах, которые потеряны мною! От гнева испытываешь желание послать все к черту… Но это было бы еще хуже. Итак, ничтожное и отвратительное существо, будь довольна и тем, что, наконец, принялась за дело! Я могла бы начать в тринадцать лет! Четыре года!
Я бы писала уже исторические картины, если бы начала четыре года тому назад. То, что я знаю, только вредит мне. Все это надо переделывать.
Я принуждена была два раза начинать голову en face, прежде чем нарисовала удовлетворительно.
Что же касается рисунка с живой натуры, называемого "академией", то я сделала его без труда, и Жулиан не поправил ни одной линии. Его не было, когда я приехала, и одна из учениц показала мне, как начать; я никогда раньше не видала таких рисунков.
Все, что я ни делала до сих пор, было никуда не годное вранье!
Наконец я работаю с художниками, настоящими художниками, произведения которых выставляются в Салоне, которым платят за картины и портреты, которые даже дают уроки.
Жулиан доволен моим началом. "К концу зимы вы будете делать очень хорошие портреты",- сказал он мне.
Он говорит, что его ученицы иногда не слабее его учеников. Я бы стала работать с последними, но они курят, да к тому же нет никакой разницы. Разница еще была, когда женщины рисовали только одетых; но с тех пор, как они рисуют с голой натуры, это все равно.
Служанка при мастерской такая, какие описываются в романах.
– Я всегда была с художниками,- говорит она,- я уже более не мещанка, я художница.
Я довольна, довольна!
Пятница, 5 октября.
– Вы сами это сделали? – спросил Жулиан, войдя в мастерскую.
– Да.
Я покраснела, точно сказала неправду.
– Ну… я очень доволен, очень доволен.
– Да?
– Очень доволен.
А я то! Следуют советы… Я еще не ослеплена превосходством других, но уже не так боюсь. Все это женщины, которые учатся уже три, четыре года в мастерской, в Лувре, занимаются серьезно.
Суббота, б октября. Я никого не видала, потому что была в мастерской.
– Будьте спокойны,- сказал мне Жулиан,- вы не долго будете в дороге.
А когда в пять часов мама приехала за мной, он сказал ей приблизительно следующее:
– Я думал, что это каприз балованного ребенка, но я должен сознаться, что она действительно работает, у нее есть воля и она хорошо одарена. Если будет так продолжаться, то через три месяца ее рисунки могут быть приняты в Салон.
Каждый раз, подходя поправлять мой рисунок, он с некоторым недоверием спрашивает, сама ли я его сделала.