Найдя в литературе какой-нибудь поразивший его образ или формулировку, он горел желанием поделиться своими мыслями и чувствами. Он нередко звонил мне на 3-й этаж в самое неожиданное время - утром, глубокой ночью:
- Вы можете зайти сейчас? Я приходил.
- Слушайте: "Музыка должна высекать огонь из сердец людей". Бетховен. По поводу его Пятой симфонии. Представляете себе, какое высочайшее предназначение музыки: высекать огонь из сердец людей.
Или:
- Вы штудировали "Критические статьи" Серова о музыке? Ну, батенька, какие же здесь золотые россыпи. Слушайте: "В мелодии - главная прелесть, главное очарование искусства звуков; без неё всё бледно, бесцветно, мертво, несмотря на самые принужденные гармонические сочетания, на все чудеса контрапункта и оркестровки". А модернисты изгоняют мелодию, то есть умерщвляют душу музыки!
Всегда поражал широкий круг интересов Жданова в сфере духовной жизни и та страстность, с которой он относился к изучаемому в данный момент вопросу, словно более важного вопроса и не было на свете. И он освобождался от этой околдованности теми или иными идеями только тогда, когда создавал законченную концепцию и средства решения назревших проблем.
Вот почему его речи и подготовленные им решения имели такую огромную впечатляющую силу. Теперь, бросая ретроспективный взгляд на прошлое, можно не соглашаться с некоторыми существенными положениями Жданова по ряду идеологических проблем. Но нельзя отказать им ни в силе аргументации, ни в страстной направленности - обеспечить торжество коммунистической идеологии.
В 1947-1948 годах под руководством А. Жданова был подготовлен ряд постановлений Центрального Комитета партии по идеологическим вопросам и состоялись широко известные его выступления по вопросам философии, литературы, искусства, международным проблемам. Скажем, выступления Жданова на философской дискуссии по книге Г.Ф. Александрова "История западноевропейской философии", "О журналах "Звезда" и "Ленинград", "О репертуаре драматических театров и мерах по его улучшению", "О кинофильме "Большая жизнь", "Об опере "Великая дружба" В. Мурадели".
Они, несомненно, сыграли большую положительную роль в идейном вооружении нашей интеллигенции, в духовном сплочении советского народа на решение больших задач коммунистического строительства.
Но в этих решениях не обошлось без крайностей и облыжной хулы в адрес целого ряда выдающихся деятелей советской культуры, прошедших со своим народом все тернистые пути созидания новой жизни, верой и правдой служивших ему. В их числе оказались советские писатели М. Зощенко и А. Ахматова, выдающиеся кинорежиссеры С. Эйзенштейн, В. Пудовкин, Г. Козинцев, Л. Трауберг. Крупнейшие советские композиторы Д. Шостакович, С. Прокофьев, Н. Мясковский, А. Хачатурян, составляющие славу и гордость советской и мировой музыкальной культуры, заклеймены были как представители "антинародного направления в музыке".
Во всех этих уже не художественных, а политических квалификациях прославленных деятелей советской культуры явно чувствуется полемическая манера Сталина. Желая подвергнуть критике какое-нибудь лицо или группу, или общественное явление, Сталин наносил удар со всей беспощадностью, доводил свои характеристики до предельного преувеличения. Когда-то, в двадцатых годах, в период острой борьбы с оппозицией, Л. Троцкий сказал о Сталине: "Сей повар будет готовить только острые блюда". Как показал последующий ход исторических событий, эта характеристика в немалой степени подтвердилась.
Констатируя усиление ревизионистских черт в социал-демократических партиях, Сталин мог заклеймить всё социал-демократические движения мира как "социал-фашизм". Это путало все карты и отрезало коммунистам доступ к сердцам миллионов и миллионов социал-демократических рабочих.
Подметив в зародыше тенденции к отходу от принципов пролетарского интернационализма в выступлениях руководящих деятелей компартии Югославии, Сталин мог сразу окрестить их кровавыми палачами и турецкими янычарами.
Узрев в философских трудах академика Деборина элементы объективизма, Сталин мог присвоить ему ярлык меньшевистствующего идеалиста.
Эту сталинскую манеру перенял затем и довел до крайности Никита Хрущев. Сталин по крайней мере брал в зародыше какое-то реальное явление и в целях его преодоления мог гипертрофировать его. Хрущев же мог изобрести из ничего, на ровном месте, любую ложь и поддерживать её всеми доступными средствами государственного механизма.
Жданов по натуре своей был интеллигентным и деликатным человеком. Но когда Сталин высказывал ему свои критические замечания по поводу какого-то явления духовной жизни общества и давал этому явлению остро наперченную политическую квалификацию, Жданов со всей пунктуальностью пускал её в широкое обращение. Впрочем, так поступал не только Жданов.
С образом Жданова в моей памяти всплывают сейчас все события, связанные с постановкой оперы Вано Мурадели "Великая дружба". Как было сказано, я приступил к работе в Агитпропе во второй половине сентября 1947 года. А в торжественный день 7 ноября в Большом театре была показана премьера "Великой дружбы". Жданов сразу же после её прослушивания сказал мне, что Сталин остался недоволен новой оперой. По его мнению, это - какофония, а не музыка. К тому же Сталин считает, что фабула оперы искажает историческую правду. Андрей Александрович предложил мне, чтобы Агитпроп разобрался, каково положение в советской музыке, и подготовил ЦК свои предложения.
Мы привлекли большую группу ведущих музыковедов Москвы, подготовили записку и проект постановления ЦК о музыке. Мне казалось, что всё это сделано вполне квалифицированно и может послужить организующей основой для дальнейшего подъема советской музыкальной культуры и развития её по правильному руслу.
Лично я всю жизнь был горячим и преданнейшим приверженцем классической музыки. Отец мой обладал красивым голосом и постоянно напевал дома старинные русские песни, а иногда и церковные песнопения. Все братья музицировали по слуху: кто на балалайке, кто на мандолине, кто на гитаре и скрипке.
С 11 лет я сдружился со своим однокашником Юрием Николаевичем Остроумовым, и эта дружба длится уже более 50 лет. Дома у Юрия было пианино, и его мать Татьяна Федоровна была большой любительницей музыки. Под её аккомпанемент мы разучивали и пели романсы Чайковского, Рахманинова, Аренского, Глинки, Даргомыжского, арии из: опер, старинные романсы и песни русских композиторов: Варламова, Гурилева.
Голоса у нас в эту переходную пору ломались. Но всё же у Юрия уже тогда определился тенор, у меня - баритон. И мы частенько пели дуэты: глинковский "Не искушай", "Нелюдимо наше море" Вильбоа и другие. К нашей музыкальной компании скоро присоединился тоже наш однокашник Женя Поленский. У него рано сформировался бас. Теперь открылась возможность для пения трио. Мы недурно исполняли "Ночевала тучка…", "На севере диком" и другие произведения.
Именно тогда музыка покорила меня, стала моей любовью, моей радостью, моим счастьем, моей страстью на всю жизнь. В 1918 году в Ташкенте, где я (после Ашхабада) жил и учился, образовался школьно-театральный коллектив. Юра, Женя, я и несколько девочек-школьниц с самого основания стали его "премьерами" и "премьершами". Мы ставили в различных школах города, в казармах, в кишлаках, в "Колизее" (оперном театре имени Свердлова), в Народном доме, в Городском саду на подмостках летних кинотеатров "Модерн" и "Хива" музыкальные пьесы. Давали старую гимназическую пьесу "Иванов Павел", детские оперы "Кот в сапогах", "Кот, козел и баран", "Люли-музыканты" и другие. Ставили отдельные сцены из классических опер ("Евгений Онегин" и прочие), проводили концерты с исполнением романсов и песен русских и западных композиторов-классиков.
Вскоре из девочек сформировалась великолепная балетная труппа.
Чем больше проникал я в душу музыки, тем неодолимей становилась моя потребность слушать, слушать и слушать её. В годы Гражданской войны Ташкент был "городом хлебным". Сюда съехались великолепные певцы и певицы, и ташкентская опера тогда славилась своим высоким мастерством. Нам же, юным певцам, открылась возможность проходить в оперный театр бесплатно, на свободные места. И мы пользовались этой возможностью чрезвычайно широко - почти ежедневно.
По утрам я должен был работать ради хлеба насущного: сначала в табачной мастерской, делал гильзы для папирос, а затем на побегушках в квартальном комитете, который управлял всеми национализированными революцией жилыми домами. После обеда я занимался в школе, как тогда называли, второй ступени. И конечно, частенько уставал. Но наступал вечер, и меня неодолимо тянуло в оперный театр. И я шел. И с упоением слушал в пятый, десятый, двадцатый раз уже хорошо знакомые арии, дуэты, хоры, увертюры.
Отец работал токарем в Ташкентских железнодорожных мастерских и после революции тоже учился в общеобразовательной вечерней рабочей школе. Мое увлечение театром он считал "баловством" и "праздной канителью" и время от времени устраивал мне проборки. Но не очень сильные.
Влечение к музыке было настолько неодолимым, что вскоре я оставил квартальный комитет и поступил помощником гримера в оперный театр. Трудно представить себе человека более бесталанного в рисунке, чем я. Даже под страхом смерти я не смог бы нарисовать что-нибудь похожее даже на табуретку или курицу. Тем не менее я храбро взялся за гримерские дела. До начала спектакля и в антрактах я напяливал хористам и статистам парики, наклеивал бороды и усы. Затем ретушировкой размалевывал им рожи по собственной фантазии и Разумению. Причем я старался разрисовать каждого возможно ярче и пострашнее, независимо от того, кого должны были изображать сегодня хористы и статисты: буйных половцев в "Князе Игоре", куртизан при дворе герцога Мантуанского в "Риголетто" или египетских жрецов в "Аиде". Почему в театре так долго терпели мои художественные неистовства, одному Богу известно. Некоторым статистам они даже нравились.
Как только раздавался третий звонок, я мчался за кулисы или в партер и погружался в волшебный мир звуков. Теперь необходимость зарабатывать на хлеб и страсть к музыке слились воедино, и время делилось на две части - школу и театр. В моей впечатлительной душе и в юношеской памяти музыкальные творения отпечатывались как оттиски на матрицах - глубоко и навечно. Через 2-3 года я мог безошибочно, очень ритмично и точно напеть около дюжины опер, включая все хоровые, женские и оркестровые партии: "Русалка", "Демон", "Евгений Онегин", "Фауст", "Кармен", "Пиковая дама", "Травиата", "Риголетто", "Корневильские колокола", "Аида", "Борис Годунов", "Паяцы", "Князь Игорь".
Примерно в такой последовательности познавал я оперную музыку. И сейчас в памяти сохранились полностью, без провалов, все тексты и каждая нота, слышанные без малого полвека назад.
Не меньшей, чем оперная музыка, страстью моей на всю жизнь стала музыка камерная. Высшими божествами для меня в этой области были и остались Чайковский и Рахманинов. Из глубин прошлого всплывают воспоминания: с каким трепетом, лучезарной радостью, ожиданием, надеждой, счастьем воспринимал я творения этих гениев музыкального творчества.
В памяти мелькают картины:
Март. Отцвели полевые тюльпаны. В белоснежные, подвенечные уборы обрядились яблони, абрикосы, вишни. Мы у Юрия в большой комнате. Из сада плывут пьянящие ароматы весны.
Бархатистым юношеским тенорком Юрий поет:
Растворил я окно,
Стало душно невмочь,
Опустился пред ним на колени.
И в лицо мне пахнула весенняя ночь
Благовонным дыханьем сирени.
А в саду где-то чудно запел соловей,
Я внимал ему с грустью глубокой
И с тоскою о родине вспомнил своей,
Об отчизне я вспомнил далекой.
В мои пятнадцать лет в сознании ещё нет понятия Отчизны в его всеобщности. Отчизна для меня - это что-то непосредственно ощутимое. Это старенький побеленный известью домик на Смоленской улице. Это мать, милая, родная, с сучковатыми от непосильного труда руками и лицом, как печеное яблочко, изъеденным солнцем, заботами и горестями. Это школа. Это абрикосовые и персиковые сады. Это мои любимые друзья - Юрка, Ванька, Ляля, Женя. Это река Салар, мои братья, травы, театр, синее небо - всё, что я вижу, чем дышу, чем живу.
Но под воздействием божественной музыки я каждой частичкой своего существа ощущаю, что за словами и мелодией романса о тоске по Родине, о далекой Отчизне стоит что-то большое, мучительное и сладостное. И душа моя жаждет чего-то большого, героического. Чего? Я и сам не знаю. Но знаю, что я готов на подвиг, на самопожертвование, чтобы вылилась из груди эта клокочущая лава чувств.
Ещё картинка прошлого.
Раскаленный август. Утром с Юрием ходили купаться на реку Карасу. Великаны тополя. Персиковый сад. Под тяжестью налившихся гроздьев лозы винограда отвисли к земле. Нырять с берега в серебристую воду, гоняться за огромными стрекозами, зарыться в бархатный влажный песок - ну, до чего же хорошо! На противоположной стороне реки огромная бахча. Упиваемся ароматными дынями.
С реки идем домой к Юрию. Светло-сиреневый поздний вечер заполнил комнаты, террасу, сад. Окна и двери широко распахнуты. Обильно политая земля источает горьковатый запах. Тополя перешептываются серебристыми листьями.
Татьяна Федоровна тихо проводит пальцами по клавишам, и начинается волшебство "Ночи" Чайковского.
Отчего я люблю тебя, светлая ночь,
Так люблю, что, страдая, любуюсь тобой?
И за что я люблю тебя, тихая ночь,
Ты не мне, ты другим посылаешь покой…
Чистые, как хрусталь, звуки льются через открытые окна в сад. Они сливаются с фосфорическим лунным светом, с ароматом гвоздик и настурций в какой-то чародейский сплав.
До меня не доходит житейская мудрость многих слов и мыслей поэта Полонского. Я и не вдумываюсь в их смысл. Я просто всем своим существом ощущаю беспредельную красоту этой летней ночи и этих звуков романса. Всё во мне трепещет от счастья.
Дан проигрыш, три прозрачнейших аккорда, и словно разлитая в ночи, в эфире, в аромате цветов гармония воплощается в мелодию романса:
Ночь, за что мне любить твой серебряный свет?
Усладит ли он горечь скрываемых слез?
Даст ли жадному сердцу желанный ответ?
Разрешит ли сомнений тяжелый вопрос?
Отзвучал последний аккорд. Тишина… Тишина в комнате. Тишина в саду. Тишина в небесах. А в душе у меня всё ликует. И грудь переполнена чувством восторга. Хочется сделать что-то хорошее. Возвышенное. Чтобы все, как я, были счастливы. Как хорошо, Боже, как хорошо!
Это неотразимой силы будоражащее воздействие музыки на разум, на душу, на каждую клеточку существа моего осталось на всю жизнь. И всю жизнь я относился к музыке, к настоящей музыке, благоговейно, как истый христианин к своему божеству.
Вот почему, когда с Запада начали проникать в советскую страну всякие модернистские течения, я воспринимал их не только отрицательно, но и с болью, как что-то святотатственное, как не-музыку.
Конечно, я понимал огромную значимость новаторства Александра Скрябина, "Весны священной" или "Петрушки" Игоря Стравинского, выдающихся творений Дмитрия Шостаковича. И я стоял за такое новаторство.
Но вместе с тем я был убежден в необходимости оградить советское музыкальное творчество от таких западнических течений, которые олицетворяли собой по существу распад музыкальной формы, патологическое её перерождение.
В таком духе и составлены были агитпроповские документы по музыке. Однако Андрей Александрович ими не воспользовался. Он счел их "академическими". Он подготовил всё сам, со своими ближайшими помощниками и привлеченными консультантами. В результате появились известная речь Жданова на совещании деятелей советской музыки и Постановление ЦК партии об опере "Великая дружба" от 10 февраля 1948 года.
На совещании был представлен весь цвет советской музыкальной культуры. Композиторы Д.Д. Шостакович, С.С. Прокофьев, А.И. Хачатурян, В.Я. Шебалин, Д.Б. Кабалевский, Ю.А. Шапорин, Н.Я. Мясковский, В.П. Соловьев-Седой, И.И. Дзержинский, старейшие музыканты-педагоги А.Б. Гольденвейзер, М.Ф. Гнесин, Е.К. Катульская, музыкальные критики, дирижеры, вокалисты и другие. Совещание шло в беломраморном зале на пятом этаже в ЦК.
Здесь я впервые познакомился с Дмитрием Дмитриевичем Шостаковичем. В последующие годы, в том числе после ухода со всех высоких постов, я многократно бывал на исполнении его произведений, беседовал и переписывался с ним. Но первое впечатление от него осталось доминирующим и на будущее.
Дмитрий Дмитриевич производит впечатление человека, находящегося постоянно в состоянии душевной спружиненности, какой-то особой творческой одержимости. Бледный, с туго стянутыми бровями и умным, пристальным взглядом серых, резких, экзальтированных глаз, прикрытых толстыми стеклами очков. Периодически по лицу и по телу его пробегают конвульсии, будто от прикосновения к электротоку. Кажется, что он разговаривает, совершает какие-то действия, но это - лишь видимый фасад. А за этим фасадом непрерывно идет напряженнейшая интеллектуальная работа, огражденная непроницаемым барьером от всякого внешнего проникновения.
В дни совещания в ЦК мне казалось, что он очень травмирован всем ходом событий, ходит с окровавленной душой. Дмитрий Дмитриевич выступил дважды и у финиша во второй раз заявил:
- В моей работе было много неудач и серьезных срывов, хотя я в течение всей своей композиторской деятельности думаю о народе - слушателе моей музыки, о народе, который меня вырастил, воспитал и вспоил, и всегда стремлюсь к тому, чтобы народ принял мою музыку.
В последующие годы у меня сложилось впечатление, что ход и исход совещания в ЦК и критика советской общественности в адрес Шостаковича оказали серьезное положительное влияние на всю его дальнейшую творческую деятельность.
С Сергеем Сергеевичем Прокофьевым я, помнится, познакомился уже после совещания, на Николиной Горе, где он жил. Может быть, я ошибаюсь, но, кажется, он реагировал на критику в свой адрес несколько по-иному, чем Д.Д. Шостакович. Я уловил в его реакции две расходящихся или перекрещивающихся струи. Одна из них - крайнее изумление: о чем они говорят? Да разве это так? На пользу ли всё это государству и музыке? Другая - чисто деловая реакция человека, который всю жизнь много и напряжено работал и привык рассуждать и отвечать на наболевшие вопросы на нотной бумаге: ну, что же, надо попытаться вот так-то дать "Сказ о каменном цветке"… по-видимому, надо подумать о новой редакции "Войны и мира"…
Насколько я мог судить, мучительно переживали ход дискуссии А.И. Хачатурян, Д.Б. Кабалевский и В.Я. Шебалин.