Записки вредителя. Побег из ГУЛАГа - Владимир Чернавин 7 стр.


- Это вздор. Я прекрасно помню, что в январе 1929 года наши траулеры превосходно промышляли. О наличии рыбы у Медвежьих островов мы слышали помимо океанографического института, из английской промышленной газеты, капитанам было об этом сообщено, но они не пошли туда, имея хорошие уловы гораздо ближе.

- Да, мы это проверили, но научные сотрудники Океанографического института, - мрачно бубнит латыш, - института, учреждения, возглавляемого профессором-коммунистом товарищем Месяцевым, в специально для нас написанном сообщении дают твердые указания, что если бы суда ловили в это время у Медвежьих островов, улов был бы лучше, они также определенно указывают, что сделано это было намеренно, с вредительской целью.

- Не думаю, что они могли это точно знать, - говорю я сдержанно. - Их судно "Персей" имеет трал, годный только для зоологических сборов, определить же густоту косяков рыбы можно только промышленным тралом.

Фигуру Месяцева я хорошо себе представлял. Он был широко известен своей крайней беспринципностью, поразительным цинизмом и полной беззастенчивостью в использовании чужих материалов. Его связь с ГПУ также не была тайной. Успех его научной карьеры зависел от партийного билета, заменившего ему научную диссертацию.

- Может быть, вы найдете время изложить нам письменно ваши соображения о работе океанографического института? - любезно предлагает следователь. - Как вы относитесь, например, к определению институтом запасов Баренцева моря?

- Я пока незнаком с тем, что сделано институтом в этом направлении, - отвечаю я уклончиво, думая про себя, что меня на этом не поймаешь и доносов меня писать не заставишь.

- А вы лично как относитесь к возможности в Баренцевом море, предположенного планом количества рыбы? - спрашивает меня следовательша, пристально глядя.

Видимо, это центральный пункт допроса, который берегли под конец. Очевидно, меня будут обвинять в "неверии" в пятилетку. Основанием же к этому послужило мое заявление в правление треста о необходимости изучения "сырьевой базы", то есть запасов рыбы в Баренцевом море, прежде чем приступать к строительству 500 или 300 траулеров.

Не буду описывать подробно этой части допроса, такой же мелочной и пустой, как и другая. Меня, наконец, отпустили, потребовав, чтобы на последний вопрос я ответил письменно, и прочитав мне, как напутствие, следующее наставление:

- Нас удивляет ваше упорство, желание во что бы то ни стало кого-то защищать и замазывать чужие ошибки, чтобы помочь нам выяснить промахи треста. Мы вас ни в чем не обвиняем, но вы должны на деле доказать нам искренность и преданность советской власти, чтобы мы могли убедиться, что вы решительно отмежевываетесь от вредителей. Мы ждем от вас важных разъяснений, которые, надеемся, вы дадите нам по собственному побуждению. Мы даем вам время подумать. Можете позвонить по телефону, и в любой день, в любое время мы вас примем. Мы не хотим вас стеснять и мешать вашим занятиям.

Затем с меня взяли подписку о неразглашении допроса и отпустили.

Была ночь; весенняя, северная, прозрачная и морозная. Тут только я почувствовал страшное утомление и чувство давящей безысходности. Отвратительная грязь и мерзость, от которой не очиститься, не выйти.

Когда наутро я вошел в кабинет председателя треста, коммуниста Мурашева, он энергично крутил ручку телефона и кричал в трубку:

- Алло! Вы мне мешаете говорить! Каждый раз, как вы подсоединяетесь, чтобы подслушивать, вы меня разъединяете с абонентом! Вы слышите, товарищ! Да отвечайте, что вы секреты разыгрываете! Если у ГПУ нет монтера, чтобы наладить аппарат для подслушивания, я пришлю своего из треста. Нет, безнадежно! - Он бросил трубку и повернулся ко мне. - Черт побери! Со времени арестов не могу пользоваться телефоном, включается подслушиватель и ничего не слышно. Добрый день. Расскажите, как вчера исповедовались. Не бойтесь, через стенку не слышно.

- С меня взяли подписку о неразглашении.

- Пустяки, я же не разболтаю. О чем спрашивали? Меня не поминали?

- Поминали, и довольно часто, - намеренно лгу я, думая, что это, может быть, и заставит его энергичнее нажать в Петербурге и Москве на Мурманское ГПУ.

- О чем спрашивают? - говорит он несколько обеспокоенно.

- Интересуются постройкой судов и вашими поездками за границу, - жму я в самое его больное место.

- Подлецы. Вот бы их, мерзавцев, на хозяйственную работу. Надо ехать в Питер. Всю работу срывают, весь аппарат разладили. Все только и думают, и говорят, что об арестах и допросах, никто не работает. Черт знает что такое. А вам придется ехать в Москву: на днях вас вызывают в "Союзрыбу" по вопросу о плане.

- ГПУ не пустит меня.

- С ГПУ вопрос согласуем.

Через несколько дней после этого разговора и двух новых вызовов в ГПУ и допросов, совершенно аналогичных описанному, я действительно выехал в Москву.

14. Москва

Я ждал дня отъезда из Мурманска с крайним нетерпением. На допросах в ГПУ мне грозили репрессиями за "неискренность", то есть отказ писать ложные доносы, и я опасался, что мне не дадут уехать. Даже сидя в вагоне, я не был уверен, что меня не арестуют перед самым отъездом, - это один из обычных приемов ГПУ. Но вот свисток, и поезд медленно тронулся. Перед окном мелькают убогие постройки; не доезжая барака ГПУ, поезд замедляет ход, и из него выпрыгивает гепеуст, производивший в почтовом вагоне выемку писем для перлюстрации. Это последнее впечатление Мурманска. Поезд прибавляет ход, и я уже спокойно располагаюсь на своем месте. Ехать до Петербурга двое суток; в это время я, во всяком случае, на свободе. В Петербурге меня вряд ли арестуют на вокзале, значит, я еще увижу жену и сына. Много ли надо советскому гражданину? Я чувствовал себя в эту минуту почти счастливым.

Из Мурманска я уезжал со смутной надеждой, которая была там у всех нас, что в Москве можно будет найти защиту против безобразия, творимого мурманским ГПУ. Я был уверен, что коммунисты, возглавлявшие "Союзрыбу" - Главное управление рыбной промышленности СССР, - знают арестованных так хорошо и столько лет, что не могут подозревать их в преступлениях; кроме того, они, несомненно, должны были понимать, как губительно отражаются эти аресты на деле. Я не ждал от них человеческого или просто честного отношения к сослуживцам, но думал, что, заботясь о пользе дела, они должны попытаться найти достаточные связи в ГПУ в Москве, чтобы умерить безумное рвение мурманских гепеустов.

В Петербург мурманский поезд должен был прийти по расписанию в девять часов утра, московский уходил вечером. Я мог рассчитывать только на эти несколько часов между поездами, чтобы побывать дома, но мурманский поезд всегда опаздывал и мог сократить эти часы до минимума. На мое счастье, поезд опоздал на пятнадцать часов, то есть ровно настолько, чтобы не попасть на московский поезд, и таким образом я мог пробыть дома целые сутки.

Невеселые ждали меня вести. От жены я узнал о массе арестов среди интеллигенции в Петербурге и в Москве. Аресты шли бессмысленные и жестокие: сажали и старых, и молодых, и тех, кто до революции имел имя и положение, и тех, кто только что выскочил из Советского ВУЗа. Сажали тех, кто сторонился политики, и тех, кто принимал самое рьяное участие во всех большевистских политических кампаниях, тех, кто занимался чистой наукой, и тех, кто работал в промышленности.

Сидели историки, среди них несколько человек мировой известности, много музейных деятелей, инженеров самых разных специальностей, врачей; кроме того, как всегда, шли аресты среди духовенства и бывших военных. Никакая специальность, ни имя не спасали от преследования. Единственный общий признак, по которому, видимо, брали людей, была их интеллигентность. Не было сомнения, что это был поход против культуры. Два года назад всему миру была объявлена "ликвидация кулака, как класса", теперь шла очередь интеллигенции. Наше положение было, может быть, хуже крестьянского. Крестьянин мог бросить дом, хозяйство, уйти в город или другую губернию, превратиться в пролетария и затеряться в толпе себе подобных. Мы не могли этого сделать: наш капитал и имущество - наши знания, развитие и культура - продолжали оставаться предметом зависти и ненависти большевиков, в какое бы положение мы ни попадали. "Раскулачивать" нас можно было, только отняв жизнь. Может быть, поэтому борьба против интеллигенции ведется большевиками с еще большей жестокостью, чем против крестьян.

Дома у меня обыска не было. Действия ГПУ всегда непонятны; в Мурманске перетряхнуть у меня все мешочки с крупой, выгрести золу из печки, а в Петербург, на настоящую квартиру, и не заглянуть. Но я был уверен, что рано или поздно, придут. Только бюрократизмом и крайней неповоротливостью аппарата ГПУ можно было объяснить этот "промах". Я внимательно осмотрел свой стол, - старые письма, фотографии, рукописи. Казалось, ничего, даже с точки зрения ГПУ, нельзя было усмотреть подозрительного, но я сжег все, даже детский альбом, - пускай не попадается в грязные лапы ГПУ.

Проезд из Петербурга в Москву не представлял затруднений: вечером уходили три поезда, которые прибывали в Москву утром. Вокзал был в порядке, в поездах было много мягких и несколько "международных" вагонов; можно было получить постельное белье, чай с белыми сухарями, которые давно исчезли из продажи. Основная масса пассажиров состояла из служащих, едущих для докладов и совещаний; нередко встречались и иностранцы. Для них-то, в значительной степени, и поддерживался порядок. Когда проезжал какой-нибудь особо знатный иностранец, вокзал декорировался даже пальмами и лавровыми деревьями, которые исчезали так же быстро, как всякая декорация.

Москва. Еще два-три года назад на вокзале вереницей стояли портье из гостиниц, предлагая "свободные номера", у вокзала длинным рядом чернели такси. В 1930 году ни тех, ни других уже не было. Получить номер в гостинице стало почти невозможно, искать такси - никому не приходило в голову: все стремились воткнуться в трамвай и найти ночевку у знакомых, хотя бы на стульях или на сундуке.

Мне надо было попасть к моему другу В. К. Толстому, на Зубовскую площадь. Москва всегда волновала меня своим особым, только ей свойственным колоритом. Как ни стараются большевики уничтожить все специфически московское, им до сих пор не удалось стереть ее лица. Красные ворота еще были целы, хоть и предназначены к слому. Мясницкая - все такая же, только ближе к центру движения столько, что пешеходы не помещаются на тротуарах и захватывают часть мостовой. Трамваи переполнены до отказа, и совершенно непонятно, как еще люди протискиваются в них и выходят, где им нужно, но масса жаждущих остается на всех остановках, не имея возможности втолкнуться. Езда же по улицам сравнительно ничтожна: иногда протрусит уцелевший извозчик на худой кляче с такой пролеткой, что вот-вот рассыплется, промчатся с оглушительными гудками казенные автомобили. Как ни хвалятся большевики моторизацией, даже в Москве автобусов очень мало, и за такси надо охотиться, потому что они разобраны по учреждениям, и на стоянках никогда ни одного не бывает.

Первое социалистическое строительство можно видеть на Лубянской площади, где все огромное пространство между Мясницкой и Лубянкой занято старыми и вновь выстроенными зданиями ГПУ. Никогда и нигде охране не отводилось такого видного, центрального места, не затрачивалось таких колоссальных сумм на строительство такого рода учреждений. Здесь же помещается и огромная "внутренняя тюрьма" ГПУ: она скрыта внутри квартала, огорожена другими зданиями ГПУ, и иностранцам никогда не догадаться, какое страшное место находится в самом центре Москвы. ГПУ недостаточно Бутырок, вмещающих пятнадцать тысяч человек, подследственных ГПУ, потребовалось выстроить поближе новую, огромную внутреннюю тюрьму, оборудованную по последнему слову техники, где при помощи этой техники ведется и дознание.

Москвичи с интересом следят через окна трамвая за огромными очередями у некоторых магазинов.

- Что дают?

- Водку. Видишь, все с бутылками, без посуды не продают.

- Закуску бы лучше какую дали. Пей без шамовки, - говорит кто-то мрачно.

Иверской часовни нет - снесена, но на стене бывшей Городской Думы оставалась надпись, вызванная когда-то соседством этой часовни:

"Религия - опиум для народа". Вряд ли многие из народа понимали, при чем тут "опиум", но изречение прославилось бойким переводом французского корреспондента - "La religion est l'opinion du peuple", которое он привел в доказательство, что большевики не преследуют религиозных убеждений.

В Кремлевских стенах наглухо закрыты ворота и охраняются чрезвычайными караулами. Изредка ворота распахиваются, чтобы пропустить правительственный автомобиль, тогда мельком видна пустая, вымершая площадь Кремля. За крепкими стенами и штыками скрывается "народное" правительство, волей которого лучшие люди страны сидят за другими крепкими стенами, охраняемые часовыми и штыками.

Университет и Румянцевка не только целы, но тщательно отремонтированы, особенно с фасадов, - показ заботы о культуре. Храм Спасителя тогда еще был цел, но уже обречен. За ним, на противоположном берегу Москва-реки, у самого "Болота", гигантское здание еще в лесах - "Дом правительства". Пока он строился, назначение его менялось несколько раз, архитектора и пожарную команду расстреляли, так как однажды загорелись леса. Перед "Домом правительства" строится новый каменный мост: набережная завалена кусками мраморных плит, заготовленных на московских кладбищах, местами можно прочесть остатки надписей: "похоронен…", "здесь покоится…", "дорогой, незабвенной…", "Упокой…". Предполагается, что это должно пойти на будущее украшение площади.

На Пречистенке, в особняке Ф. В. Челнокова, еще цел "Толстовский музей", в особняке Морозова - "Музей новой французской живописи", в который влита и Щукинская коллекция. Часть картин продана. Москвичи уверены, что и этот простоит недолго, последует за ликвидированными музеем фарфора, музеем мебели в Нескучном, музеем 40-х годов на Собачьей площадке и другими. Полоса советского либерализма и эстетизма кончилась.

15. В. К. Толстой

Останавливался я в Москве всегда у В. К. Толстого, с которым мы вместе выросли и дружили с детства. Работали мы в одной специальности, которой я увлекся еще в юношеские годы, и это сближало нас еще больше.

Несмотря на громкую фамилию, Толстой не был ни графом, ни даже дворянином, потому что отец его был воспитанником "Воспитательного дома". ГПУ и Крыленко совершали сознательный подлог, когда, объявляя о расстреле В. К. Толстого, причисляли его к дворянам. Метрика отца была в бумагах расстрелянного, но прокурор республики не затруднял себя элементарной добросовестностью.

Я хорошо знал всю их семью. Отец В. К. Толстого был врачом и не имел других средств к существованию, кроме тех, которые ему давала его скромная служба. В семье росло пятеро ребят, воспитание которых поглощало все средства, зарабатываемые отцом. В доме никогда не было даже сколько-нибудь приличной обстановки, ничего, кроме кроватей и необходимых столов и венских стульев.

В. К. Толстой, еще студентом, начал работать по ихтиологии; после же окончания университета (петербургского), эта работа стала специальностью, и он сразу выдвинулся, как серьезный исследователь и научный работник. Даже в ранних, небольших статьях он выделялся самостоятельностью мысли и далеким от трафарета методом. После революции он с таким же увлечением и любовью отдался практической работе широкого масштаба и восемь лет был директором государственной рыбной промышленности Азовско-Черноморского и Северного районов. Огромное количество напечатанных им за это время статей по вопросам рыбоведения ярко свидетельствуют о том, что он не оставлял исследовательской работы и что бюрократизм, зараза, широко распространяемая большевиками, совершенно его не коснулась. Ему приходилось читать и спорадические курсы на факультете рыбоведения Петровской сельско-хозяйственной академии.

В 1929 году, когда фактическое руководство рыбной промышленностью перешло из "Союзрыбы" к Политбюро, что решительно вело эту промышленность к гибели, В. К. Толстому с большим трудом удалось оставить работу в "Союзрыбе" и перейти к научной работе в научный институт рыбного хозяйства.

Отдаваясь работе с огромным увлечением и искренностью, В.К. Толстой не был способен хитрить или подлаживаться к требованию момента. С огромной настойчивостью, умом и знанием подходил он к вопросу планирования рыбной промышленности, терпеливо и упорно пытаясь внести мысль и разумные ограничения в опыты большевиков в этой области.

Он приходил в самое искреннее отчаяние, когда партийные директивы нарушали все созданное таким трудом и грозили сорвать работу промышленности своими невыполнимыми требованиями. Совершенно не думая о том, как это будет истолковано "комячейкой" и "принято коммунистическим начальством", он шел к этому начальству и настойчиво доказывал безумие их предписаний и вред, который они наносили делу. К людям он относился так же искренно и честно и не мог себе представить, что коммунисты подходят ко всему прежде всего с точки зрения личной карьеры и благополучия и готовы предать все и вся, только чтобы не быть заподозренными в несогласии с постоянно меняющейся, но тем более требовательной "генеральной линией" партии.

Когда большевики изменили пятилетний план Севера и запроектировали безумную добычу в 1 500 000 тонн, В. К. Толстой проделал, по заданию научного института, огромную и чрезвычайно интересную по методу работу, в которой на основании промысловых записей за ряд лет, и изучения около 40 000 подъемов трала выяснил очевидную невыгодность работы в ограниченном участке Баренцева моря больше, чем 125 траулерами. Когда В. К. Толстой сделал доклад об этой работе в институте рыбного хозяйства и затем в техническом совете "Союзрыбы", ни один из присутствовавших коммунистов ему не возражал. Какую надо было иметь смелость, чтобы прочесть такой доклад, показывает то, что много коммунистов не решились даже прийти на это заседание. Как можно присутствовать на докладе, который явно отвергает директиву, данную Политбюро, и который признает установку Политбюро утопичной и неосуществимой. Те же коммунисты из научного института и "Союзрыбы", которые не могли уклониться от присутствия на докладе, прекрасно понимали невыполнимость правительственных заданий и, может быть, надеялись, что доводы В. К. Толстого заставят уменьшить задание, но они молчали: из них никто не возражал, но никто и не поддерживал докладчика. Когда "Союзрыба" была обвинена в оппортунизме, они выдали В. К. Толстого с головой, чтобы самим остаться целыми. Как я убедился впоследствии на допросах в ГПУ, именно эта работа В. К. Толстого была фактически главным обвинением против него.

Жил В. К. Толстой одиноко и чрезвычайно бедно. Ему приходилось помогать родным, и себе он отказывал во всем. Даже во времена НЭПа у него никогда не было денег, чтобы хоть по-советски, прилично одеться, и он добродушно сам подсмеивался над своими драными ботинками.

Тем не менее прокурор республики Крыленко расстрелял его, имея наглость лгать в печати, что В. К. Толстой, начиная с 1924 года получал тысячи от "мировой буржуазии" в оплату его вредительства.

Назад Дальше