Варлам Шаламов: Воспоминания - Шаламов Варлам Тихонович 2 стр.


Берданка

Мне исполнилось десять лет. По семейной традиции мальчику в этот день дарилось ружье - не тулка, не венская централка или бескурковое немецкое, а первое ружье: русская берданка шестнадцатого калибра.

Но я, который на все охоты ездил с величайшим неудовольствием и, к позору всей семьи - и мужчин и женщин, не умел стрелять, - как я приму этот подарок.

- Отец хочет тебе на день рождения подарить берданку, собственное ружье, - сказала мама.

- Мне не надо ружья, - сказал я угрюмо. Все замолчали.

Отец, которого эта обидная неожиданность тревожила недолго, уже нашел официальный выход, вполне "паблисити".

- Хорошо. Мы будем совершать подвиги, а ты - их описывать. Договоримся.

- Договоримся, - сказал я. Самое главное, чтобы отстали насчет ружья, а подарка, может быть, и не надо никакого.

В раннем детстве мне дарили игрушки - мечи, кинжалы, пистолеты, которые мне не нравились, оловянные солдатики.

Лисичка, меховая лисичка с поющей пружинкой и плюшевый медведь - много лет хранил я их в своих вещах.

Но уже давно я хранил в своем волшебном ящике множество бумажек от конфет, - портреты генералов - Рузcкий, Брусилов, Иванов, Алексеев, Козьма Крючков, повторенные тысячей конфетных зеркал, - все это не имело для меня никакого значения. Это мог быть и Толстой. Тарас Бульба и Андрей Болконский, и Пьер Безухов, и Симурден из "Девяносто третьего года" Гюго. Я разыгрывал в лицах все пьесы, все романы, все повести которые я прочел, все кинокартины, которые я просмотрел. И родители не могли бы мне сделать подарка лучше.

Я разыгрывал сцены из Библии, весь этот набор картинок, сложенных конвертиком конфетных обложек - это и был мой волшебный мир, о котором не знали родители.

Любой прочитанный роман я должен был проиграть - один, шепотом.

Никто этого не знал и не узнал никогда.

Для этой Аргонды не нужно было даже одиночества.

А из игрушек - лисичка и медвежонок. А теперь берданка, чтобы перестрелять своих прежних друзей.

И "Детство Темы" Гарина я тоже проиграл своими конфетными бумажками и только тогда (а не в чтении) заплакал, жалея Жучку.

У меня не было Жучки. Собака была явно отцовской, братишки. На меня Орест или Скорый и смотреть не хотел, когда начинали собираться на охоту, а только выли, лаяли и по пятам ходили за братом.

Как вологодская кружевница шьет по узору не импровизируя, так я по узору романа, фильма переигрывал все дома.

И "Охотники за скальпами" и "Рокамболь", "Христос и Антихрист" и "Война и мир" - все проигрывалось так.

Это была моя тайна.

Передовых статей и вообще статей таким способом усваивать было нельзя - все это относилось только к художественной литературе.

Никто не мог мне подарить ничего более чудесного, чем мой волшебный ящик, который я тогда вовсе не называл волшебным ящиком, а просто недоумевал, как старшие - родители, родственники, братья, сестры и товарищи по школе - не могут понять простой механики этого превращения - этот театр, который надо было только шептать. Меня не подслушивали и не следили, что мне шепталось.

А шептался просто ход романа в моем пересказе - герои встречались друг с другом, спорили, сражались, искали правду, защищали животных.

Эта игра касалась только романов. Я не играл обертками конфет в нашу семью, в самого себя.

Зачем мне был такой подарок, как берданка?

Я не помню себя неграмотным. Я читаю и пишу печатными буквами с трех лет.

Отец не забыл разговора. 5 июня 1917 года отец мне вручил большую толстую тетрадь в золотом переплете с золотым тиснением - "Дневник Варлама Шаламова".

Подарок был вполне в стиле, в характере, в духе отца.

Немножко "паблисити", немножко уважения к собственному мнению десятилетнего сына (отказ от берданки) - оригинально, можно показать гостям обложку, конечно, самому прочесть запись и заглянуть в душу сыну. Это не какой-нибудь альбом для романсов и мелодекламаций, которыми увлекалась Вологда тех лет. Не мещанство - факты, цифры, сбор документов, умственная тренировка. Словом, отец был доволен своим подарком.

Я же в этом парадном дневнике записал, принуждая себя, пять-шесть страниц. Года за два до этого в общей тетради я уже вел такой дневник - вел и уничтожил, сжег. Мои романы, мои исследования символизма и бессмертия, мои споры с Мережковским были записаны в других тетрадях, неизвестных отцу.

Конечно, несколько страниц я записал - для отца, вклеил несколько газетных вырезок, прокламаций. Написал стихотворение "Пишу дневник", которое было отцом просмотрено весьма неуверенно - он ничего не понимал в стихах.

Но подошел восемнадцатый год, и дневник был забыт, отложен в долгий ящик. Забыт и мной и отцом. Хранился у сестры, конечно, сожжен среди прочих бумаг после моего ареста.

Сколько моих следов в жизни уничтожено огнем - трусливыми руками родственников.

1960-е годы

ДВАДЦАТЫЕ ГОДЫ

Заметки студента МГУ

* * *

Дорогие юные друзья!

Предлагаемые воспоминания Варлама Тихоновича Шаламова, большого русского поэта и прозаика, моего современника, я прочитал семь лет назад, еще при жизни поэта, и тогда же подумал: как было бы прекрасно, если бы это вы тоже могли прочесть и перенестись в те неповторимые годы. "Заметки студента МГУ", названные В. Т. Шаламовым "Двадцатые годы", - публикация очень актуальная. Вы почувствуете, как мы, тогда молодые, стремились к знанию, общению, как спорили, протестовали, любили, отвергали - в общем, жили! Жили ярко, хотя и испытывали в те годы большие трудности и с одеждой, и с едой, и со всеми мелочами и крупными жестокостями быта.

Варлам Тихонович Шаламов родился в Вологде в 1907 году в семье священника, многодетной и дружной, с прочными семейными традициями. На его долю выпало и счастливое Время, и горестное, и трагическое. Судьба ни в чем не пощадила этого мужественного человека, но он до конца своих Дней оставался именно человеком… Он умер 17 января 1982 года. Прожив жизнь невероятно многострадальную, он оставил документ времени, правды, истории в своих "Колымских рассказах", в биографическом романе "Четвертая Вологда", в стихотворениях "Колымские тетради" и во множестве статей о времени и литературе.

Молодость - это время сближений, время поиска смысла жизни, выбора цели. Но только тот ищет правильно, кто помнит, что цель никогда не оправдывает средства. Мне хочется, чтобы вы не забывали об этом в любых обстоятельствах, берегли добро, правду, природу, историю, честь и честность.

А. С. Лиxaчeв, академик

* * *

В. Т. Шаламов как личность, как человек сформировался в двадцатые годы. Многих его личных качеств, его мемуаров в публицистике не понять, если не иметь в виду этого обстоятельства. Бурлящей атмосферой двадцатых годов воспитана была его резкость оценок и суждений. В общественных и литературных сражениях тех лет сложилось его кредо - соответствие слова и дела, что и определило в конечном счете его судьбу. К любому человеку, к каждому писателю он тоже подходит с этой простой и высокой меркой - с требованием единства слова и поступков.

Его воспоминания "Двадцатые годы" написаны не искушенным пером литературоведа, это пристрастный рассказ об увлечениях своей студенческой молодости, о поисках истины и своего пути в литературе и в жизни.

Публикатором исправлены некоторые фактические неточности в тексте.

Подлинник рукописи хранится в Российском государственном архиве литературы и искусства.

И. П. Сиpoтинcкaя

* * *

…Двадцатые годы - это время литературных сражений, поэтических битв на семи московских холмах: в Политехническом музее, в Коммунистической аудитории 1-го МГУ, в клубе Университета, в Колонном зале Дома союзов. Интерес к выступлению поэтов, писателей был неизменно велик. Даже такие клубы, как Госбанковский на Неглинном, собирали на литературные вечера полные залы.

Имажинисты, комфуты, ничевоки, крестьянские поэты; "Кузница", Леф, "Перевал", РАПП, конструктивисты, оригиналисты-фразари и прочие, им же имя легион…

Битвы-диспуты устраивались зимой по крайней мере раз в месяц, а то и чаще.

В Колонном зале, где часто устраивались литературные вечера, никогда не бывало диспутов.

Выступления поэтов, писателей, критиков были двух родов: либо литературные диспуты-поединки, где две группы сражались между собой большим числом ораторов, либо нечто вроде концертов, где читали стихи и прозу представители многих литературных направлений.

Вечера первого рода кончались обычно чтением стихов. Но не всегда. Помнится, на диспуте "Леф" или блеф для чтения стихов не хватило времени - так много было выступавших…

Москва двадцатых годов напоминала огромный университет культуры, да она и была таким университетом.

Диспут "Богема" шел в Политехническом музее. Доклад, большой и добротный, делал Михаил Александрович Рейснер, профессор истории права 1-го МГУ, отец Ларисы Михайловны. Сама Лариса Михайловна в то время уже умерла.

Докладчик рассказывал о французской богеме, о художниках Монмартра, о Рембо и Верлене, о протесте против [капиталистического строя. У нас нет социальной почвы для богемы - таков был вывод Рейснера. "Есенинщина" - последняя вспышка затухающего костра.

Несколько ораторов развивали и поддерживали докладчика. Зал скучал. Сразу стало видно, что народу очень много, что в зале душно, потно, жарко, хочется на улицу.

Но вот на кафедру вышел некий Шипулин - молодой человек студенческого вида. Побледнев от злости и волнения, он жаловался залу на редакции журналов, на преследования, на бюрократизм. Он, Шипулин, написал гениальную поэму и назвал ее "Физиократ". Поэму нигде не печатают. Поэма гениальна. В Свердловске отвечают так же, как в Москве. Он, Шипулин, купил на последние деньги билет на диспут. Пришел на это высокое собрание, чтобы заставить себя выслушать. Лучше всего, если он прочитает поэму "Физиократ" здесь же вслух.

Толстый сверток был извлечен из кармана. Чтение "Физиократа" длилось около получаса. Это был бред, графоманство самой чистой воды.

Но главное было сделано: Шипулин со своим "Физиократом" зажег огонь диспута. Было что громить. Энергия диспутантов нашла выход и приложение.

- Уважаемый докладчик говорит, что у нас нет богемы, - выкрикивал Рыклин. - Вот она! Гражданин Шипулин сочиняет поэму "Физиократ". Ходит по Москве, всем говорит, что он - гений.

- Ну, жене можно сказать, - откликается Михаил Левидов из президиума.

Рыклин сгибается в сторону Левидова:

- Товарищ Левидов, вы оскорбляете достоинство советской женщины.

Одобрительный гул, аплодисменты.

Рыклин был тогда молодым, задорным. Левидов - известный журналист двадцатых годов, считавшийся полезным участником всяких литературных и общественных споров того времени, "испытанный остряк", сам себя называвший "комфутом", то есть коммунистическим футуристом (!).

Двадцатые годы были временем ораторов. Едва ли не самым любимым оратором был Анатолий Васильевич Луначарский. Раз тридцать я слышал его выступления - по самым разнообразным поводам и вопросам, - всегда блистательные, законченные, всегда - ораторское совершенство. Часто Луначарский уходил от темы в сторону, рассказывая попутно массу интересного, полезного, важного. Казалось, что накопленных знаний так много, что они стремятся вырваться против воли оратора. Да так оно и было.

Выступления его - доклады о поездках - в Женеву, например. Я и сейчас помню рассказ о речи Бриана, когда Германию принимали в Лигу Наций.

"Бриан заговорил: "Молчите, пушки, молчите, пулеметы. Мы не имеете здесь слова. Здесь говорит мир!" И все заплакали, прожженные дипломаты заплакали, и я сам почувствовал, как слеза пробежала по моей щеке".

Доклады Луначарского к Октябрьским годовщинам были каждый раз оживлены новыми подробностями.

Часто это были импровизации. В 1928 году он приехал в Плехановский институт, чтобы прочесть доклад о международном положении. Его попросили, пока он снимал шубу, сказать кое-что о десятилетии рабфаков. Луначарский сказал на эту тему двухчасовую речь. Да какую речь!

После каждой его речи мы чувствовали себя обогащенными. Радость отдачи знания была в нем. Если Ломоносов был "первым русским университетом", то Луначарский был первым советским университетом.

Мне приходилось говорить с ним и по деловым вопросам, и по каким-то пустякам - в те времена попасть к наркомам было просто. Любая ткачиха "Трехгорки" могла выйти на трибуну и сказать секретарю ячейки: "Что-то ты плохо объясняешь про червонец. Звони-ка в правительство, пусть нарком приезжает". И нарком приезжал и рассказывал: вот так-то и так-то. И ткачиха говорила:

- То-то. Теперь я все поняла.

Когда дверь кабинета Луначарского была закрыта, в Наркомпросе шутили: "Нарком стихи пишет".

Нам нравилось в десятый раз расспрашивать его о Каприйской школе, о Богданове, который был еще жив, преподавал в университете. Богданов умер в 1928 году. Он был универсально одаренным человеком. Философ махистского толка, он написал два утопических романа: "Инженер Мэнни", "Красная звезда". "Пролеткульт" связан с его именем. В университете он читал лекции. Написал книжку - учебник "Краткий курс экономической науки".

Жизнь не пошла по тому пути, на который ее звал и вел Богданов. Он постарался занять себя наукой, создал первый институт переливания крови, много в нем работал, выступил с теорией, доказывая, что два литра крови человек может дать вполне безопасно. Всего крови в организме человека пять литров. Три находятся в беспрерывной циркуляции, а два - в так называемом "депо". Вот на этом основании и построил Богданов свою теорию. Ему говорили, что человек умрет, если у него отнять два литра крови. Богданов доказывал свое. Он был директором Института переливания крови. Он провел опыт на самом себе - и умер.

Никто не знает, было ли это самоубийством.

Богданов с Луначарским были в дружбе и в родстве. Сестра Богданова - первая жена Луначарского. Второй женой была актриса Малого театра Н. А. Розенель.

Маяковский был любимцем Луначарского. В выступлениях, в письменных и устных, Луначарский всячески подчеркивал эту свою симпатию…

Приятель мой так сказал про Луначарского:

- Немножко краснобай, но как много знает!

Почти не уступал Луначарскому, а кое в чем и превосходил его митрополит Александр Введенский, красочная фигура двадцатых годов. Высокий, черноволосый, коротко подстриженный, с черной маленькой бородкой и огромным носом, резким профилем, в черной рясе с золотым крестом, Введенский производил сильное впечатление. Шрам на голове дополнял картину. Введенский был вождем так называемой "новой церкви", и какая-то старуха при выходе Введенского из храма Христа Спасителя ударила его камнем, и Введенский несколько месяцев лежал в больнице. На память Введенский цитировал на разных языках целые страницы. Блестящие качества обоих диспутантов привлекали на сражения Луначарский - Введенский большое количество людей.

На диспуте "Бог ли Христос" в бывшей опере Зимина (филиал Большого театра) на Б. Дмитровке Введенский в своем заключительном слове (порядок диспута был таков: доклад Луначарского, содоклад Введенского, прения и заключительные слова: сначала Введенского, потом Луначарского) сказал:

- Не принимайте так горячо к сердцу наши споры. Мы с Анатолием Васильевичем большие друзья. Мы - враги только на этой трибуне. Просто мы не сходимся в решении некоторых вопросов. Например, Анатолий Васильевич считает, что человек произошел от обезьяны. Я думаю иначе. Ну, что ж, - каждому его родственники лучше известны.

Аплодисментам, казалось, не будет конца. Все ждали заключительного слова Луначарского - как он ответит на столь удачную остроту. Но Луначарский оказался на высоте - он с блеском и одушевлением говорил: да, человек произошел от обезьяны, но, поднимаясь со ступеньки на ступеньку, он далеко опередил животный мир и стал тем, чем он есть. И в этом наша гордость, наша слава!

Словом, Анатолий Васильевич не отмолчался, а развернул аргументы еще ярче, еще убедительней…

Нам нравилось, что носовой платок наркома всегда белоснежен, надушен, что костюм его безупречен. В двадцатые годы все носили шинели, кожаные куртки, кители. Моя соседка по аудитории ходила в мужской гимнастерке и на ремне носила браунинг. В Луначарском, в его внешнем виде была какая-то правда будущего нашей страны. Это был не протест против курток, а указание, что время курток проходит, что существует и заграница, целый мир, где куртка - костюм не вполне подходящий.

Луначарский редактировал первый тонкий советский журнал "Красная нива". Там печаталась сначала уэллсовская "Пища богов", а потом - в стиле тех лет - коллективный роман тридцати писателей. Каждый из тридцати писал особую главу. Новшество было встречено с большим интересом, и писатели в этой игре принимали живое участие, но толку, разумеется, не вышло никакого. Роман этот был даже не закончен, оставлен.

В этом журнале была напечатана фотография "Красин в Париже". Красин был тогда послом. Он выходил из какого-то дворца с колоннами. На голове его был цилиндр, в руках - белые перчатки. Мы были потрясены, едва успокоились.

Луначарский, правда, цилиндра в Москве не носил, но костюм его был всегда отглажен, рубашка свежа, ботинки старого покроя - с "резиночками".

Он любил говорить, а мы любили его слушать.

На партийной чистке зал был переполнен в день, когда проходил чистку Луначарский. Каприйская школа, группа "Вперед", богостроительство - все это проходило перед нами в живых образных картинах, нарисованных умно и живо.

Часа три рассказывал Луначарский о себе, и все слушали, затаив дыхание, - так все это было интересно, поучительно.

Председатель уже готовился вымолвить "считать проверенным", как вдруг откуда-то из задних рядов, от печки раздался голос:

- А скажите, Анатолий Васильевич, как это вы поезд остановили?

Луначарский махнул рукой:

- Ах, этот поезд, поезд… Никакого поезда я не останавливал. Ведь тысячу раз я об этом рассказывал. Вот как было дело. Я с женой уезжал в Ленинград. Я поехал на вокзал раньше и приехал вовремя. А жена задержалась. Знаете - женские сборы. Я хожу вдоль вагона, жду, посматриваю в стороны. Подходит начальник вокзала:

- Почему вы не садитесь в вагон, товарищ Луначарский? Опаздывает кто-нибудь?

- Да, видите, жена задержалась.

- Да вы не беспокойтесь. Не волнуйтесь, все будет в порядке.

Действительно, прошло две-три минуты, пришла моя жена, мы сели в вагон, и поезд двинулся.

- Вот как было дело. А вы - "нарком поезд остановил". Емельян Ярославский, в кожаной куртке, в кепке, стоял перед занавесом Театра Революции. Он выступал с воспоминаниями об Октябре. "Были и в наших рядах товарищи, которые ахали и охали, когда большевики стреляли по Кремлю. Пусть нынешний нарком просвещения вспомнит это время".

Назад Дальше