Мы, конечно, осознавали, за что наказаны, и это тоже воспринималось и запоминалось. И даже когда, уже постарше мы пробовали потихоньку курить и стали поздно домой приходить, то не сказал бы, что с нами в семье бабушка жестко обходилась. Была какая-то глубинная народная мудрость во всех ее поступках и отношениях с детьми, родными, окружающими – без злобы, без мстительности, без обид, а уж жизнь, точнее, советская власть ее потрепала. Я бы попробовал сформулировать жизненный принцип бабушки так: уважая себя, уважай и других, независимо от возраста, состоятельности, положения в обществе. Она прожила большую жизнь и не изменяла этому принципу. Сама она и две ее сестры, брат были не из бедной семьи. Более-менее зажиточные сестры и брат не были репрессированы, как-то вовремя разбежались, не засветились. Я читал книги волгоградского историка, который подтверждал, что больше других пострадал род Лузиковых.
Помню еще из детства, что там, где сейчас храм Иоанна Предтечи, раньше был склад муки, рядом затопленные бомбоубежища. Это были огромные подвалы. И мы по этим подвалах, кто в сапогах, кто босиком, лазали. А далее за храмом был большой хлебный магазин, туда ходили покупать хлеб, помните, такой формы – "ракета", очень вкусный. Пока до дома дойдешь, полбулки съедаешь, и этот хлеб не плесневел, он мог зачерстветь, но никогда не плесневел. А знаете, почему? Раньше хлеб делали на дрожжах, на хорошей опаре. Я ведь по первой своей специальности специалист по хлебопечению, был механиком технологического оборудования на хлебозаводе в Астрахани, Камышине, Николаевке и немножко работал в Новополтавке Волгоградской области. Так что понимаю, что такое настоящий хлеб. А когда его из магазина привозили на завод, нереализованный, черствый, но не плесневелый, здесь его измельчали, заново заквашивали и отправляли на продажу, и никаких нареканий у населения не было, потому что хлеб был хороший, но теперь уже второго сорта. А современный хлеб, который выпекают по ускоренной технологии, разломишь – он хлебом и не пахнет. А когда моя бабушка пекла хлеб, пироги, я уж не говорю про куличи, вкуснейший запах стоял во всех комнатах, и эти куличи, мне казалось, могли вечно стоять.
У бабушки висела трехостка – это казачья плетка с деревянной круглой ручкой, к которой крепилась три хлыста из кожи. Когда бабушка ловила нас, детвору, на очередных проказах, то говорила: я вот сейчас вам задам трехосткой, но до этого никогда не доходило. А для чего еще, кроме острастки, нужна трехостка, не знаю. Для кнута она короткая, лошадей погонять ею нельзя – так для чего? Как в театре какой-то атрибут, так и она висела на кухне. А в горнице в красном углу всегда были иконы, и постоянно горела свечка.
Бабушка была мастерицей печь пироги и куличи, дома солили помидоры, огурцы, варенье из ягод варили. Ой, какая прелесть! У бабушки на базаре Большие Исады было свое место, она продавала букеты георгинов. Это были не букеты, а художественное произведение. Она делала основание и на него красиво выкладывала цветы. Помнится, что весь подвал был завален клубнями георгинов, бабушка их песком пересыпала и так хранила до высадки. А я помогал сажать эти клубни, весь двор был засажен георгинами. Продав очередной букет на Больших Исадах, она покупала мне такого красного петуха на палочке, вкус до сих пор помнится, а для семьи – куриные потрошки на суп. И так мы возвращались с ней с базара. Я иду впереди с красным сладким петухом, за мной бабушка.
Дома готовили суп, пили чай, разговаривали. Казацкий жаргон интересный. Бабушка обычно причитала "Господи, помилуй" и так далее. По казачьему укладу впереди всегда шел мужчина, а за ним женщина, это была традиция. Они были чистоплотны – и в доме, и во дворе всегда чистота и порядок.
Праздники всегда отмечались соборно, это и религиозные праздники, и дни рождения, и другие важные события в жизни страны и семьи. Собирались все родственники, в основном, мы все шли к Ситниковым (Никитиным) на Каховского. За моей бабушкой были закреплены ее знаменитые пироги с мясом и капустой, которые она готовила в русской печи. А корочка была тоненькая-тонень-кая, и начинка, пальчики оближешь. Пироги перекладывались на деревянные блюда, а сверху накрывались полотенцем. Когда стол уже был накрыт к торжеству, все садились, женщины обычно в белых платочках, выпивали по две-три рюмочки, закусывали от души и потом начинали петь. Песенную манеру на разные голоса привезли с Дона и пели так здорово, задушевно…
Конечно, посещали каждую церковную службу. Без этого не обходился ни один праздник.
Они хорошо одевались. Женщины всегда в светлых платьях, обязательно в белых платочках, носочки, туфельки мягкие.
Не помню, чтобы была зависть к кому-то, кто лучше устроился, богаче живет… Они и сами жили до раскулачивания в достатке, созданном собственным трудом. Но и после всего, что произошло, что испытали, наши родители и предки не озлобились, не очерствели. И это было очень важно для воспитания младших поколений. В семье, кстати, ценили книгу, в основном, все были грамотные.
И еще чем мы с ней по вечерам занимались. Она любила вязать, у нее получались шикарные платки. Она вязала, а я шерсть мыл, чесал, затем наворачивал на веретено, а она вязала… Я и сам могу вязать. У нее были подрамники, она на них надевала платки, они на них подсушивались. Расправлялись. Это тоже было искусство. Бабушка вязала платки двух видов: зимние – толстые, тяжелые, обычно серые и черные, а летние – легкие, всегда белые.
Бабушка рассказывала такой случай: у нее была корова, а во время войны всех привлекали на работы, это назывался трудовой фронт. А Астрахань ведь бомбили. В районе нынешнего сельхозтехникума тогда были шикарные сады, их охраняли собаки. И вот туда в войну бабушка ходила пасти коров. "А когда немецкие самолеты налетали и сбрасывали бомбы, – рассказывала она, – мы за коров прячемся, осколки на коров летели, а мы под коровами прятались".
Отец получил медаль "За боевые заслуги" одновременно с Петей, который погиб, а в это время находился от него в 80-и километрах на одном фронте, на одном участке. Это было уже в Польше. Я сравнил это по наградным документам, Петру награда присвоена посмертно. И вот ведь смотрите: семья пострадала от Советской власти, а сын пошел воевать и погиб за советскую власть…"
Татьяна Тимофеевна (Тихоновна) ЛУЗИКОВА:
"Папа мой, Лузиков Тимофей Тимофеевич, всегда выглядел, как настоящий английский денди – сдержанный, интеллигентный, начитанный. Всегда на нем был костюм, рубашка и так идущий ему галстук. Всегда в командировках, недосягаемый, занятой. Научил меня игре в шахматы.
Мама, Лузикова Галина Григорьевна, добрая, приветливая. С лучистыми серо-голубыми глазами, белозубой очаровательной улыбкой и незабываемым жизнерадостным смехом. Всегда с нами. В тяжёлых условиях глубинки создавала каким-то невероятным образом уют. В постоянном движении.
Любовь друг к другу, к родственникам, к друзьям – вот то, что несли мои родители.
Я выросла в любви, уважении и гостеприимстве. Наши двери всегда были открыты. На праздники столы ставились на две комнаты.
Первые мои воспоминания из детства – это холодный, продрогший Охотск на берегу одноименного моря, которое подкатывало по тяжелой серой гальке прямо под порог нашего дома. Мы часто с сестрой ходили по берегу после отлива, еле вытаскивая ноги из зыбучей мокрой гальки. Встречали огромные медузы, выброшенные на берег. Я двумя ногами запрыгивала в центр медузы и пыталась удержаться на раскачивающейся поверхности.
Огромные сугробы и вечная зима.
Воду привозили на машинах. В окно, в форточку (только она была внизу на подоконнике) проталкивалась труба, и заливались бочки с водой в коридоре. Печка-плита топилась дровами. Продукты завозились ящиками-пайками. В нашей квартире было всегда уютно и тепло. Всегда были телефон и проигрыватель. Всегда звучали музыка, смех.
Думалось, так всегда и будет. Всегда будет мама с папой – почти как в известной детской песне. Но папы уже нет, а вместе с ним ушла какая-то большая и радостная часть нашей жизни…"
Глава VI
Дом на улиде Каховского
Если попытаться привести к общему знаменателю все, что связывало беглых калачевцев из рода Лузиковых в Астрахани за последние 70 лет, то таким общим знаменателем несомненно стал бы дом на улице имени декабриста Каховского, 12. Здесь, в этом статном когда-то доме с голубыми ставнями и просторным двором, усаженным цветами и виноградом, собирались долгие годы все "подпольные" Лузиковы прежде всего на престольные праздники, да и так, обиходом. Сюда, по этому почтовому адресу шли письма и телеграммы из Калача-на-Дону, из Макеевки, из Саратова, из Солотчи Рязанской области, из Одессы, с Сахалина – отовсюду, куда бы не забрасывала судьба бывших калачевцев.
С декабристами Лузиковых роднило то обстоятельство, что они, как и бравый русский офицер Каховский, сотоварищи, серьезным образом пострадали от властей – одни от царской, другие от советской. Там были повешенные, здесь – расстрелянные. Тех "законопатили" в Сибирь, этих – на Север. На этом общность судеб декабристов и "мартовцев" (калачевских Лузиковых, напомню, этапировали в Архангельские топи в марте 1930 года) заканчивается.
Если декабристы своим стоянием на Сенатской площади выражали протест против самодержавия, требуя перемен в общественно-политической жизни России, то "мартовцы" Лузиковы вообще нигде не стояли и ничего не требовали. Им некогда было стоять. Им надо было работать от рассвета до заката, чтобы кормить свои семьи и жить по-человечески, не кланяясь тупорылым начальничкам из местных бездельников. Примечательно, что в дом, который построил мой дед, Лузиков Семен Корнеевич (при его жизни он был известен мне, как Ситников
Тимофей Зотович), так вот, в этот новенький, с иголочки дом тотчас вселился один из таких бездельников "с порт-фелью", как говорил незабвенный шолоховский дед Шукарь, тоже бездельник не из последних.
По сути Лузиковы и им подобные были страшнее для власти, чем Каховский и Пестель. Они каждодневно, ежеминутно своим примером показывали людям, чего можно добиться одним лишь трудолюбием вкупе с постом и молитвой. Нужны были такие "грамотеи" большевикам? Да ни в жизнь! Они всем своим обличием и миропорядком как бы принижали сакральную роль власти в бытии и сознании русского человека. А это вам не часок-другой постоять на декабрьском морозце…
Увы, и спустя почти век, мало что изменилось в наших палестинах. Битый по-прежнему небитого везет, а небитый – тот, кто при мандатах, галунах с эполетами и верительных грамотах. А также при нефти с газом и прочих элементах таблицы Менделеева. Ну, а сакральность власти сейчас на таком уровне, что царям с императорами и не снилось.
Однако, вернемся в дом на Каховского. Первые мои воспоминания о нем относятся к концу сороковых годов прошлого столетия. Я вижу себя, примерно трехлетнего, сидящего у окна в спальне со сверкающей никелем "варшавской" кроватью. В руке у меня бублик, и я смотрю на улицу, по которой ходят незнакомые люди и изредка, подпрыгивая на булыжной мостовой, неспешно проследует повозка, запряженная сиротливо согбенной лошадешкой с трясущейся лохматой головой. Случаются раз-другой и машины. Они проносятся мимо окна с грохотом, пугая чем-то непонятным и злым. А потом снова появляется мужик с зембилем, за ним баба с веником и бордового цвета оханистым половиком, который она несет, смешно семеня ногами в стоптанных чувяках, на плот, что приторочен к бережку на Кутуме, слева от Красного моста.
Ничего этого я, разумеется, пока не знаю, грызу себе бублик и смотрю на улицу, как в калейдоскоп с меняющимися картинками. Подходит неслышно бабушка, легкая, проворная, улыбчивая:
– Сидишь, Юрик?
– Сижу, баушка! (я долгие годы называл ее "баушка")
– Ну, сиди, сиди, милок! Щас отец придет, чего-нибудь сладенького принесет.
Отцом она именовала не моего папашу, а своего мужа, моего деда. Ей уже от того было радостно, что я не бедокурил, так как сидел при "деле".
Вскоре приходил дед, которого я соответственно называл "деушка". Сколько я его помню, он все время что-то приносил. Такой был "человек приносящий". Ходил он чаще всего с просторным зембилем, а то и с двумя, куда помещались четверть молока с бумажной затычкой, мясо или рыба, какие-то крупы…Овощи выращивались на огороде во дворе, на задней его части, где росло раскидистое тутовое дерево, и были сложены аккуратно доски для пристроя.
Само собой, приносил дед и "сладенькое" – пряники, петушков на палочке, витушки. Верхом сладости для меня в ту пору был такой заказ:
– Мне, баушка, булочку с маслицем и посыпать сахарком.
Так как я поначалу не выговаривал букву "эр", то выходило "сахалком".
В этом доме мы жили с отцом и матерью до 1954 года, пока не купили свое жилище там же, на Больших Исадах, метрах в трехстах. Но с той поры и по сей день я будто и не уходил с Каховского, 12. Здесь прошла вся моя жизнь, потому что, где бы я ни жил в последующие шестьдесят с лишком лет, редкий день не бывал в этом доме. В нем женили моего крестного, Георгия Тимофеевича Ситникова (а, истинно Григория Семеновича Лузикова), иконой Федоровской Божьей Матери благословляли мой брак, коему скоро уже прибудет полсотни лет, сюда из роддома привезли в 1955 году моего двоюродного брата и крестника Володю, праздновалась тут в 1967 году "золотая" свадьба деда и бабушки, здесь на могучем столе с резными опорами, под массивной иконой Вседержителя в окладе с виноградными кистями, покрытыми сусальным золотом, лежали они поочередно – в 1969 году – дедушка, в 1986 году – бабушка, в 2009 году – мама, отпеваемые священниками либо старообрядческой церкви, либо Иоанно-Предтечинского монастыря, что находится по соседству… Теперь здесь осталась лишь одна моя тетушка, которую я люблю и почитаю, как мать свою, но мы с ней в принципе уже договорились о том, что нашу половину дома мы продадим, а ей подыщем хорошую квартиру с удобствами в центре, невдалеке от нашей семьи и семьи Елены с Аленой и Алексюшкой. Я делаю это с легкой душой, потому что люди, с которыми мы уже договорились о продаже, живут на другой половине дома лет шесть, люди семейные, степенные, верующие, молодые, так что дом попадет в хорошие руки.
В 50–60 годы века минувшего дом на Каховского был, как я уже ранее отметил, неким связующим звеном астраханских калачевцев из рода Лузиковых. В престольные праздники сюда приходили если не все сразу, то большинство. Застолье здесь всегда было знатное. Бабушка моя, Евдокия Митрофановна Короткова-Лузикова-Ситникова, готовила вкусно и обильно. Во дворе была летняя кухня с русской печью, пироги в ней выходили на загляденье! А ее жареное мясо, а картошка на топленом масле! А щи! Таких щей поешь и полсуток о еде думать не будешь. Здесь варилось варенье, квасились капуста и огурцы, солились арбузы. В свободное от готовки и уборки время она выращивала цветы, преимущественно георгины. Осенью делала букеты и продавала их то у вокзала, то на базаре. Пенсия у нее была, кажется, 14 рублей (потом прибавили десятку), и дополнительный заработок был всегда кстати. Деньги, рубли и трешницы, она держала в маленьком бежевого цвета бумажничке, который хоронила в юбке, у пояса. Эти деньги шли на семейные нужды и на подарки внукам.
Запомнились мне из прихожан более всего женщины-старушки. А ведь было им в ту пору по 50 с мелочью, но мне, десятилетнему, они казались старенькими.
Приходила часто "теинька Поля", родная сестра бабушки, чей муж, Дорофей Егорович Востродымов, был обладателем шикарных усов и неугомонных рук, которые он тер одна о другую в предвкушении богатого стола. Он носил форменную фуражку с речной кокардой и служил кем-то в пароходстве на 17 пристани. Грамотный был человек, любил выпить и закусить, а также порассуждать "на темы".
"Теинька Поля" была низка, округла, простоволоса, говорила тихим голосом и часто жаловалась бабушке на мужа и сына Мелька. Я хорошо помню этого самого Мелька. Видимо, его настоящее имя было Емельян, но в миру звали его Александром. Он одно время наладился ходить к деду и "трясти" с него деньги, а иначе, мол, пойду кудаследует (классика стукачества!) и все как есть расскажу про вас… Дед давал ему на бутылку, и Мелек исчезал до следующего раза, который обычно не заставлял себя ждать. Однажды по пьяному делу он поджег ватную фуфайку своей матери, и та, уже почуяв запах тлеющего ватина, произнесла бессмертную фразу, обращаясь к ухмыляюшемуся сыну: "Да не балуйся ты что ли, Сашка!"
Перед смертью она призналась своей сестре, то есть моей бабушке в тяжком грехе. Будучи сильно обиженной своим мужем, грубо относившемся к ней и часто изменявшим, она долгое время в церкви поминала его еще живого, будто усопшего, вписывала его имя в поминальник об упокоении. Бабушка была потрясена таким известием и плакала, и молилась за грешницу…
Мне же она запомнилась больше гостинцами, которые приносила в какой-нибудь газетной обертке: по два-три печенья и конфетки с повидлом, летом слипшиеся от жары. Как и у сестры, у нее тоже была ухоронка где-то на поясе длинной темной юбки, и она долго шебуршала там газетой, а потом вручала подарочек. Сдается мне, что я получал от нее этот сладкий набор даже тогда, когда учился в институте…
Тетя Ксения тоже была тиха и как бы даже по-своему интеллигентна. Звали ее, конечно, не Ксенией Петровной, а Татьяной Сидоровной, и она была замужем за сыном Еремея Лузикова – Тимофеем, который ушел из жизни совсем рано, где-то то ли в конце 40-х, то ли в начале 50-х годов. Собственно, поэтому я его и не помню, хотя в доме на Каховского он тоже бывал, доводясь деду моему племянником.
Сергей Полоусов, их внук, который, кстати, многие годы возглавляет местное отделение Международного фонда единства православных народов, вспоминал уже о ней и деде своем подробнее. Я же припоминаю стылый, сумрачный день в двадцатых числах декабря года 1969, когда я, прибыв по чрезвычайному армейскому отпуску из Ростова-на-Дону, в шинели до пят сновал челноком туда-сюда с Белинского на Каховского, нося поминальные пироги, коих было штук двадцать. Их пекла с тихими слезами и причитаниями тетя Ксения. Она пекла, а я носил их, верно, полдня, проходя всякий раз мимо увеченного несбыточной мечтой философов и людским равнодушием храма Иоанна Предтечи, и там, у паперти, где я в детстве играл азартно в футбол, мне тоже хотелось плакать, но я был солдатом, а солдаты, как известно, не плачут…
Бывал здесь и чрезвычайно симпатичный мне человек Тимофей Тимофеевич Лузиков. Помню, впервые я увидел его летом года эдак 1966-го.
Меня тогда тотчас же поразило сходство его с моим дедом. То есть, передо мной сидел дед, но лет на тридцать моложе.
Надо отметить, что Корнеевы дети, в особенности братья, гляделись почти что копией друг с друга. Сухие, до старости поджарые, с иконописными лицами, малоразговорчивые, нередко надменно-снисходительные, по-настоящему главенствующие в семьях своих, исполненные какого-то особого, иной раз улично-грубоватого, а то и не в раз схватываемого чувства юмора, знающие по большей части, где деньги лежат, они не могли не обращать на себя внимания, и эта особостьих чуть не сгубила.