- Обыкновенно, не узнают, - оживился Еремей. - У душ документов нету! Просто ты скажи, когда спросят, что зовут тебя Еремей Овсянкин, а я скажу, что я, наоборот, - Горшеня Ржаной. И всего делов!
Смотрит купец на Горшеню мучительно, взглядом так и сердоболит. А Горшеня вот-вот согласится. Тогда Еремей последний свой козырь выкинул: достал из-за пазухи пару портянок новеньких, отбелённых, ароматненьких.
- На, - говорит, - добрый человек, держи в придачу подарочек от меня. Портянки отличные, только три раза их надевал, да и то по праздникам. Выгодное дело!
Горшеня прямо не знает, как быть. Известно ему, что ни один купец без личной выгоды ничего предлагать не будет, да кто знает - может, действительно тут, в Мёртвом царстве, всё уже по другим законам строится? И самое главное - уж очень Горшене портянки приглянулись; он такой белизны при жизни-то на ногу никогда не наматывал, а уж после смерти и подавно перспектив таких нет.
- А! - махнул он рукой. - Была не была! Давай сюда портянки твои лаковые, сейчас наверчу их на мозоль, хоть на том свете купцом первой гильдии побуду!
Только присел да скинул свои обмотки, как откуда ни возьмись бес выныривает.
- Кто тут, - спрашивает, - Еремей Овсянкин?
- Дык это, - мямлит Горшеня: язык-то у него для лжи шибко неповоротлив, - кажись всё же…
- Вот они - Овсянкин, - тычет в Горшеню пальцем лукавый купец. - Вишь, какие портянки у них сливочные!
Бес подождал, пока Горшеня обуется, да и повёл его за собою в Адское пекло.
- Пошли, - говорит, - со мной, купец. Будет тебе сейчас купеческий сыр в масле. Будут тебе заодно и здравица, и панегирик.
По дороге в Адское пекло Горшеня разговорился с бесом, узнал, как того звать-величать.
- Содомкой меня кличут, - говорит бес. - А брата моего Гоморркой зовут, он у котла нас дожидается, за угольками следит. Мы бесы мелкие, да ядовитые шибко.
Спустил бес Горшеню по железной лестнице в нижние пространства. Тут опять потолки появились, пол проступил. Коридоры пошли тёмные да длинные, штольни гулкие, двери тяжёлые - ещё один новый мир Горшене открылся. А он не жалеет, что вместо купца сюда свалился, - здесь тоже есть на что посмотреть, чему поудивляться; любознательному мужику везде здорово.
Привёл бес Горшеню в индивидуальную котельную, а там уже натоплено, напарено - бесов брат Гоморрка сам уже кривой от пылу-жару такого.
- Вот это пар! - дивится Горшеня. - Я о таком всю жизнь грезил!
- Ну, - говорят бесы новенькому, - вставай на приступочку, сейчас мы тебя в котёл сталкивать будем по счёту три.
- А чего меня сталкивать, - говорит Горшеня, - я и сам, чай, не инвалид.
Разделся, сложил одёжу аккуратным образом в уголок камеры, портянки драгоценные сверху положил, чтобы глаз радовали, да и полез в котёл с кипячёной водой - с удовольствием полез, с приятным замиранием сердца.
- Спасибо, - говорит, - бесушки, славно натопили! Согреюсь сейчас за все прежние морозы единовременно! Ножку свою болезную отмочу!
Содомка с Гоморркой так и ахнули: погрузился их новый клиент в кипяток и только носом фыркает да ртом бурлит. Нырнул пару раз, голову из пузырей высунул, улыбается.
- Уф! - кричит, - отличная водица! На разогрев годится!
Бесы переглянулись - и давай угля в топку добавлять. Кидали-кидали, махали лопатами до ломоты в пояснице, потом присели отдохнуть. Смотрят: как там купец? Не сварился ли?
- Эй, там, - кричат, - за бортом! Не жарковато ли тебе, купец-удалец?
А Горшеня отвечает с присвистом:
- Хорош кипяток - погреть передок! А для остального тельца - жар-то еле теплится!
- Брешет? - Гоморрка у Содомки спрашивает.
- Знамо, брешет, - отвечает тот сквозь гримасу. - Стихоплёт какой-то попался: ради красного словца шкуры собственной не пожалеет.
Горшеня же их диалог из котла в полный голос комментирует.
- Нет, - говорит, - бесушки, я и прозой тот же факт повторить могу. Это вот у вас, бесушки, жар да не пожар. На войне не в такие температуры попадали - и то сошло.
Содомка с Гоморркой переглядываются, диву даются. Айда снова уголь в топку метать. Целый час корячились, не покладая мохнатых рук, умаялись до того, что хвосты в пружинки скрутились. Присели отдышаться, смотрят в котёл - не всплыл ли клиент кверху брюхом?
- Эй, - кричит Содомка, - лёгок ли пар, купец-удалец? Не дать ли перерыву?
- Да нешто это пар! - отвечает как ни в чём не бывало Горшеня. - Вот в полдень на сенокосе пар бывал - из ушей поливал; заткнёшь уши тряпицей, так он из ноздрей клубится! Вот это пар! А то, что у вас здесь, - это не пар, а так, дамская испарина!
Оторопели бесы. То друг на друга смотрят, то на кучу угольную поглядывают - топлива-то всего ничего осталось, того и гляди закончится. Но делать нечего, пришлось ещё порцию в топку заметнуть.
- Ну что, - зовут осторожно, с зыбкой надеждою, - ты ещё купец? Или ужо супец?
А с Горшени - как с гуся вода. Он уже и на вопросы внимания не обращает, свою речь ведёт.
- Фу, - говорит, - наконец-то я отмылся по-хорошему! Семь потов с меня сошло, семь шкур слезло! Только что себя нашшупывать стал, а у вас там опять перебои с горяченькой!
- И что, не сварился? Не подгорел? - со слезой спрашивает бес Содомка.
- Да нет, - отвечает Горшеня, - куда там! Вот когда я - было дело - в шахте работал…
- Постой! - вопит бес Гоморрка и своего напарника за грудки хватает. - Ты кого это приволок, Содомка, верблюжья твоя ноздря! Разве ж это купец?! Разве ж купцы по шахтам ползают да сено косят? Разве ж хоть один купец на войне бывал?
А Содомка и не знает, что ответить, но такое обхождение ему явно не по нраву, он кулачки Гоморркины от волосатой своей грудины отталкивает, не смиряется с тем, что напортачил. Завязалась тут у бесов потасовка, принялись они лупить друг друга во все значимые места, и такой трескучий шум подняли, что явился на тот шум какой-то важный чёрт - черепом лыс, ликом и фигурой чёрен, бородка у него зелёная с проседью, один ус оранжевый, другой - фиолетовый. Бесы, как его увидели, пали ниц и хвостами-пружинками завиляли по-собачьи. А важный чёрт отпихнул их копытом и прямиком к котлу двигается: цоп-цоп-цоп. Посмотрел на Горшеню, покрутил ус, фыркнул.
- Так-перетак, - говорит. - Оба немедля ко мне, с объяснительной и розгами! А этого пловца - одеть и тоже ко мне. Да поживей, мертвецапы: одно чтоб копыто здесь, а другое там!
И дверью хлопнул - как концы обрубил.
23. Иванова казнь
А там, где живые живут, новый день зорится.
Затемно ещё подняли Ивана с койки и препроводили в душ - всё ж таки сам король на казни присутствовать будет: негоже его величество пахучими мужиками потчевать.
Стоит Иван под тёплыми струйками и руками за голову держится, пытается всё произошедшее через пальцы осознать. Как это он Горшеню проглядел, как дал ему погибнуть прежде времени?! Как такое получилось?! Только никакого внятного разумения у Ивана в голове не выстраивается, одна слепая эмоция фискалит: проспал друга, прошляпил семечко, панама пуголова! Иван заплакать хотел, да струи и без того по лицу текут - к чему лишняя водица!
"Эх, - думает, - Горшеня! Как же ты мог! Как же ты решился!" И сам себя ответами, будто кусками сырой глины, закидывает: "Да это ж он ради меня, из-за моей вялой нерешительности! На себя долю мою взвалил, чтобы мне, слепорукому, шанс дать! Эх, Горшеня, Горшенюшка… На кого ж ты меня, дурня, покинул!"
Всего себя вопросительными сгустками обкидал, живого места на совести не оставил. А тут ещё мелочная обидка из-под самого сознания вылезает, все серьёзные обвинения собою заслонить норовит: обидно, стало быть, Ване, что Горшеня-то всё мечтал в баньке помыться, кости парком заморить, и вот он - душ, а Горшени нету! Душ, конечно, не баня, загривок не дерёт и об доску не шаркает, но на безрыбье и душ душу моет; а Горшени всё равно нет - его теперь, видно, другими губками оттирают, иными скребками скребут, какая ему теперь баня!
- Эх, Горшеня, Горшеня… - сокрушается Иван в голос, всю душевую кибитку вздохами своими запо́тил.
- Кончай, парень, стонать, - говорит ему тюремщик, - надевай свою дизиньфекцию, пойдём завтрак обозначим.
Протянул ему одежду - всё постирано, поглажено, каким-то пахучим желатином присыпано. Иван обтёрся, оделся, поплёлся за тюремщиком. Всё у него как во сне происходит, все мысли в другой местности носятся, слошной друг Горшеня перед взглядом маячит, в посмертной своей предутренней бледности улыбается Ивану закоченевшим ртом. Ох, плохо Ивану, ох, пасмурно! Он и о Надежде Семионовне думать не успевает, и о батюшке своём помнить позабыл, и казнь его теребит только по касательной - такая на него острая душевная морока навалилась.
Дали ему на завтрак премиальный паёк в честь королевского венчания: две сушки, пареная репа, стакан зелёного киселя - ешь, не горюй, набирай сил перед эшафотом! А Ивану и не до еды. Нехотя за ложку взялся - не спасает ложка, никуда ею не выгрести из этой заводи. Сидит над кружкой зелёного киселя, и на душе у него такой же зелёный кисель без сахару, в голове такая ж пареная репа.
Вдруг из угла шорох донёсся - шмыг-шмыг, кувык-кувык. Выползла к Ивану блоха Сазоновна, на задние конечности встала, передними в стол упёрлась. Иван, едва её увидел, сразу подтянулся весь, ожил, в глазах будто озарение какое зажглось. Будто он через это животное добрую весточку от закадычного своего товарища получил. Ваня блоху репой накормил, киселём напоил, себе тоже сушку в рот засунул - коли надежда в душе появилась, то и телу силы пригодятся!
- Беги теперь, Сазоновна, - говорит, - живи на воле, мечи на поле.
И подумал: "Горшеня бы поскладнее как-нибудь сказанул… Ну да это ладно, а вот как бы он на моём месте действовать стал?" Принялся Иван Горшеню на своё место примеривать, советоваться с ним мысленно - и в силах своих укрепился мал-помалу. Будто некий стержень внутри него пророс, будто к нему подпорки с двух сторон приставили - чтобы спину не прогибал, чтобы нос не развешивал.
А пока Иван к казни готовится, душ принимает да репу нюхает, у его величества короля Фомиана заботный день вовсю колёсится! Свадьба - это тебе не блох кормить! От предстоящего волнения молодожён на троне усидеть не может, спасается усиленным перебиранием дел. У всех сегодняшний день праздничный и праздный, а у его величества - будний из будних, буднее некуда. По распорядку у него - сорок крупных дел и тридцать девять важных вопросов, не считая мелких текущих хлопот. Поди выдержи такой кросс-мажор! А Фомиан выдерживает. Только что он три неотложных дельца сделал: первое съел, второе отведал, третье заглотнул; потом ещё по одному крупному делу сходил недалече, потом разрешил с ходу два важных вопроса, а далее ему уж и на площадь пора - праздничный зачин поднимать, да еще впервые не в одиночку это делать, а совместно со своей ненаглядной Фёклаидой, новообречённой королевской невестою.
Спустился его величество вниз, в королевский двор, а конюхи ему уже девицу выводят - по высшему разряду распомаженную, по первостатейному классу разнаряженную, по европическим канонам декольтезированную, причёсанную по общемировым стандартусам и надушенную пятью лучшими сортами духов единовременно! Ахнул король, взгляд отвёл, нос платочком прикрыл, отбежал в сторону - восхищение своё скрыть не может!
- О! - говорит. - Ни сесть ни встать - Лувра! Чистая Лувра! Елисейная поляна! А на голове-то что! Большой индейский каньёт!
- Это не каньёт, ваше величество, - поправляет Фёклоида, - это шиньёт.
А король на всё согласен.
- Он самый - кивает, - большой индейский шиньёт! Набережные чалмы! Неподража…
Подвела Фомиана Уверенного великоречивость, иссякла на полуслове. Призвал он взглядом придворных на помощь. А те только этого взгляда и ждали - тут же бросились расхваливать будущую королеву по-европически. Фрейлины веерами засифонили; министры ножками шаркают, ротиками шармкают:
- Шармант, шармант! Гуталиниш перманент!
Даже инквизиторы какое-то там благословение в письменном виде преподнесли.
И вот всё это праздничное собрание выстроилось в гусиный поезд и выдвинулось из дворца да на дворцовую площадь. Спереди король с королевой вышагивают, по бокам стрельцы топочут, за ним министры друг дружку подрезают да отталкивают, после них инквизиторы чинно шествуют, всех в поле зрения держат, а в самом конце экспедиции закордонный посол со своей закордонной пассией пасутся. Эти посол с послицей, едва только на площадь вышли, дополнительные лорнеты из карманов вытащили: ничего понять не могут - откуда вдруг на главной городской площади зима наступила?
А никакой зимы, конечно же, не было и быть не собиралось, а просто существовал в Человечьем царстве обычай, о котором послу не рассказали, а может, рассказали, да перевели плохо. Дело было вот в чём. Каждый праздничный день дворцовую площадь засыпали сахарным песком. Пошёл тот обычай из недавних времен - из начала фомиановского правления, а появился - на пустом месте, на самом надраенном. Однажды придворные полотёры так расстарались, что надраили мраморные дорожки не только до зеркального блеска, но и до ледяной скользкости - хоть на себя любуйся, хоть на коньках разъезжай. На себя король Фомиан нагляделся вдоволь, а вот коньков у него летним регламентом предусмотрено не было. И случилось страшное - его величество, заглядевшись на свою превосходную красоту, поскользнулись и чуть было не шлёпнулись на глазах у всего непросвещенного (тогда ещё) народа. Хорошо ещё, что инквизиторы вовремя его подхватили, придали ему равновесие. Только благодаря им закончилось всё вполне благополучно - король всего лишь велел казнить полотёров да заменил каждого четвёртого министра. Но это было потом, за кулисами, а на месте происшествия его величество ограничились лёгким полушутливым замечанием. "Вы бы, - говорит, - хоть песком, черти, посыпали!" И уже через два дня, к следующему празднеству, приказание короля было исполнено. Но так как его величество не уточнили, каким именно песком посыпать лестницу, а посыпать обычным мужицким песком придворные мыслители сочли неуважением к королевской персоне, то посыпали песком сахарным - и букву соблюли, и почтение проявили. Подсластили, так сказать.
А нынче времена изменились немного. Дорожки уже никто не натирал, ибо работа, как мы уже знаем, стала в королевстве считаться тяжким преступлением. Их даже и не подметал никто - грязь попросту засыпали сахарным песком. Обычай этот не просто прижился, но и ещё к тому ж оказался весьма удачным в прикладном смысле. Сорить песком, равно как деньгами или же другими ценными продуктами, не только не возбранялось, но и всячески считалось достойным просвещённой личности. И чем больше грязи накапливалось (а тот же отработанный песок превращался уж на следующий день в липкую грязь), тем больше требовалось сахарного песка. Зимой было легче - слегка присыплет снежок - оно и ладно. А вот в другие времена года беда с сахаром наступила - стало его недоставать. И с каждым праздником усугублялась та недостача! Пришлось из пищеварительных отраслей (то есть, по старинке говоря, со стола) сахар-то изъять потихоньку, сосредоточить весь продукт в королевских закромах, чтобы на первоочередные государственные нужды пускать. А народ - ему без сахару даже как-то и легче, ему лишь бы соль не перевелась. Картофель ему сахарить, что ли, лапшу сластить?
Ну а поскольку праздников было много, то и грязи песочной со временем на площади той чуть ли не по колено скопилось. А убирать нельзя - работа. Что ветер сдует - то и убрано, остального не тронь! Правда, передвигаться по площади проблематично стало, по весне несколько знатных вельмож и один празднолюдин ночью в том сиропе завязли, как мушки в янтарной смолке, да и с концами. Но и тут выход нашёлся - стали красные ковровые дорожки расстилать перед королевским появлением, обозначать таким высокоэстетическим манером маршруты праздничного движения. Вот к каким вершинам придворная изобретательская мысль придти способна, если задать ей правильное направление! Практически всё она, эта самая мысль, разрешить может - в свою пользу и на благо задавшей ей направление силе.
Не иначе как в честь обвенчания его величества с Фёклоидой Прекрасной денёк выдался первый сорт. Солнце будто лопнуло только что - растеклось по свету, все сопли уличные подсушило, во всех слезах оконных заиграло, в сахарном песке отражаться взялось всевозможными земными расцветками. Король Фомиан как глянул на площадь - чуть из короны не вывалился! Мама королевская! Какой феерический батальный натюрморт преподнесла ему природа на праздник, как услужила! Поднёс Фомиан к глазам солнцезащитный лорнет, невесте своей очки в золотой оправе на нос пристроил; и стали они созерцать то праздничное великолепие. И пригрезился королю Фомиану некий цветистый объём, некая красочная ступенчатость в праздничных тонах, радужное переливание из пунцового в алый, из кумача в багрянец. Смотрит он на плавное народное шевеление и весьма той картинке радуется: видится ему море пасхальных яиц, выкрашенных в луковой шелухе и выложенных на просушку. Приятно, почти по-зимнему, поскрипывает сахарин под ногами толпы. Стрельцы стоят стройно, топорики у всех поблёскивают - любо-дорого! Всё ж таки здорово живётся в его королевстве - сплошная праздничная канитель, сплошная подножная карамельность! Смотрит король на свою приукрашенную невесту - и та сквозь тёмные очки ещё терпимее ему видится. А сама невеста тоже от нахлынувшего счастья зудом пошла, вся кожа у неё под кринолинами ноет и чешется, от приятного волнения духи из нее сочатся и всю площадь орошают разнообразными благоуханиями.
Растроганные, прошествовали молодожёны на королевское центральное место, на самое главное возвышение. Инквизиторы отец Панкраций и отчим Кондраций собственными персонами их сопровождают, всяким номерным министрам близко протиснуться не дают, отпихивают серыми локтями, поджимают бёдрами, подрезают на поворотах. Поэтому министры толкаются чуть сзади, спотыкаются от усердия, съезжают с ковра в слащённую грязь. Закордонный посол со своей пассией в самом хвосте плетётся, пальцем сахар с земли загребает, пассии слизнуть даёт, сам на язык пробует и морщится совершенно не дипломатически. Есть у него, видать, виды на сахарную торговлю.
Уселись король с будущей королевою на трончики, мантии и манжеты разметали по подлокотникам с изящной небрежностью, тела промеж подушечек расположили как можно удобнее. Только устроились - тотчас трубачи в трубы грянули, барабанщики крупным горохом сыпанули, застучал большой барабан, и началось дело! Его величество взглядом цель обозначил, и весь народ вслед за ним глазами оборотился к арке, откуда злоумышленников на казнь выводят, где им, так сказать, заключительный старт дают.
Замолкли трубы с барабанами, прилипли к нёбам праздные языки.
И вот выводят стрельцы-удальцы на всеобщий обзор двух заключённых, на самую смертную казнь обречённых. Добавились, стало быть, к Фомианову радужному видению ещё два рябых яйца. Один из них Иван - понятное дело, а другой-то кто таков?