- А что, - говорит, - если на то пошло, то и это дело, я думаю, не зазорное. Никвизиторы - тоже люди, с ними тоже можно по-человечески разговаривать.
- В принципе-то оно можно, - кивает Аким, - коли б только кляпы да палаческие щипцы тому разговору не мешали. Неудобно, понимаешь, на пыточном столе о добром разговаривать.
Горшеня снова распалился.
- Да потому что не пробовал никто! - говорит. - Сразу-то они, небось, никому щипцы в рот не засовывают, можно успеть пару нужных слов сказать!
- Да ты разве с ними давеча разговора не имел? - спрашивает с издёвкой Аким. - Что ж ты им там, в темнице, не разъяснил всю свою хрестоматию?
- У меня в тот момент жизни нужных ощущений не было, - объясняет Горшеня. - Я тогда не знал ещё, что да как им втолковывать надо, дурака с ними валял.
- А сейчас кого валяешь? - дальше спрашивает Аким. - Умного?
Замолчал Горшеня, замкнулся.
А Тимофей-рассказчик ему спокойно так предлагает:
- Ты бы и вправду шёл бы к ним, к никвизиторам, чем тут перед нами кобениться. Они тебя, наверное, в главные советчики произведут, каши тебе отвалят - не нашего болотного посола, а из главного королевского котла, с мермеладом да с изюмчиком.
- Ну вот что…
Это до сей поры молчавший Евсей-старшой встал, травину изо рта выплюнул, бороду пригладил, рубаху одёрнул. Видать по выправке - тоже в рекрутчине себя достаточно гробил мужик. Стоят Евсей и Горшеня друг против друга - два одновозрастных солдата, два обветренных ковыля. Остальные Семионы притихли, ждут, какой вескости слово молвит их старший брат. А тот сосредоточился, взгляд на Горшене сцентровал и говорит:
- Хватит, братцы, слова месить, обиды завязывать. Что ты, добрый человече Горшеня, скажешь, ежели мы этот ковёр змею тому лютому возвернём в целости и сохранности?
- Что скажу… - Горшеня такого разворота не ожидал. Пребывал он в надёжной боевой стойке, любой лобовой удар отразить был готов, а тут его вроде как и не ударили, а по плечу потрепали. Не сразу он колючки свои убрал и только после раздумья, когда в голове кое-что в обратную сторону прокрутилось, выбубнил: - Что скажу? А то и скажу: вернёте ковёр - правильно сделаете.
Евсей-старшой бороду свою погладил:
- Ну спасибо, тебе, добрый человече, - говорит, - благословил.
И не понять - издевается он или искренне благодарен. Ничего больше не прибавил, пошёл прочь от костра и за ним все остальные разбредаться стали. Мол, закончен ужин. И всё молчком. Только Тимофей-рассказчик, мимо Горшени проходя, говорит негромко:
- Мы-то ковёр возвернём - слово. А вот ты - с никвизиторами… Смогёшь ли?
И отошёл. Горшеня с Иваном вдвоём остались у костра.
30. Заплечная справедливость
Иван после паузы спрашивает:
- Тебя, Горшеня, какие мухи покусали? В тебя, может, на том свете прививку какую ввели? Или что? Уж не знаю, чего ещё предположить…
Горшеня на него глянул замученно.
- Погоди ты, Иван, с мухами своими, не трогай меня пока…
И тоже прочь от костра двинулся. Отошёл в ельничек, паузу взял - надо ему с самим собой посоветоваться, с совестью своей посовещаться. Какой-то на душе его дискомфорт непонятного происхождения! Раньше-то он, бывало, и с лесными разбойниками обед делил, не брезговал, и со всякими дикарями пляски вокруг костров водил, трубку мира с кем только не выкуривал безо всякой оглядки, а сейчас - вроде всего лишь с беглыми ребятами сидит, а кусок в рот не лезет. Чувствует почему-то, что нельзя ему больше с такими отребьями якшаться, не для него это общество. Ему теперь во всём абсолютной честности придерживаться надо, все принципы соблюдать, никаких не позволять душе поблажек. С него теперь иной спрос. Оттого и переживает Горшеня. Склонился к ёлочкам - им одним рассказывает, какие у него в душе творятся конфликты.
- Эх, ёлочки мои, ельчонки! - говорит. - Зеленушки вы, молодушки! И нога моя не ноет, и в животе рези прошли, а жить мне будто труднее стало! И что такое меня грызёт-разгрызает - даже вам объяснить не могу… Был я, ёлочки, долгое время один-одинёшенек, бродил по свету без цели, без маршрута и поступал по наитию! И не было тому причин, чтобы вдруг иначе стало. А теперь я - снова вроде как с семьёй человек, с местом приписки. И снова есть у меня резон в определённую сторону идти, и поступки мои, стало быть, не по наитию происходят, а в строгом подчинении у одной заветной цели! Мне ведь, ельчоночки мои, уже считай место в Раю определили, к Аннушке поближе, а я тут со всяческими нехристями беседы развожу, их лихим настроением потакаю! Эдак быстро меня из Рая пинком под зад высадят. Чур меня! - схватился за голову, руками её потряс. - Эх, слабый я человечек, неумёха житейская! И это мне-то, недоумку, теперь во всём безропотную честность блюсти надобно, по самой дотошной совестливости поступать! Ой, Аннушка, смогу ли я, выдержу ли!..
Ещё о чём-то посокрушался Горшеня и направился из ельничка к колокольной землянке, где ему давеча место определили. Пришёл да и принялся - как бы невзначай - сидор свой собирать. Вроде и не прячется ни от кого, а вроде и сам по себе действует, что-то на уме держит скрытное. Семионы тот манёвр заприметили, да виду подавать не стали, сами отворотились от Горшени. Иван - простая душа - самый последний в ситуацию вник, только когда товарищ его уже тугой-претугой узел на сидоровой шее затянул.
Подошёл Иван к Горшене, посмотрел на него удивлённо и спрашивает в самый лоб:
- Ну что ты опять маешься, Горшеня? Надорвался, что ли?
- Ничего я не надорвался, - говорит тот.
- А чего манатки собрал? Собрался куда?
Горшеня голову набок сбекренил, не особо дружелюбным тоном отвечает:
- Надо мне, Ванюша, по делам пройтися.
- Не пойму я тебя что-то, - сокрушается Иван. - Не узнаю тебя, какой-то ты другой стал…
- Ты тоже другой стал, - сетует Горшеня. - Раньше спешил-торопился, отца своего выручать рвался, даже темница не помеха была, а тепереча засел на одном месте и про папашу думать позабыл.
- Да ты что?! - изумился Иван. - Я ж потому задержался, что тебя, Горшеня, выручал!
- Вот и выручил, вот и ступай далее. А то, я смотрю, приглядел ты себе долю поинтереснее.
Иван покраснел - аж вспыхнул: обожгла его обида несправедливая. Такого он от друга не ожидал. Вынул Ваня из-за пазухи Горшенину портянку с чертежом.
- На, - говорит строго, - спасибо, Горшенюшка, помог! Дальше я как-нибудь сам со своими делами справлюсь, у тебя советов да подмог просить больше не буду!
- Правильно, Ваня, - кривится лицом Горшеня, - у тебя ж теперь другие есть помощники да помощницы. Смотри только, как бы они тебя не обмогли до нитки.
Иван осерчал не на шутку. Был бы на Горшенином месте кто другой, Иван давно бы уже кулак в камень собрал да по лбу бы ему треснул, а с Горшеней удерживается; мало того - нет в нём ни капли озлобления, есть одна только жгучая досада.
- Как у тебя язык-то поворачивается? - спрашивает он. - Они ведь спасали тебя!
А Горшеня замялся весь, что кулёк тряпичный, отвернулся от Ивана и давай сидор на плечи напяливать; а портянку, вместо того чтобы на ногу намотать, тоже почему-то в мешок сунул - нервничает. Сквозь зубы процедил Ивану:
- Мне от таких спасателей спасения не надо - чтоб потом всю жизнь понукали! Я сам себя спасти в состоянии.
Иван головой покачал, вздохнул многопонятливо.
- Стало быть, сдаваться идёшь? Думаешь, предъявишь портянки свои белоснежные, помашешь там ими, как флажком, - тебя и примут, к самовару усадят. Блюдечко дадут, да?
- Что ты, Иван, к портянкам моим привязался! Ни при чём они здесь! Вовсе не сдаваться я иду, а диалог наводить!
Тут Иван не выдержал, схватил друга за руку, встряхнул слегка, развернул его лицом к своему лицу.
- Остановись, Горшенюшко, - говорит, - не делай этого, не ходи туда. Мёртвым ты оттуда ушёл, а живым не уйдёшь, завязнешь!
- Кто бы заикался об этом, Ваня, а только б не ты, - упирается Горшеня.
- Да ты же сам говорил, что с людьми просчитался, что их, как зверей-горынычей, не обведёшь, что они до конца съедят, до нитки!
- Когда это я говорил такое?
- Да давеча в темнице, перед казнью!
- Не мог я такого говорить, я в людей всегда верил и верю! И говорить такого не мог!
Горшеня сидор к себе подтягивает, а Иван его зацепил и отпускать не хочет, как будто в том мешковатом предмете главная Горшенина зацепка спрятана, без которой он не уйдёт.
- Мог, Горшенюшко, мог, - тянет на себя Иван. - Только, видать, давешние-то слова из головы твоей высыпались, по ветру пошли.
Горшеня к себе мешок перетягивает.
- А если и говорил подобное, - объясняет с натугой, - то в минуту слабости, поддавшись унынию. Дал слабину разок - другой умнее буду.
- А сейчас, стало быть, ты не слабый, а сильный?
- Да, Иван, сейчас я сильный. Может, у меня за всю мою жизнь такой силы не было, как в настоящий момент. - И так рванул сидор на себя, что выдернул его из Ивановых рук. Напялил на спину и стоит, переминается. Иван руки опустил, спрашивает:
- И чем же ты, Горшеня, в настоящий момент так несказанно силён?
Замолчал Горшеня - рот разевает, а на волю слова отпустить не решается. Скрючило его. Выправил кое-как лицо, гримасу выровнял, с новой неприязнью говорит:
- Чем надо, тем и силён.
- Ах, вот оно что, - кивает Иван, - ясное объяснение. Сразу видно, сильный человек ответил, не слабачок какой прежний, не катышек дорожный.
- А ну тебя, Иван, - горячится Горшеня, - не дорос ты ещё мне такие неприятности говорить. Отстань, а не то поссоримся.
И пошёл прочь от лагеря. Иван за ним.
- Нет, мне просто интересно, Горшеня, - нагоняет Иван, - какой такой природы эта твоя новая сила, если она тебе лицо аж мочалом скручивает, когда ты о ней говорить начинаешь?
Горшеня молчит, лишних движений лица опасается. А Иван следом за ним идёт, на пятки наступает.
- Уж не нашёл ли ты, Горшеня, то самое, что искал? А? Может, тебе на том свете кроме портянок да баньки ещё какую оказию отвалили? Чего молчишь, тужишься? Уж и вправду ли - справедливость нашёл? Что может быть на свете сильнее справедливости?
А Горшеня остановился и так отчаянно промолчал, что даже шишки с деревьев ссыпались, штук восемь.
- Стало быть, - спрашивает Иван горько, - нашёл ты справедливость?
- Стало быть, нашёл, - бурчит Горшеня.
- Втихаря? - ввинчивается Иван взглядом. - Втихомолочку?
Горшеня рукой махнул в отчаянии:
- А как хочешь - так и считай.
Иван вдруг захохотал - тоскливо так захохотал, невесело. Потом перестал хохотать, нахмурился.
- Собственную такую, - говорит, - заплечную справедливость? Как говорится, в одно рыло! Так, что ли, понимать?
- А как хочешь понимай, - повторяет Горшеня, совсем глаза опустив.
- И что же - видел ты её?
- Видел.
- И руками помял?
- Руками? Руками не помял. А видеть - видел, вот как тебя.
- Так, может, привиделась тебе справедливость та?
Поднял Горшеня глаза, посмотрел на друга отчаянно, челюстью пожамкал.
- Эх, Ваня! - говорит. - Никакой ты не Кощеев сын, а самый натуральный Иван-дурак!
Маханул рукой по ветру и далее пошагал, прихрамывая по привычке.
- Ну раз ты такой правильный, - кричит Иван ему вослед, - то ступай к королю человечьему, расскажи ему про это место, поведай всю правду! Это ведь противозаконное стойбище, и накормили тебя здесь противозаконно, и согрели без санкции! Будь же, брат Горшеня, последователен - сдавай всех сразу, чтоб не по совести, а по закону вашему аховому! Да и про себя рассказать не забудь - или у тебя на воскрешение бумажка имеется?
Повернулся Горшеня, посмотрел на Ивана так, что тот сразу даже на шаг назад отступил.
- Вот я ж и говорю - дурак.
И ушёл без всякого огляда.
31. Прозрачный и мёртвый
Отец Панкраций заставил себя два часа поспать - исключительно для того, чтобы с новыми силами за свои важные дела взяться, чтобы ещё крепче государственные нити в своих прозрачных руках удерживать. Лёг в три, в пять уж снова на ногах, полон всяческих каверзных прожектов. Время теперь терять преступно, ничего откладывать нельзя, сейчас его, выдающегося инквизитора, частная судьба и судьба усыновлённого им государства в одну перемешались, зашипели и обильной пеной пошли. Стало быть, действовать надо смело и решительно, на свой страх и риск. Чтоб это государство больше от него не отлипло и ни в чьи чужие руки не перешло.
А потому и другим отец Панкраций отсиживаться в бездействии не позволил: вызвал к половине шестого в пыточную шестерых лучших министров для сугубо конфиденциального разговора. Дважды второго звать не стал - ну его к лешему, надоел, так и дышит, пролаза, в затылок, так и подпирает коленками. А эти шестеро - дубьё дубьём, ими и вертеть можно, и жертвовать не жаль, одно слово: административное мясо. Есть у инквизитора на них свои тайные виды.
Перепугались министры - они в такую рань вставать не привыкли, ничего хорошего от грядущего дня не ждут. Выдающийся инквизитор никогда над ними непосредственного начальства не имел, да только раз уж в пыточную зовут, значит, дело важное, надо идти. И пошли, портфели на всякий случай прихватили - с полным набором особо ценных документов на чёрный день, дабы в случае тревоги было бы, что съесть. Хотя в душе надеются, что обойдётся - это у министров в крови замешано, на этом они всю свою естественную деятельность отправляют. Толпятся в пыточной приёмной, перешёптываются, портфелями пихаются, притирают друг друга круглыми локотками, десятнику наводящие вопросы задают. Отец Панкраций в специальный потайной глазок за ними понаблюдал из соседнего кабинета, повздыхал кисло - да делать нечего, других министров нет!
Потом капюшон оправил, рясу подтянул - и айда в пыточную. И только успел с министрами поздороваться, как вбегает в подвал опять капрал-сотник, верный инквизиторский слуга, с глазами ещё более выкаченными, чем давеча:
- Пришёл! - кричит. - Пришёл, ваше святейшество!
- Кто пришёл? - вопрошает отец Панкраций, которому эти капраловы вопли порядком поднадоели. - А ну, доложить по форме!
А десятник по форме не может, только на колени падает да головой по инквизиторским ногам стучит.
- Мёртвый пришёл! Которого мы ищем - сам припёрся! Собственной ожившей персоной!
- Какой же он мёртвый, болван? - оттолкнул служаку инквизитор.
- Горшеня - мёртвый мужик! Живьём к нам шагает! По лестнице поднимается, весь розовый, как будто и не вымирал вовсе!
Тут понял отец Панкраций собачьим своим чутьём, что слуга его не врёт и не спятил, а так оно всё и есть, как он лопочет. И от этого обуял выдающегося инквизитора цепенящий подвальный страх - нервный и паралитический. Впервые он себя в этом каменном мешке почувствовал не хозяином, а прижатым к стенке червяком, застигнутым врасплох воришкой чужого счастья. Более всего ужаснула инквизитора мысль, что воскресший мужик не просто так воскрес, а воскрес с каким-то высшим умыслом, с таинственной мистической подоплёкой, а ему - выдающемуся из выдающихся специалистов по таким подоплёкам - о том умысле ничегошеньки не известно! Вдруг, думает, это и вправду Чудо с большой буквы, вдруг в обход его всесильного ведомства это Чудо произошло, да ещё и кукиш ему из-под полы показало?! Отец Панкраций от таких мыслей поневидимел до прозрачности, только глаза сверкают из-под надвинутого капюшона. Хорошо ещё в подвальном полумраке капрал-сотник такой необычной прозрачности не углядел, а то бы заподозрил начальство своё чёрт знает в чём - и тут уж окончательно бы чувств лишился.
Министры тоже опешили, перетрухнули пуще прежнего - где это видано, чтобы разыскиваемый преступник сам к разыскателям своим являлся!
- А что охрана делает? - вопрошает отец Панкраций.
- Спряталась, - с ужасом сообщает вояка, - залегла куда-то. Страшно уж больно…
- Так он, душегубец, с оружием, что ли, идёт?
- Нет, - говорит, - хозяин, то-то и оно, что без оружия! Руки вот так держит, рукава закатал - ужас, как страшно!
И стало у отца Панкрация от того общего страха во рту солоно. Посмотрел он на министров, попытался им улыбнуться - чуть до гастрита их той улыбкой не довёл!
- Вздор это! - шипит инквизитор. - Пусть идёт, сейчас мы его и схватим!
Вскочил из-за стола, потом обратно к столу ринулся, полез в ящик, нашарил там трясучими руками тот самый прибор, что недавно в пользу инквизиции изъят был, спрятал его за пазуху. А едва двинулся отец Панкраций к выходу, как с той стороны в дверях Горшеня появился: жив-живёхонек, стоит себе пеший и без какого то ни было оружия. Замер выдающийся инквизитор, как в землю врос.
Горшеня тоже притормозил - осматривает неспешно собрание, головой кивает, здоровается. И прямо отцу Панкрацию в лицо говорит:
- Я вот что… Мне бы с глазу на глаз с вашей затемнённостью словом перекинуться. По вопросу ажно государственной важности. Ась?
Инквизитор эту дулю слащёную проглотил - не поперхнулся, только совсем попрозрачнел: одни глаза и выдают, что плащ не пустой тут стоит, а человеком наполненный. Кивнул Горшене слегка, а министрам ручкой сделал в сторону двери. Те портфеленосцы - даром что от страха и чинов малоподвижные - так рьяно в дверь полезли, что через минуту всех как волной смыло!
Остались Горшеня и отец Панкраций в пыточной камере одни. Однако Горшеня как-то странно себя ведёт - фигурой обмяк, спина провисла и вопросительным знаком огорбилась. Не понять инквизитору, в чём дело и что с мужиком происходит.
А дело в том, что пришёл Горшеня с твёрдым намерением выложить всё начистоту, но как взглянул отцу Панкрацию в глаза, так весь его гражданский пыл тотчас и улетучился. "Как это, - думает он, - получилось, что я от нормальных людей ушёл, да ещё обидеть их умудрился, а вот этой кобре подковёрной довериться вздумал! Видать, дошёл ты, Горшеня, до полного искажения!" Вглядывается он в инквизиторский прозрачный лик и почти ничего человеческого в нём найти не может. От отчаяния взял подсвечник со стола да к капюшону поднёс - хотел рассмотреть получше, зацепку какую найти, чтобы симпатией к этому упырю проникнуться. А отец Панкраций подумал, что Горшеня его обжечь собрался - как отскочит в сторону, как закричит пронзительным матерком! Горшеня вздрогнул, смекнул что-то, а потом поставил подсвечник на место, опустился в пыточное кресло и говорит:
- Отменяется разговор, ваша затемнённость. Арестовывай меня, дурня древолобого - сдаюся добровольственно в руки святой вашей никвизиции, так её и растак…
После того Горшеня ничему не сопротивлялся, впал в какой-то душевно-психический ступор. Даже и не обращал как будто внимания, пока ему руки вязали, пока к пыточному креслу ремнями пристёгивали. Только, когда всё ещё слегка испуганный капрал стал его обшаривать на предмет оружия, глухо хохотнул от щекотки. От того хохотка у Горшени из-за пазухи выскочила блоха Сазоновна, напугала ещё больше пугливого сотника и упрыгала куда-то под пыточную кровать. Тот ловить её полез, саблю из ножен вытянул, возит ею под пыточным инвентарём, все тёмные углы проверяет.
А отец Панкраций тем временем ободрился, бледность лица к нему вернулась, почувствовал он себя опять хозяином положения. Стоит, ладони потирает. Горшеня наконец говорит: