Сочинения в двух томах. Том 2. Критические рассказы - Чуковский Корней Иванович 6 стр.


Композитор Чайковский был такого же мнения, композитор Юрий Арнольд видел в его стихах "умело под вкус вопрошающего сложенные изречения спекулянта-авгура". Вообще многие были уверены,

Что он лишь тешился порой
Литературною игрою козырной,

что в поэзии он так же нечист, как и в жизни. Спекулирует свободой и братством, - говорил о нем стихотворец Минаев. Боткин был уверен, что все направление Некрасова есть дело "расчета спекуляции, скандала". Лесков утверждал то же самое. "Счастливая карьера - потрафил по вкусу времени", - отзывался о нем Лев Толстой.

Словом, и в сороковых, и шестидесятых годах, и позднее в обществе держалось убеждение, что в стихах Некрасов - один, а на деле - другой. Стихи у него благородные, а он сам "необразованный, пошлый сердцем человек", - писал о нем Грановский. - "…В нем много отталкивающего…" "Костомаров… ругает Некрасова за шарлатанство", - сообщал своей жене Стасюлевич.

Конечно, можно понять, почему Фет или Боткин стали в середине шестидесятых годов столь ярыми врагами Некрасова, почему, например, на погребении Дружинина Некрасов оказался под бойкотом всех своих прежних друзей, почему граф Алексей Толстой предупреждал свою жену, чтобы она избегала знакомства с Некрасовым.

Здесь была партийная вражда.

Люди, сотрудничавшие в некрасовском "Современнике" в сороковых и пятидесятых годах, покуда этот журнал был органом литературного дворянства, не могли не возненавидеть Некрасова, едва его "Современник" сделался органом радикалов-разночинцев-нигилистов. Это понятно. Тут причина общественная. Личность Некрасова тут ни при чем.

Но во всех остальных нареканиях чувствуется неприязнь к нему самому, а не только к его направлению. С юности было в нем что-то такое, что отталкивало от него даже непредубежденных людей. Белинский, защищая его, обмолвился такими словами: "его надо знать да знать, чтобы не принять за мерзость то, в чем никакой мерзости нет". То есть он лишь кажется мерзавцем, а на самом деле не мерзавец. Недоверие к его личности было такое, что Кавелин приписывал ему чужие статьи и не обинуясь называл их подлыми.

Если суммировать все обвинения, которые мы только что привели, и множество других, подобных, то все они выразятся в одном слове: двуличие. Все они говорят о том, что Некрасов не похож на свои стихи, что Некрасов-человек и Некрасов-поэт - это две разные личности. В стихах он пишет о чердаках и подвалах, а сам живет в великолепном бельэтаже. В стихах призывает к революционной борьбе, а сам, как вельможа, разъезжает в каретах, играет в карты с министрами, выигрывает тысячные куши.

"Поет о нужде крестьян, а сам довел своих бывших крепостных до того, что те приходили жаловаться на него к княгине Белосельской-Белозерской", - возмущался старик Гончаров, и хотя это была неправда, но она была правдоподобна, и все верили ей, ибо действительно чувствовали, что между стихами и делами Некрасова есть какая-то непроходимая пропасть.

В стихах он проповедует жертвы и подвиги, а сам… такова была общая формула всех направленных против него обвинений. Это а сам преследовало его на каждом шагу. В стихах печалится о горе народном, а сам построил винокуренный завод! - это изумит хоть кого, этим возмущались и Левитов, и Полонский, и Авдеев, да и можно ли было не возмущаться таким двоедушием.

Поэт - и в то же время барышник. Поэт - и в то же время аферист. В стихах пролетарий, а на деле магнат. Зовет к героическим подвигам, а сам присваивает чужие имения!

Недаром Пыпин выразился о нем: "двойной человек". "Перепутанная фигура", - писал о нем Анненков. "Загадочный человек", - говорил Достоевский. И Михайловский то же самое: "загадочный".

Вот, в сущности, единственное обвинение, выдвигаемое против Некрасова: загадочное двоедушие, двуличие, двойственность. И этой двойственности нельзя отрицать. Она подтверждается множеством фактов и, если вы отвергнете один, на его место явятся десятки других.

Некрасов сам не отрицал в себе этой двойственности, и еще в 1855 году писал Василию Петровичу Боткину: "во мне было всегда два человека - один официальный, вечно бьющийся с жизнью и с темными силами, а другой такой, каким создала меня природа".

Стихотворец Плещеев, близко знавший Некрасова, проработавший с ним много лет, писал в одном частном письме: "В нем как будто два человека, не имеющих друг с другом ничего общего".

Эта двойственность сказывалась даже в самых тривиальных мелочах.

Идет, например, некто по Невскому и видит коляску, на запятках которой, остриями вверх, торчат гвозди. Назначение гвоздей - отпугивать мальчишек, которые захотели бы уцепиться сзади. Увидев гвозди, пешеход вспоминает, что у Некрасова в одной сатире сказано:

…не ставь за каретой гвоздей,
Чтоб, вскочив, накололся ребенок.

И вдруг, вглядевшись, замечает, к своему удивлению, что в коляске с гвоздями сидит не кто иной, как сам Некрасов, что это коляска Некрасова, и что, значит, сам Некрасов, с одной стороны, утыкал запятки гвоздями, а с другой стороны - гуманно пожалел тех детей, которые могут на эти гвозди наткнуться.

Крошечный факт, но типичный. В стихах одно, а на деле другое. Пишет так, а поступает иначе. Действительно двойной человек. Сам делает и сам же обличает. Зачем же обличает, если делает? И добро бы раз или два, а то систематически, всю жизнь, на каждом шагу.

Было, например, в Петербурге некоторое обжорное общество, - так называемый клуб гастрономов, - которое, должно быть, весьма возмутило Некрасова, заклеймившего его в сатире "Современники". В сатире выведены голодные, замученные бурлаки, и рядом с ними кажутся особенно гадкими эти сытые твари, ведущие дебаты по поводу каждой сосиски, тычащие градусник в стаканы с вином и ставящие съедаемому поросенку отметки по пятибалльной системе. Сатира произвела впечатление. Критика не преминула отметить, что "сатирик с ужасом смотрит на этот круг обжор", что "эти полуживотные подавляют его гнетущею думою".

А через несколько лет выясняется, что сам Некрасов принадлежал к этому "интимному кругу обжор" и вместе с "полуживотными, подавляющими его гнетущею думою", проделывал те самые поступки, которые вызывали в нем, по словам рецензента, "ужас".

"Бывал на этих обедах и Некрасов, - читаем в воспоминаниях Михайловского. - И не только сам бывал, но и других тащил между прочим, и меня, который, вероятно, по своему гастрономическому невежеству, не видел в этом учреждении ничего, кроме до уродливости странной формы разврата".

С ужасом смотрит на страшный разврат - и в то же время предается ему. Это ли не извращенное сердце? И если всмотреться в его биографию, окажется, что нет такой мелочи, где не сказалась бы эта черта. Вся его личность была как бы расколота надвое. С каким пафосом обличал он, например, медвежью охоту, мерзость которой заключалась, по его ощущению, в том, что "ликующие, праздно болтающие" нахлынывали шумной ордою в деревню и помыкали голодными, больными крестьянами, сгоняя их, словно скот, на охоту, заставляя рыскать в жестокую стужу, чуть не по горло в снегу. Это казалось ему почти святотатством:

Бутылок строй, сервизы, несессеры,
И эти трехсаженные лакеи,
И повара в дурацких колпаках,
Вся эта роскошь нарушает нагло
Привычный ход убогой этой жизни
И бедности святыню оскорбляет.

Но кто же не знает, что именно Некрасов любил выезжать на медвежью и лосиную охоту с поварами, лакеями, сервизами и несессерами, в обществе князей и министров, сгоняя целые деревни на зверя.

В этой же пьесе о медвежьей охоте он очень бранит порнографические стихи Миши Лонгинова. Действительно, стихи невозможные. Они так непристойны, что даже их заглавия нельзя напечатать. Возмущение Некрасова понятно. Но не так давно мы узнали, что он и сам любил посмаковать эти стихи, сам участвовал в их составлении и писал к тому же Мише Лонгинову немало поэтических посланий, богато уснащенных теми же площадными словами, к которым чувствовал такое пристрастие Миша.

Воистину, двойной человек!

Ему была доступна одновременно и самая циничная и самая высокая мысль о каждом предмете. В 1857 году, возвращаясь из-за границы, он восторженно приветствовал родину:

Спасибо, сторона родная,
За твой врачующий простор!

И в то же самое время в стихотворном послании к Мише он писал о том же возвращении на родину:

Наконец из Кенигсберга
Я приблизился к стране,
Где не любят Гуттенберга
И находят вкус в г…не.
Выпил русского настою,
Услыхал … мать,
И пошли передо мною
Рожи русские писать.

Это ли не двойная душа!

Как удивился бы любой семинарист, любой студент, зачитывающийся в шестидесятых годах "Современником" Некрасова, если бы он узнал, что Некрасов ходит к врагам "Современника" и всячески ругает "Современник". "Сегодня был у меня Некрасов и просидел три часа, - писал Боткин 20 марта 1865 года. - Дело в том, что его вонючая лавочка "Современника" делается ему самому гадкою. Он слишком умен, чтобы не чувствовать ее омерзительности".

Через год Боткин писал:

"Некрасов начал похаживать ко мне и протестовать против гадких тенденций своего журнала"…

Это кажется почти невероятным: чтобы вождь и вдохновитель молодой демократии, в самую горячую пору борьбы, шел к своему идейному врагу, стороннику Каткова и Леонтьева, и протестовал против своего же журнала, против себя самого, против тех идей и идеалов, которые он сам исповедует, а между тем это было действительно так. И разве в эпизоде с Муравьевым не выразилась та же черта, только еще более демонстративно и открыто?

VII

Но значит ли это, что он был двуличный?

Двойной, но не двуличный. Двуликий, но не двуличный. И не потому он был двойной человек, что он был лицемер, иезуит, тартюф, а потому, что с самой его юности его общественное положение было двойное. Таким сформировала его жизнь. Он был, так сказать, парадоксом истории, ибо одновременно принадлежал к двум противоположным формациям общества - помещичьей и разночинной.

В этом вся разгадка его двойственности.

В самом деле - по привычкам и нравам он был барчук, дворянин. Такова была одна сторона его личности. Он вырос в отцовской усадьбе, среди крепостных псарей. Отец его был типичный помещик: сутяга, сластолюбец, охотник, игрок. "Я с утра до вечера в поле - травлю и бью зайцев", - писал двадцатилетний Некрасов из своего родового гнезда.

У него есть "своя деревнишка", сельцо Алешунино, близ города Мурома, и когда он приезжает туда, отец посылает ему тройку лошадей, два седла, шесть гончих и трех крепостных.

Всякий его приезд в имение Грешнево вызывает суету и суматоху: звенят ключами, чистят мелом серебро, расставляют мебель, готовят пороховницы и патронташи, дворовые мальчишки смазывают прованским маслом разные части ружей.

В 1863 году он купил у княгини Голициной великолепное имение Карабиху с оранжереями и померанцевым садом. Когда его любимые собаки обедают, им прислуживает лакей, подающий им особые блюда на салфетке. "В общем, по походке, манерам, тону и по всем привычкам он напоминал какого-то гордого барина", - вспоминает о нем одна тогдашняя шестнадцатилетняя девушка

Это было в нем органическое. Среди сановников Английского клуба Некрасов не был парвеню или выскочка, они были с ним на равной ноге, и если кто в ком заискивал, то скорее они в нем, а не он в них. Иные из них, как, например, гофмейстер Сабуров, даже не знали, что он сочиняет стихи, а видели в нем просто многолетнего партнера, старинного товарища по картам. Многие из них проигрывали ему несметное количество денег, как, например, Абаза или министр двора Адлерберг. Тот же Абаза, впоследствии министр финансов, проиграл ему в разное время больше миллиона франков и постоянно был должен ему то пять, то десять тысяч рублей. Некрасову случалось проигрывать единовременно до восьмидесяти тысяч рублей. По своим вкусам и навыкам, по своему положению в обществе, он был гораздо ближе к Муравьеву, чем думают. Он и сам указывал на это. В одной из его неопубликованных собственноручных записок, найденных нами в бумагах сестры, говорится, что он и раньше был знаком с Муравьевым (хотя и весьма отдаленно), а с его сыном и зятем был даже в коротких отношениях. Из юбилейной истории Английского клуба мы знаем, что Муравьев состоял членом этого собрания с 1843 года, его зять с 1851, его сын с 1852-го, а сам Некрасов с 1854 года. Круг, к которому принадлежал Муравьев, был до известной степени и кругом Некрасова. Его кареты, охоты, егеря, повара и лакеи были под стать той широкой жизни, которую вели самые высокопоставленные члены Английского клуба. По всем своим привычкам и вкусам он ничем не отличался от них. Балет, рысаки, шампанское, первоклассный портной, даже содержанка-француженка - всё делало его вполне своим в этом обществе крупнейших помещиков, чиновников, инженеров, дипломатов, генералов.

Но столь же подлинным и органическим было плебейство этого "гордого барина". С того времени, когда в 1838 году семнадцатилетний Некрасов поселился в Петербургских Углах и сделался - по его же выражению - литературной бродягой, в нем с необыкновенной резкостью проявились те свойства плебея, которые впоследствии, через несколько лет, привлекли к нему сочувственное внимание Тургенева, Герцена, Огарева, Бакунина и других писателей-дворян. Рядом с ними он оказался почти пролетарием.

В его лице был предвосхищен историей тот тип разночинца, который проявился в России лишь двадцать лет спустя - в шестидесятых годах. Поразительно, как мало он похож на всех своих литературных сверстников - "людей сороковых годов", гегельянцев, созданных дворянскими усадьбами, и как легко он сошелся с семинаристами шестидесятых годов, с Чернышевским и Добролюбовым, - именно потому, что и сам был таким же плебеем.

Писатели сороковых годов, созданные дворянскими гнездами, бывали за границей, как дома, скитались по европейским музеям, читали книги на трех-четырех языках, а он, кроме своей ярославской глуши и Петербургских Углов, смолоду ничего не видел. В Гегеле не понимал ни звука. Когда через много лет он уехал, наконец, в Италию, Тургенев и Герцен потешались над ним: "Некрасов в Риме это щука в опере", так неуместен казался им этот малообразованный плебей среди памятников старинной культуры…

Образование его было грошовое, именно такое, какое достается плебеям; он был в полном смысле самоучкой: такие люди, как Тургенев и Герцен, казались рядом с ним профессорами. Покуда они занимались своей метафизикой, он, чтобы не умереть на панели, делал деньги, по-мещански не брезгая никакими "аферами", не боясь, что в нем увидят торгаша, щелкал на счетах, по-ярославски хлопоча о копеечной прибыли.

В то время слово "аферист" не было ругательным словом и означало просто дельца, так что, когда Белинский говорил об аферах Некрасова, в этом не было никакого упрека.

Некрасов действительно всю жизнь занимался аферами, всю жизнь его тянуло к этому недворянскому заработку. Едва только освоившись в петербургской литературной среде, он, полумальчик, берется за грошовое издательство - и через несколько лет, издав "Польку в Петербурге" и "Статейки в стихах без картинок", мечтает открыть книжную лавку, издавать журнал "Иллюстрацию" или "Русский Вестник", или "Сын Отечества", а также "Библиотеку романов, повестей, путешествий". Впоследствии он издал сочинения Кольцова, Шекспира, книги "Для легкого чтения".

Он действительно скупил сочинения Гоголя и перепродал их с прибылью, но уже в той брезгливости, с которой в сороковых годах литераторы говорили об его торгашестве, сказывались аристократические дворянские вкусы.

Если бы не эти аферы, он умер бы с голоду, потому что, - как бы ни были преувеличены рассказы о его нищете, - нет никакого сомнения, что в 1838,–39,–40,–41 годах он был литературный пролетарий, нередко бегавший зимою без пальто, не обедавший по целым неделям, действительно имевший возможность запастись на всю жизнь психологией литературного плебея.

Именно от этих чисто социальных причин и произошла его пресловутая двойственность. Не от лицемерия он был двойной человек, а оттого, что в одно и то же время принадлежал к двум противоположным общественным слоям, был порождением двух борющихся общественных групп. Это-то и раскололо его личность.

Назад Дальше