Признательные показания. Тринадцать портретов, девять пейзажей и два автопортрета - Сергей Чупринин 15 стр.


Сказано, как видим, жестко, без каких бы то ни было уклончивостей и оговорок. Да они и не нужны, ибо, во-первых, прямота отзыва обеспечена обстоятельным анализом, а во-вто рых, очевидно, что Макаров стремится не опорочить поэта в глазах публики, а лишь как бы навести его на свое, собственно "исаковское", издавна и справедливо любимое читателями:

"У поэта Михаила Исаковского свой путь, на котором он одерживал несравненные победы! …Его песен дивный дар - это дар проникновения в интимный душевный мир человека и умения связать этот мир с миром его общественного бытия".

В желании поддержать своеобразный талант, укрепить в нем самом все ценное, оплаченное судьбою, Макаров способен был даже (а мы знаем, как это трудно) наступить на горло собственному вкусу. Вот он читает рукопись неординарной поэтессы и, разбираясь с авторским пристрастием к "красивым оборотам", отглагольным рифмам, к словарю, отдающему "запахами поэзии XIX века", сначала сердится, как сердились бы все мы, затем, постепенно проникаясь обаянием лирического голоса поэтессы, полусокрушенно вздыхает: "Что же делать, если она такая!" - и, наконец, утвердившись в своей симпатии, делает финальный вывод:

"Светлану Сомову такую, какою она отразилась в поэме, я приемлю со всеми ее "недостатками"… Я, например, считаю склонность к красивости недостатком, но ведь он органичен для автора, нелепо придираться к этому, как нелепо было бы чуждаться общения с умным и хорошим другом только потому, что он питает слабость к фестончикам или к галстукам яркой расцветки".

Бывало и так, что, выявляя особенность и тем самым силу того или иного дарования, Макаров отважно зачислял в достоинство то, что достоинствами обычно не считается. Это произошло, в частности, с романами Константина Симонова, к которым многие видные писатели (достаточно сказать, что в кругу резких "критиков" К. Симонова-романиста был М. Шолохов) предъявляли упреки в "журналистичности", антипсихологизме, рационалистической сконструированности, стилевой неряшливости.

Макаров спокойно рассматривает эти упреки и во всем, что касается "исполнительской", как сказали бы сейчас, стороны дела, полностью солидаризируется с ними. Симонов и сам знал за собой грех репортерской торопливости, и действительно, его романы страдают отсутствием композиционной дисциплины, строгой продуманности в отношении к слову и слогу. Но почему же они тогда так охотно, так жадно читались демократическим большинством? Неужели как раз в силу их антипсихологизма и рационалистической односторонности?

Да, еще и еще раз проверив ход своих наблюдений, говорит Макаров: корень симоновской популярности именно в этом, ибо тут мы сталкиваемся с особым родом художественности и особым типом прозы, действительно чуждой и психологизму, и образной многомерности, зато захватывающей читателя чем-то иным, тоже существенным. Чем же? Тем, что

"Симонов - писатель политический, он весь в современности, в гуще современных вопросов… и сама образная система призвана наиболее четко выразить идею политическую".

Этого мало? Мало, если подходить к симоновской прозе с классическими требованиями. И вполне достаточно, если взглянуть на нее как на "психологический документ, зафиксировавший настроение, состояние общества в определенных условиях, в определенный отрезок времени". Даже "практицизм Симонова - предпочтение им практических вопросов укрепления боеспособности армии душевному миру людей" в понимании критика есть

"вовсе не отрицательное, как это иные полагают, качество. Без земного практицизма, увы, неосуществимы самые высокие идеалы… Роман Симонова воздействует больше на ум, чем на сердце. Но это не осуждение, а всего лишь утверждение особенностей его таланта".

Напомню, что все это говорилось тогда, когда никто и не подозревал еще о существовании особого феномена "политической прозы" с ее действительно специфическим образно-стилевым строем и с ее специфическими способами воздействия на читательские умы. Но суть даже не в приоритетности наблюдений и выводов критика. В контексте нашего разговора важнее то, что, четко и строго определив своеобразие симоновского дарования, Макаров и в этой статье, и в последующих выступлениях подходил к книгам Симонова, руководствуясь уже не только самыми общими принципами литературного творчества, но и теми вполне конкретными законами, власть которых над собою признавал писатель. Если он порицал в дальнейшем Симонова-романиста, то не за недостаток "художественности" в канонической ее форме, а как раз напротив - за малоплодотворные попытки писать так же "психологично", как другие романисты, воссоздавать такие же "чувственно осязаемые образы", как и в традиционном общественно-бытовом романе. Если же хвалил, поддерживал, то в тех случаях, когда писатель прорывался к своему, только ему присущему и характерному.

А это, может быть, самое главное и самое запоминающееся в критике Александре Макарове. Ахмадулина была дорога ему тем, что она именно Ахмадулина, а Смеляков тем, что он именно Смеляков, и незачем ни от Ахмадулиной требовать "смеляковской" скульптурности и публицистичности, ни от Смелякова ожидать "ахмадулинской" воздушности и артистизма. От каждого - свое. Каждый замечателен своим, и только своим.

Такое родственное понимание, такое доверие к художнической индивидуальности, такое умение "войти в положение" и судить о достоинствах и недостатках книги изнутри этого "положения" писатели, как выяснилось, ценят даже больше самых неумеренных славословий. Недаром же они так согласно, распри позабыв, сошлись со своими воспоминаниями об Александре Николаевиче на страницах изданных уже после его смерти книг "Критик и писатель", "Идущим вослед", "Литературно-критические работы" (том 1) с тем, чтобы принести дань памяти и любви своему критику. Своему - для Федина и Залыгина, для Исаковского и Матвеевой, для Ан. Иванова и Симонова, для Ахмадулиной и Сорокина, для Астафьева и Слуцкиса, для Ал. Михайлова и Аннинского…

Читая этот список откликнувшихся на кончину Александра Макарова, - а ведь можно вспомнить еще и Тихонова, и Ваншенкина, и Баруздина, и Коновалова, и Горышина, и Казанцева, и многих, многих, - кто рискнет вымолвить классическую фразу насчет того, что "в одну телегу впрячь не можно…", кто рискнет, хоть на мгновение, не поверить в идеалы, которыми и ради которых жил критик?

И вновь перед мысленным взором возникает та старая, пятидесятилетней уже давности фотография - словно бы вся советская литература с любовью обернулась вослед своему Калите, своему радетелю и собирателю рассеянных творческих сил…

* * *

Марк Щеглов работал в критике около трех лет.

Александр Макаров - более тридцати…

Что же из этого следует?

Многое. Сопоставляя манеры, методики, самые типы жизненного и творческого поведения этих выдающихся писателей-критиков, право же, как сказал к случаю Макаров,

"…не грех подумать, что и природа не лишена способности заглядывать вперед".

Щеглов словно бы знал (впрочем, почему "словно бы"? Он, к несчастью, вот именно что знал), сколь краток отмеренный ему судьбою срок. И - торопился, частил, захлебывался порою в прямой монологической речи, наталкивал в каждую статью тьму и "вечных", и практических вопросов, стремился откликнуться лишь на "центральные" поводы и "центральные" книги, концентрировал суть, пытаясь найти и находя типические начала в самых разнородных именах, явлениях, тенденциях, литературных событиях.

Макаров, напротив, неспешен. Он любит вернуться спустя годы все к тому же предмету, заново обследовать его, проверить истинность высказанных когда-то суждений и гипотез. Он жалуется, приуставши: "Я не только не успеваю за всем следить, я ни за чем следить не успеваю…" - но на самом же деле, конечно, успевает не упустить из виду ничего из более или менее существенного, а порою и вовсе не существенного. Он тяготеет к жанру пространной обзорной или портретной статьи, входит в детали и подробности. Склонен к тому, что называется лирическими отступлениями, к шутливому или серьезному объяснению с писателями и аудиторией. Да и вообще напор монологической речи как-то не по нему. Куда предпочтительнее беседа с читателем-другом - неторопливая и непринужденная, позволяющая и так и этак подойти к теме, взвесить все "за" и "против", подтянуть "тылы", всесторонне обезопасить смысл высказывания.

Я не знаю, как они относились друг к другу; намеренно не интересовался, хотя и есть пока у кого спросить. Не исключаю, впрочем, что без особого воодушевления. Статьи Макарова могли казаться Щеглову несколько пресноватыми и вяловатыми, да и сама мысль о необходимости сблизить и примирить позиции на основе "золотой середины" и центристской умеренности вряд ли была по душе "строгому юноше". Что же касается Макарова, то он ловил, возможно, младшего - по возрасту и стажу - товарища на увлечении полемическими крайностями, "нигилистичности" в отношении к недавнему прошлому, на стремлении утвердить как действительное, сущее то, что было пока представлено только в потенции.

Сказывалась, надо думать, и разница в социально-биографическом опыте. Макаров помнил доколхозную деревню, "варился" в комсомольской среде тридцатых годов, воевал, служил в краснофлотских газетах, редактировал, принимал деятельное участие в организационно-творческих мероприятиях Союза писателей и с недоверием относился ко всем, кто пришел в литературу с университетской скамьи:

"Что нужно критику?

Прежде всего - школа жизни.

Я не верю в критиков, за плечами которых лишь школа да вуз".

Если исключить аскетическое житье в коммуналках, больницах и тубсанаториях, то за плечами Щеглова были вот именно что "школа да вуз". Тоже "школа жизни"? Тоже, но принципиально другая, ибо, как бы там ни было, Щеглов изначально тяготел к городской, "профессорской" культуре, видел себя ее работником, тогда как Макаров, гораздо больше, в общем-то, преуспевший в жизни, ни на миг не забывал о своем "мужицком" происхождении, социальной среде своего детства и юности.

Словом, они разные, очень разные. И все же, знакомясь со страницами, посвященными этим критикам, не отмечали ли вы, читатель, черты когда внезапного, а когда и ожиданного фамильного сходства между "ниспровергателем" Щегловым и "собирателем" Макаровым, между "строгим юношей" и мужем, умудренным изрядным житейским и литературным опытом?

Эти черты сквозят уже в методике, в технике критического освоения литературы и жизни, встающей за литературой. И тот и другой прежде всего аналитики, плохо доверяющие как "первому", так и "общему" впечатлению, предпочитающие извлекать смысл посредством обстоятельного разбора текста. Истина для них всегда конкретна, и ничто, думаю, не могло бы их столкнуть с убеждения, что критик должен писать все-таки о тексте, а не по поводу текста, как это сейчас сплошь да рядом водится. Значит, не нужно пренебрегать деталями. Значит, нельзя брезговать комментирующим пересказом, фактурной обрисовкой выведенных в произведении характеров, вниманием к побочным, будто бы второстепенным линиям, мотивам и элементам обследуемой книги.

Если же подходить к опыту Макарова и Щеглова со стороны жанра, то мы заметим, что их статьи всегда суть именно статьи, а вовсе не эссе, не беллетризованные "рассказы о писателях" и не фрагменты загодя задуманной, а теперь многоуспешно распечатываемой монографии. Внутреннее наполнение жанра могло быть различным, но принцип чистоты жанра оставался неизменным при всех условиях, так что читателю, открывающему Щеглова и Макарова, не грозит опасность, идя в комнату, попасть в другую. Если это названо авторами рецензией, то это и будет рецензией, если обзором, то и тут никакого подвоха не предвидится. Да и названия статей, совсем как в добром старом XIX веке, преследуют по большей части цель не приманить читателя эффектной метафорой, а точно передать суть того, о чем пойдет речь: "Реализм современной драмы", ""Русский лес" Леонида Леонова", "Очерк и его особенности", "Есенин в наши дни", "Верность деталей" у Щеглова, "Константин Симонов как военный романист", "Мир Шолохова", "О поэзии молодых", "Раздумья над поэмой Евг. Евтушенко" у Макарова.

В этом плане оба критика подчеркнуто консервативны. Пустяк, чисто "технологическая" тонкость? Так, да не так, ибо за установкой на жанровую, композиционно-стилевую, терминологическую дисциплину с явственностью различаешь и строгость критической мысли, даже чисто внешними средствами организующей, упорядочивающей себя, и необходимую, столь дефицитную ныне вежливость по отношению к читателю. "Исповедальность", которая сейчас в таком почете, не заказана и критике этого типа, но она, "исповедальность", никогда не выпирает на первый план, никогда не заявляет о себе как о "сверхзадаче", освобождающей критика-рецензента, критика - обозревателя и полемиста от исполнения его прямых обязанностей.

Говоря об общем, что роднит Макарова со Щегловым, мы преднамеренно оставляем в подтексте их нравственные качества (благородство, порядочность, независимость, принципиальную взыскательность и принципиальную доброжелательность…) - ими лучшие наши критики и сегодня не обделены, - упирая прежде всего на литературно-профессиональную сторону дела, на те начала, которые попали в текущей критике наших дней в разряд остродефицитных и воспринимаются многими либо как устаревшие, оставленные позади, либо как необязательные.

Так, например, иные, в том числе и талантливые, работники критического "цеха" полагают себя свободными от необходимости выставлять четкую оценку прочитанным книгам, отделять зерна от плевел как в пределах литературного процесса в целом, так и внутри конкретного текста. "…Критик не должен ни хвалить, ни ругать. Он своего "героя" берет как прототип для создания своей духовной реальности", - вдохновенно декламирует В. Бондаренко, и эта мысль, пусть изложенная не столь определенно, во многом типична для умонастроения свежего поколения сегодняшних критиков.

Что тут сказать? Можно, вслед за В. Кардиным, едко пошутить, что "критику, лишившему себя права хвалить либо ругать, лучше сменить профессию". А можно отослать эмансипированных новобранцев на выучку к литературно-критической классике, заветам которой мы часто преданы на словах и редко на деле. Читайте Белинского и Надеждина, Добролюбова и Григорьева, Михайловского и Луначарского, Воронского и Полонского, Макарова и Щеглова - обязанность выставлять оценки, производить "суд над литературой", иными словами, "хвалить" и "ругать" ничуть не мешала этим мастерам воссоздавать "свою духовную реальность", а, скорее, напротив, помогала высказать собственное, глубоко личное понимание жизни и литературы.

Очень и очень боюсь, что характерный для недавнего времени отказ от конкретных и внятных оценок, вообще от "суда над литературой" в пользу создания "реальностей", как бы внеположных литературе (утешает лишь то, что этот отказ хорошими нашими критиками чаще прокламировался, чем осуществлялся на практике), есть прямое следствие укоренившейся в периодике комплиментарности и такой уж "взвешенности" суждений, при которой они переставали быть суждениями. Перед нами проявление своего рода литературно-критического эскапизма, бегства от действительности: если нельзя с необходимой строгостью сказать о том, что хорошо и что плохо в литературе советской эпохи, если правила газетно-журнально-издательской "игры" предписывают аптекарскую дозированность в распределении света и теней на групповом портрете современных писателей, то не лучше ли, не честнее ли, в самом деле, "эмигрировать" в сопредельное литературоведение или заняться строительством воздушных замков "своей духовной реальности"?

Читатели с писателями привыкли во всем винить критику: она-де комплиментарна, трусовата или, в лучшем случае уклончива. Критики же не без резона жалуются на редакции, не торопящиеся с резким обнаружением своих позиций, видящие в так распространившейся "критике умолчанием" (умолчанием о тех или иных заметных книгах, о тех или иных острых проблемах) чуть ли не максимально допустимую форму проявления гражданской доблести.

Мне, критику, вторая точка зрения, естественно, ближе. Критика действительно живет прежде всего в периодике, и действительно вес критического слова в значительной степени зависит от того, прозвучало оно кстати, вовремя или, что называется, в пустой след. Да и чисто психологически, легче ведь думать, что вся причина известной анемии критической мысли не в слабости напора, а в прочности шлюзов, перекрывающих путь. Но вспомним: Щеглову не удалось при жизни напечатать статьи "Реализм современной драмы", "Верность деталей", еще кое-что. Но ведь написать-то их ему все-таки удалось! И много ли среди текстов, не удостоенных редакционным вниманием, работ такой долговременной актуальности, такой дерзкой силы и неисчерпываемой глубины, чтобы их, без особого ущерба для смысла и нашей профессиональной репутации, можно было бы обнародовать хотя бы и под рубриками "Из литературного наследия", "Из забытого и неопубликованного"?

Вопрос на засыпку и обращен он, само собою, в первую очередь к себе. Но только ли к себе?

И еще один завет, которому плохо, право же, следует сегодняшняя критика, - завет о преимущественном внимании к свежим литературным силам, к новым именам и новому поколению писателей. Напомню о том, что сделал Макаров для Астафьева и Семина, Рекемчука и Липатова, для создания климата, в котором смог возникнуть и утвердиться, уже после смерти критика, феномен "деревенской прозы". Напомню и о Щеглове, может быть, не дождавшемся своего поколения прозаиков и поэтов, но жадно всматривавшемся в туманную новь, поддерживавшем в литературе все, что было отмечено знаками свежести и обновления.

"… В этом сказывалась и его любовь к нашей литературе, и его вера в ее силы, в ее будущее, которое конечно же - за молодыми", -

написал о хлопотливой литературно-критической "педагогике" Макарова Константин Симонов. То же, наверное, можно было бы сказать и о Щеглове. Корень преимущественного(выделим для рельефности это слово) внимания к новым писателям действительно в чувстве литературно-социального оптимизма критиков-классиков, в их святой, помогающей жить вере в то, что, как бы значителен ни был современный им период литературы, будущее станет еще богаче и краше, принесет еще более весомые, еще более совершенные плоды и результаты.

А теперь взглянем окрест себя. Прочно ли связаны с новыми движениями в литературе Владимир Новиков и Игорь Шайтанов, Алла Латынина и Наталья Иванова, Валентин Курбатов и Евгений Ермолин, чьи публикации в периодике сегодня привлекают к себе максимальное внимание?

Назад Дальше