Здравые смыслы. Настоящая литература настоящего времени - Колобродов Алексей Юрьевич 10 стр.


Гамлет восстал против лжи,
В которой варился королевский двор.
Но если б теперь он жил,
То был бы бандит и вор.

Номах, в своей интерпретации Гамлета, подхватывает эстафету поэта Есенина:

Если б не был бы я поэтом,
То, наверно, был мошенник и вор.

Есенин делает исключение для собственной семьи, но и ее люди – крестьяне лишь по происхождению да его поэтическому чувству. Когда плоскость поэзии переходит в бытовую, мы поражаемся тому же набору есенинских дихотомий – от любви до ненависти и проклятий, от трогательной заботы – к полному игнору. (Этот пласт отношений в семье убедительно и подробно описывают О. Лекманов и М. Свердлов.)

Вообще, иногда кажется: своеобразный "мужицкий рай" Есенина – это патриархальная русская деревня, каким-то образом лишенная "мужиков", крестьянства. Идеал, восходящий не столько к Руссо, сколько к сказке Салтыкова-Щедрина "Дикий помещик".

Отметим, что, когда Есенин пьян, бухгалтерия вдруг приобретает смысл: антисемитские инвективы смыкаются с антикрестьянскими: "Пьяный он был заносчив, груб, матерщинничал, кричал… Он непременно кого-либо ругал, чаще всего писателей и поэтов и еще чаще мужиков, находя для них самые чудовищные определения. Он иронизировал насчет Советской власти или смачно и с жаром юдофобствовал, произнося слово "жид" с каким-то озлоблением и презрением" (из воспоминаний издательского работника Ивана Евдокимова).

Весь этот пестрый и горький материал может быть использован как аргумент:

а) Для сближения полярных явлений – интернационального еврейства и русского крестьянства – в есенинском сознании. Схожий клубок мотиваций при разнообразных претензиях к объектам; своеобразный комплекс любви/ненависти на фоне огромного одиночества, неустроенности, непопадании не только во время, выпавшее поэту, но ни в одну сколько-нибудь заметную социальную среду.

б) Для очередной поляризации: притом что в отношении Есенина к "инородцам" и "своим" есть, безусловно, общие черты, принципиальны именно различия: антисемитизм появился позже, как следствие внешних влияний и, как правило, измененного сознания. Тогда как антикрестьянский настрой есть пунктик, присутствовавший у Есенина изначально.

Однако все это представляется излишним. Поскольку те коллизии, которые я пытался разобрать выше, иллюстрируют проблематику куда более высокого, даже высшего порядка – и показывают, как устроена природа национального гения. Какие механизмы работают у него внутри, чтобы вся грязь этого мира, пропущенная через душу и ум, не выводилась наружу… Какие горят и выходят из строя фильтры, ибо на выходе – только искусство, моцартианский артистизм, гений без злодейства.

Чапаев на сеновале в окаянные дни. Иван Бунин и Виктор Пелевин: историософия родства

В знаменитом романе Виктора Пелевина "Чапаев и Пустота", разобранном на цитаты, – притом что писатель тогда еще не наладил массовое производство фирменных афоризмов, одна из самых эффектных фраз – о "трипперных бунинских сеновалах".

В молодости, когда роман о поэтах-буддистах-кавалеристах глотается на одном дыхании, оборотом восхищаешься – и только. Но при неоднократном взрослом перечитывании начинаешь понимать, насколько сочленение это искусственно, более того – противоестественно. Против резьбы и "добрых нравов литературы" (А. Ахматова).

Понятно, что тут в сознании постмодерниста как-то соединились "Деревня" и "Темные аллеи", равно как отравленный воздух свободы. Через всю литературу о русской революции красной нитью (сыпью!) проходит линия-метафора венерических инфекций. Однако детская болезнь гонореи – это скорее мировая война (бравый солдат Швейк), тогда как русская революция – безусловно, сифилис (Есенин, Маяковский, Шолохов и пр.).

Тем не менее национальный классик Иван Бунин воспринимается почти вне данных контекстов. Очевидцем и пристрастным свидетелем революции он был, суровым аналитиком русской деревни – тоже, как ностальгический певец плотской любви и сегодня более всего воспринимаем читателями. Но "триппер" и даже "сеновал" – не из его мировосприятия и словаря.

Некролог какого-то Яшеньки:

"И ты погиб, умер, прекрасный Яшенька… как пышный цветок, только что пустивший свои лепестки… как зимний луч солнца… возмущавшийся малейшей несправедливостью, возмущавшийся против угнетения, насилия, стал жервой дикой орды, разрушающей все, что есть ценного в человечестве… Спи спокойно, Яшенька, мы отомстим за тебя!"

Какой орды? За что и кому мстить? Там же сказано, что Яшенька – "жертва всемирного бича, венеризма" ("Окаянные дни").

Впрочем, если приглядеться, пелевинский оборот восходит к известному свойству литератора Бунина – раздраженного, на грани ярости, полива в адрес коллег. Хлестко и несправедливо: "запойный трагик Андреев", "необыкновенно противная душонка" (о З. Гиппиус), "лживая, писарская поэзия этого сукина сына Есенина" и мн. др.

Но, собственно, заметки эти затеяны отнюдь не для разоблачения классиков; интересней проследить родство Бунина и Пелевина, которое – в "Чапаеве и Пустоте" – венеризмом, сеновалами, эффектностью и несправедливостью – вовсе не исчерпывается.

Тренер ревизионизма

Неоднократно отмечалось: Пелевин – продвинутый романист, предвосхитивший многие современные реалии, весьма традиционен по форме и консервативен в своих литературных пристрастиях. Авторы первой биографии писателя "Пелевин и поколение пустоты", Сергей Полотовский и Роман Казак, говорят о прямо-таки нежности, которую испытывает Виктор Олегович к Владимиру Набокову. "Главный писатель пелевинского иконостаса", – безапелляционно заявляют биографы.

Возражать тут не хочется, однако, по моему убеждению, место в иконостасе у Владимира Владимировича мог бы оспорить Михаил Афанасьевич. Во всяком случае, заставить эстета и стилиста потесниться.

Если Набоков – научный руководитель, то Булгаков – любимый школьный учитель или первый тренер. Пелевин перенял у него главный механизм защиты от недружественной реальности: спасительный цинизм мировосприятия. У Булгакова это шло от исторического и жизненного опыта, у Пелевина – идет от опыта интеллектуального. У обоих еще есть место лирике и подвигу, но разница в опыте дает себя знать: мир Булгакова конечен, тогда как у Пелевина в каждом новом романе он заходит на очередной виток сансары (литературно выражаясь, сиквел).

Общее у писателей – весьма поверхностное, прикладное отношение к религиям; Божественное – не свойство духа, а предмет познания (или объект сверхзнания) и умножения скорби. Еще – мальчишеское удовольствие потусторонних странствий, эзотерика – как оружие возмездия…

Памфлет "Собачье сердце" – этот концентрированный и канонизированный обывательский Булгаков, снабдил Виктора Пелевина не только второстепенным персонажем-фантомом для "Священной книги оборотня" (Полиграф Шариков – московский антропософ), но козырной (ударение – на усмотрение читателя) интонацией. Прочитайте монолог любого пелевинского гуру в манере проф. Преображенского – сварливо, надменно, через губу. Да и робкие ученики нередко играют с дядькою в интеллектуальные поддавки а-ля д-р Борменталь… Пары Берлиоз – Бездомный, Бомбардов – Максудов и пр. без труда проецируются на пелевинские сюжетообразующие тандемы.

Общее для обоих постоянное, назойливое сведение литературных счетов.

Булгаков (посмертно) стал наиболее удачно экранизированным из русских классиков, у Пелевина – все впереди, и, наверное, скоро; киношный потенциал огромен, претензия на блокбастер – повсеместна. Фильм покойного Алексея Балабанова "Морфий" – не только одна из лучших булгаковских экранизаций; концепция революции как череды наркотических приходов-отходняков чрезвычайно близка пелевинскому рассказу "Хрустальный мир", с его знаменитым зачином: "Каждый, кому 24 октября 1917 года доводилось нюхать кокаин на безлюдных и бесчеловечных петроградских проспектах, знает, что человек вовсе не царь природы".

Кадриль литературы

Словом, куда в этот ряд скромному нобелиату Ивану Алексеевичу.

Надо сказать, штудии на тему "Бунин и Пелевин" для филологических кругов – не экзотика, популярно сопоставление пелевинского рассказа "Ника" – тонкого и сильного – при всей обнаженности приема и механической заданности финала – с бунинским "Легким дыханием". А вот "Чапаев и Пустота", насколько я могу судить (и, возможно, ошибаюсь), в интересующем нас ракурсе пока не рассматривался.

Тем не менее давайте присмотримся. Вчитаемся.

Первые главы "Чапаева и Пустоты" преувеличенно, насквозь литературны. Что неудивительно: главный герой романа – поэт, автор имеет репутацию постмодерниста. (Впрочем, в годы написания ЧиП репутация эта доставалась легко: критики, чисто сороки, хватались за все блестящее и звучащее, таща в гнездо под названием "русский постмодерн".) Любопытно, однако, что по мере развития сюжета литературщина практически исчезает и заменяется фольклором и масскультом, как то: анекдоты о Чапаеве, латино-сериалы и Голливуд (Шварценеггер с Тарантино), самурайский экшн и аниме, русский шансон. Писатель укрепляет репутацию постмодерниста, хотя Петр Пустота остается поэтом.

Более того, герои и легенды русской литературы на старте "Чапаева и Пустоты", как в пионерлагере, разбиваются по парам, нестройно гомоня и устремляясь за Пелевиным-вожатым.

"Танка поэта Пушкина", как и сам Александр Сергеевич на Тверском бульваре, бронзовым монументом, выполняют роль эпиграфов. (Впрочем, ближе к середине романа в пару ему возникает Лермонтов, написавший "поэму о каком-то летающем гусарском полковнике".)

Затем появляется "граф Толстой в черном трико", пересекающий на коньках заледенелый русский Стикс, и – через несколько страниц – "темная достоевщина". Чуть позже дефиниция развернута: "…черт бы взял эту вечную достоевщину, преследующую русского человека! И черт бы взял русского человека, который только ее и видит вокруг!"

Федор Михайлович, парный Льву Николаевичу, во многом определяет всю атмосферу начальных глав "Чапаева" – маленькая трагедия "Раскольников и Мармеладов", разыгранная в арт-кафе "Музыкальная табакерка", детонирует стрельбой и погромом; Петр и революционные матросы Жербунов с Барболиным проводят в исторически достоверном кабаре "нашу линию".

Между бородатыми гениями пару образуют минорные поэты: "Он писал стихи, напоминавшие не то предавшегося содомии Некрасова, не то поверившего Марксу Надсона". Их саженными шагами догоняет Маяковский: "…учуяв явно адский характер новой власти, поспешили предложить ей свои услуги. Я, кстати, думаю, что ими двигал не сознательный сатанизм – для этого они были слишком инфантильны, – а эстетический инстинкт: красная пентаграмма великолепно дополняет желтую кофту".

(По сути, это основной тезис очерка Ивана Бунина о Маяковском, и, кстати, несомненно более яркий литературно – у Бунина, конечно, никакой не мемуар, а скучный и банальный ко времени написания очерка набор проклятий.)

Пару Маяковскому массовое сознание давно определило – но кто Пелевин и где Есенин? Однако Виктор Олегович написал роман о криэйторе, способном срифмовать штаны хоть с Шекспиром, хоть с русской историей… Так что Маяковский с Есениным – плевое дело: "Недалеко от эстрады сидел Иоанн Павлухин, длинноволосый урод с моноклем; рядом с ним жевала пирожок прыщавая толстуха с огромными красными бантами в пегих волосах…"

Ну, разумеется:

…Как прыщавой курсистке
Длинноволосый урод
Говорит о мирах,
Половой истекая истомою.

(Сергей Есенин. Черный человек)

Дальше – не менее густо: ежеминутно поминаемый автор "Двенадцати" ("опять Блок, подумал я"). Стихотворение главного героя, сочиненное автором для нужд повествования: "Они собрались в старой бане, надели запонки и гетры и застучали в стену лбами, считая дни и километры… Мне так не нравились их морды, что я не мог без их компаний – когда вокруг воняет моргом, ясней язык напоминаний", – пародирует, с уклоном в обэриутов, блоковских "Сытых":

Они давно меня томили:
В разгаре девственной мечты
Они скучали, и не жили,
И мяли белые цветы.
И вот – в столовых и гостиных,
Над грудой рюмок, дам, старух,
Над скукой их обедов чинных -
Свет электрический потух.
К чему-то вносят, ставят свечи,
На лицах – желтые круги,
Шипят пергаментные речи,
С трудом шевелятся мозги (…).

Далее – промельк Бальмонта. Герцен и Чернышевский. Принимающие активное участие в сюжете Валерий Брюсов и Алексей Толстой. Последнему Пелевин тоже немало обязан: сам Виктор Олегович в одном из немногочисленных интервью признавался: рецепт "балтийского чая" (водка, в которой размешан кокаин) обнаружен им у красного графа… Кроме того, фраза-размышление относительно идиомы "пришел в себя" – "кто именно пришел? куда пришел? и, что самое занимательное, откуда? – одним словом, сплошное передергивание, как за карточным столом на волжском пароходе", прямо восходит к названию повести А. Н. Толстого "Необычайные приключения на волжском пароходе".

Надо сказать, "Чапаева и Пустоту" критики просто не досматривали на предмет литературных имен и аллюзий, иначе было бы несложно убедиться, что этот роман – просто-напросто очередная энциклопедия русской словесности. Субъективная, но не пародийно-издевательская, подобно "Голубому салу"; ограниченная по времени – XIX и т. н. Серебряным веком.

"Энциклопедия" здесь – конечно, клише, ближе сравнение с литературной гостиной, превращенной в коммуналку, где уплотняет писателей революционный матрос Пелевин. Собственно, всю меру комиссарского произвола можно определить в его отношении к фигуре Ивана Бунина.

Тут тоже не обошлось без парности: можно прикинуть, кого планировал автор "Чапаева" в связку к Ивану Алексеевичу. Упоминаются Горький, Чехов и Набоков – литераторы, с которыми Бунина связывали отношения причудливые и разнообразные.

Персонаж "Чапаева и Пустоты", чекист и бывший поэт Григорий фон Эрнен дважды упоминает о "звонке Алексею Максимовичу" как о событии, несущем судьбоносные последствия.

Этот важный созвон мы встречаем и у Бунина в мемуарах: "Вскоре после захвата власти большевиками он приехал в Москву, остановился у своей жены Екатерины Павловны, и она сказала мне по телефону: "Алексей Максимович хочет поговорить с вами". Я ответил, что говорить нам теперь не о чем, что я считаю отношения с ним навсегда конченными" ("Горький").

Впрочем, судя по "Окаянным дням", Бунин и после Октября продолжает общаться с Екатериной Павловной, равно как близким Горькому (у Бунина – "вечный прихлебатель Горького") издателем А. Тихоновым – "по делу издания моих сочинений "Парусом", – важно сообщает Иван Алексеевич. "Парус" – основанное Горьким издательство. Явная двусмысленность в свете полного разрыва отношений.

Антон Чехов появляется в "Чапаеве и Пустоте" благодаря Ленину, который, в свою очередь, возникает самым мистическим образом. Чапаев устраивает эзотерический телемост посредством собственной шашки:

"Я понял, что он (Ленин. – А. К.) видит меня – в его глазах на секунду мелькнул испуг, а затем они стали хитрыми и как бы виноватыми; он с кривой улыбкой погрозил мне пальцем и сказал:

– Мисюсь! Где ты?

(…)

Зажегся свет. Я изумленно поглядел на Чапаева, который уже вложил шашку в ножны.

– Владимир Ильич перечитывает Чехова, – сказал он".

Любопытно: именно Бунин в свое время сосватал Чехова в декадентские издания, по просьбе самого Антона Павловича, который, видимо, был вовсе не прочь попасть в струю тогдашнего гламура. Разочаровался, впрочем, быстро и первым соединил литературную моду с каторгой, сострив по поводу символистов: "Здоровенные мужики, их в арестантские роты отдать". Собственно, все дальнейшие витиеватые проклятия Бунина в адрес Блока, Маяковского и других выросли из чеховских "арестантских рот"; известные его инвективы в адрес Ленина звучат в той же тональности, разве что с повышением градуса ругани.

Биографы Пелевина, Полотовский и Казак, мотивируя близость своего героя Владимиру Набокову, вспоминают пассаж из "Чапаева и Пустоты", восходящий к "Камере-обскура". Предварительно оговариваются: "Сначала приветы любимому автору Пелевин посылал осторожно, исподтишка". Это не совсем так (а фейковую лексику оставим на совести авторов): немногими страницами ранее г-н Набоков в романе появляется собственной персоной, пусть и опосредованно:

"Возьмите хотя бы Набокова. (…)

– Простите, вы о каком Набокове? – перебил я. – О лидере конституционных демократов?

Тимур Тимурович с подчеркнутым терпением улыбнулся.

– Нет, – сказал он, – я о его сыне.

– Это о Вовке из Тенишевского? Вы что, его тоже взяли? Но ведь он же в Крыму! И при чем тут девочки? Что вы несете?

– Хорошо, хорошо. В Крыму".

Иван Бунин в "Чапаеве", как в хорошо знакомой компании, где-нибудь в ресторане "Медведь": "Было ведерко с зернистой икрой, было много шампанского…" ("Горький").

Назад Дальше