Здравые смыслы. Настоящая литература настоящего времени - Колобродов Алексей Юрьевич 20 стр.


…Тут легче всего отыскать авторский замысел – дескать, не захотел примкнуть к молодым поэтам-писателям-философам, не прозрел жизнь настоящую, вот и оказался, не включая света, с помутненным рассудком наедине с ноутбуком и бутылкой. А ведь увлекался радикализмом, контр культурой, 68-м годом, Селином – Сартром, да и сейчас торчит от Паланика с Уэльбеком, и старые эссе можно подправить и напечатать. Но. Герой, любя свое юное продвинутое, посмеивается над нынешними неформалами, это не снобизм и чужеродность, но нормальный обывательский скепсис. Ирония, не разящая, а здоровая, весомую часть которой, это заметно, разделяет и Сенчин.

…Еще проще угадать в тихом пьянице-безумце метафору модного ныне несогласного – который прятался от режима и с его гопотой, а потом достало, заштормило, он и дунул, уже после книги, на Болотную, а там и на проспект Сахарова. Ну, как Чацкий, а за ним Онегин должны были оказаться в декабристах.

И уж совсем на поверхности (благо рассуждений о религии и атеизме, по-своему искренних и глубоких, в книге полно) – отказался от Бога, ну и оказался в жопе.

Все это, конечно, ерунда. Шняга, как выразились бы сенчинцы. Дезертирует герой и трещит его судьба не потому, что просмотрел, проспал, пропил какие-то варианты. А потому, что был адекватен своему гнилому времени – околонулевым. Не мужчина – а штаны в облаке обывательского цинизма. Как говорила в "Информации" девушка Алла – "планктоша" – вкладывая в словцо не офисную, а мировоззренческую принадлежность. Афористичней всего об этом сказано в "Бумере" Петра Буслова: "Не мы такие, жизнь такая". Сохранили личность (если было что сохранять) люди, предпочитавшие маргинальные стратегии, как та же Алла, с ее кокаином и бильярдом, или Олег Свечин, с его литературой, халтурой и откровенно вторичным рок-н-роллом, а вот жестоко тратились те, кто, подобно герою "Информации", считал, что такие правила одни и навсегда. Впрочем, далеко не все решались дезертировать, и тихий подвиг героя – не в слив, но в плюс ему. История обыкновенного безумия в необыкновенное время. Или наоборот?

Да, интересный писатель, хороший, непростой роман. Похоже, "Информация" задумывалась как ответ "Черной обезьяне" Захара Прилепина. А получился не ответ, но дуэт. Романы в основных линиях поразительно схожи – их герои, разные люди нулевых, завершают десятилетие с одинаково разгромным результатом, диагнозом и местопребыванием. Так же блуждают в доставшемся времени, как в лесу, помня, что когда-то были компас и тропинка… Обстоятельно и вдумчиво анализируют порнографию. Одинаково взаимодействуют с женщинами: мечутся между неверными женами и верными подругами (и наоборот), пытаясь открыть в проститутках нечто, скрытое под функционалом… Достоевский, словом, на новой фене.

Сенчин, кстати, этот мячик нам подбрасывает, напрямую, в тексте, указывая на роман "Подросток". И, дабы не показать нам, будто впал в амбицию, ругает "Подростка" худшим романом ФМ, ворчит о неряшливости слога и неоправданности дневникового приема.

Заказывали в XX веке Льва Толстого? С Толстыми и в XXI по-прежнему глухо, но Достоевские, один за другим, уже трезвонят в парадное.

Непобежденный на стройке. Сергей Боровиков, "Двадцать два"

Объявленный издательством тираж в 300 экземпляров даже коллекционным сложно назвать – шестисотстраничный фолиант, натурально, разойдется по друзьям и поклонникам писателя, а оба этих круга не пересекаются, но совпадают. Другое дело, что Саратовом география распространения уникального издания явно не ограничится. Ибо друзья и поклонники Сергея Григорьевича зафиксированы по всему миру, и не только русскоговорящему.

У меня относительно названия – собственная версия: в книгу вошли тексты, писавшиеся с 1989 года, ну и, соответственно, публиковавшиеся в два последних десятилетия, 1989–2011, получается как раз 22, по Мандельштаму, "звуков стакнутых прелестные двойчатки".

Красиво. А ежели я в своем предположении заблуждаюсь, и уважаемый автор поднимет меня на смех, имеется хлипкая подпорка для сей арифметики: Сергей Григорьевич до сих пор не замечен в переиздании своих произведений, написанных тогда, когда Боровиков был членом Союза писателей СССР, советским же критиком и редактором.

А коли начал – договорю: отношение Сергея Григорьевича к литературе, как, в известной степени, ремеслу, всегда мне импонировало, да и феноменология советского писательства – один из его магистральных сюжетов. Отношения человека со временем – у него и вовсе сюжет сюжетов… Тем не менее настоящим, образующим автора и его окрестности, он, не сомневаюсь, полагает собственное писательство отчетного периода – одиннадцать лет до миллениума и одиннадцать – после.

Как-то совпало, что тогда, в 89-м, кончилась советская власть, а писателю стало за сорок. Последнее важнее: "Спустя сколько-то лет, а именно в конце 80-х, я утвердился в печальном выводе, что критика из меня так и не вышло. С омерзением окинув прожитой мной путь, я почти перестал писать, но вновь, как в юные годы, сделался читателем. Был крайне всем недоволен и незаметно поумнел" ("Крюк. Ненаписанный филологический роман").

Кстати, главная вещь Сергея Боровикова – "В русском жанре" – имеет аналогичную датировку.

Я сделался счастливым обладателем этой красивой, двадцатидвухлетней книги и сразу понял: рецензии у меня не получится. Какая к черту объективность, если речь идет о Боровикове, которому я обязан в жизни чрезвычайно многим и, как выяснилось, кое-какие обязательства отбил: многие тексты книги появились не без косвенного моего участия, что наполняет меня радостью довольно щенячьего свойства.

"Хронос" – ценный не столько фактурой, сколько литературой, – задолго до появления "Календаря" Дмитрия Быкова и концепта "год – книга" Александра Архангельского, – был придуман как рубрика "Общественного мнения", специально под Боровикова. Там же появился рассказ "СССР на стройке", куча рецензий – книжных, киношных, телевизионных… "Рассказы старого книжника", с их неподражаемой интонацией, писались для газеты "Гек", которую редактировала моя жена Наташа, пока не забеременела. У "Гека" был короткий и яркий век, узнаваемый логотип – карапуз в башлыке (меня и Наташу с Сергеем Григорьевичем, помимо прочего, сближала и любовь к Аркадию Гайдару).

Но фишка не только в почетной, хотя и второстепенной роли публикатора – практически все тексты, попавшие в "Двадцать два", мне знакомы, и задолго до прочтения. Или параллельно с ним.

Как говорят музыканты – спасибо за ансамбль.

О процитированном "Крюке", его замысле-исполнении, Сергей Григорьевич, помню, говорил за рюмкой. Редкий для него случай: рассказ оказался скучнее текста. Наверное, потому, что в "Крюке", с его штрихпунктирами, непрерывен только вневременной саратовский ландшафт, а все мы, хоть с рюмкой, хоть без, – только часть его, целого. Вроде фотографии в семейном альбоме без конца и начала.

Опять же, за рюмкой, вернее – за целым столом с цельным гусем (Боровиков праздновал окончание книги "Русский алкоголь", на которую возлагал тогда определенные надежды), Сергей Григорьевич прочно и надолго подсадил нас на ретро-шансон. Мы, конечно, знали и любили Александра Вертинского, а вот Юрий Морфесси и Петр Лещенко с тех пор вошли почти в ежедневный, не только застольный, обиход.

Все трое – герои книги, Боровиков мониторит литературу о них, как правило слабую, но метод его таков, что певец проходит через очередную биографическую поделку в обновленном, очищенном от словесной шелухи виде. "Менее смертном", как говорил Анатолий Мариенгоф.

То Сергей Григорьевич, в своей сварливой манере, жалуется, будто Арбитман пристает с ножом к горлу "сделать рецензию на Гурского" (и рецензия появляется, да какая!). То заинтересованно рассуждает со мной о писательском феномене Слаповского ("настоящая беллетристика должна быть, прости господи, глуповата") – и текстов об Алексее Ивановиче в книге едва ли не больше, чем о других литераторах из ныне живущих…

Кстати, со многими ныне живущими персонажами книги автор меня и познакомил: с Евгением Поповым, Владимиром Войновичем, Андреем Немзером…

Словом, прохожу как соучастник, и, если автор готов брать все на себя, восторги останутся при мне.

…Хоть у меня и не рецензия, скажу пару слов о навигации: в книге три раздела – условно критический ("Струна"), условно прозаический ("Опыты") и условно публицистический ("Саратов"; триаду название – подборка – содержание я оценил). Однако особо заинтересовали меня "Опыты" – и потому, что там нашлись незнакомые прежде рассказы и даже сказка, и потому, что Сергей Григорьевич всегда и многословно настаивал на несерьезности своих занятий подобного рода, а вот поди ж ты… Казалось бы, прекрасно известный мне рассказ "СССР на стройке": привычное дело, знакомая география. Но вот как заиграло: "Сушеная рыбка местного улова – от крошечной баклешки до леща – расстилалась серобокой дрянью везде, где торговали, но вобла, астраханская вобла, а только астраханской она и бывает, вся на подбор, одинакового, словно на машине деланного, размера, с приятной твердой припухлостью брюшка, содержащего двойные сомкнутые, наподобие моллюска, оранжевые ладошки икры, легко отделяющиеся от подсушенных внутренностей (тогда как в вяленой рыбе самодельной местной засолки один желчный пузырь способен отравить своей едучей болотной слизью не только икру, но и все удовольствие от поедания ее), а если поднять к солнышку, то светящаяся не как полусырой лещ его мутным непрозрачным мясом, не как невесомая, без жиринки баклешка своим серым стеклышком, но полновесным янтарным светом ровно провяленного тельца, чуть темнея к позвоночнику…"

А?

Знающие Боровикова поймут, с какой интонацией я произношу это "А?".

Надписи на книгах, которые мне дарит Боровиков, всегда имеют схожий мотив учительства-ученичества. "Дорогому Алексею Юрьевичу Колобродову – победителю-ученику от непобежденного учителя".

Объясню, в чем тут дело. Объясню, быть может, и самому непобежденному.

Основной урок Сергея Григорьевича: литература – это главное, живое, на глазах и руками совершающееся дело, но дело всегда личное. Претендовать на некие бонусы только потому, что сочиняешь, пытаешься печататься и издаваться, – глупо, несерьезно и пошло. Обуздать в себе похоть кукарекать вне литературного контекста, исключить соблазн стадности, отправить в игнор псевдоцеховую не то солидарность, не то грызню… Открыто Боровиков всего этого не проговаривал, тем паче не постулировал, но само его присутствие делало данную модель постыдной, да и невозможной.

Мои товарищи, плотно или краями соприкоснувшиеся с "Волгой" Боровикова, – Олег Рогов, Алексей Голицын, Алексей Александров, Сергей Трунев – вынесли достоинство, такт и самоиронию из своих отношений с литературой.

Урок оказался востребован с годами, именно сейчас, когда литература (не только в Саратове) сузилась до трехсот экземпляров и размеров дружеского застолья.

Впрочем, нам хватает.

"Ворошиловград" и Миргород. О романе Сергея Жадана

Давно не бывал я в Донбассе,
Тянуло в родные края.
Туда, где доныне осталась в запасе
Шахтерская юность моя, -

была такая советская песня Никиты Богословского на стихи Николая Доризо. Ее проникновенно исполнял певец Юрий Богатиков, народный артист УССР.

Роман Сергея Жадана "Ворошиловград", сильный без дураков, уже нашумевший, увенчанный премией Би-би-си "Книга года", – ровно об этом. Разве что шахтеров следовало бы заменить на "газовщиков", футболистов и цыган.

Герой "Ворошиловграда" – молодой человек Герман, занятый, по нынешнему обыкновению, какой-то мутной деятельностью в крупном городе, получает известие. Брат его, владелец заправки и автосервиса на трассе близ небольшого городка в Донбассе, без объяснений укатил в Амстердам (да-да, в подтексте рекламируется эта легкость необыкновенная перемещения с Украины в столицу европейского кайфа), и теперь с бизнесом надо что-то делать. Герман пытается, и все заканчивается, в общем, хорошо.

Пафос основного конфликта почти есенинский – на малую родину Германа, половодье чувств и островок воспоминаний, наступает чужое каменное и стальное; брызжет новью на его поляны и луга. Шатается и скрипит патриархальный уклад. Правда, знаки несколько поменялись – заправка и сервис имеют определенное отношение к индустрии и технологиям; у корпорации же, воюющей с Германом и его компаньонами за землю, новь весьма архаичная, кукурузная. Колесо эволюционной, социальной сансары.

Кажется, пока никто из рецензентов не обратил внимания на прямую перекличку титлов – "Ворошиловград" и "Миргород". И очевидное противопоставление мирному городу военного поселения – фамилия многолетнего наркома обороны, первого красного офицера – символ советского милитаризма. Двусмысленный, конечно, у Жадана: не "ворошиловский стрелок", а клятва юных блатных – СэБэНэВэ ("Сука буду на века"; официальный вариант – "Советский боевой нарком Ворошилов").

Жадан гоголевские реминисценции педалирует сознательно, а травестирует неосознанно. Он – эдакий Гоголь-хипстер, со страстью фотографирования всего и вся ручной мыльницей. Пусть с качеством проблемы, но схема зависания в соцсетях – "прикол + креатив" – реализуется с блеском.

Другое принципиальное отличие – угрюмая мистика Гоголя (наш ответ европейской готике), настоянная на закарпатских болотных туманах ("Страшная месть", "Вий"), у Жадана оборачивается прирученным магическим реализмом. Даже не классического латиноамериканского, а постмодернового балканского извода, как будто ром смешали с ракией и разбавили до крепости бражки.

Оптика Жадана размыта, пластика приблизительна, мотор и мясо сюжета – вечная дорога с экзотическими приключениями и персонажами – вполне умозрительны. Равно как футбольный "матч смерти" – сюжетный контрапункт первой части, трудовые будни автосервиса, стрелка и разборка, любовь с прекрасными взрослыми женщинами (тут явственней всего проявляется инфантилизм, вообще присущий этому роману).

Жадан пишет о футболе – и не дотягивает даже до уровня среднего комментатора; команда покойников – по замыслу, беспокойных и героических – чисто тинейджерская массовка, утренник в седьмом классе. Секс – как вялая сцена в арт-хаусном фильме, хорошо, хоть без непристойных укрупнений.

Возможно, впрочем, что по-украински (на русский "Ворошиловоград" переведен З. Баблояном) оно выглядит куда как вкусно и сочно. Однако есть подозрение, будто "Ворошиловград" как раз проигрывает в оригинале – сдается мне, на русском имитировать полнокровие как-то проще, а врать сподручней. Молодые языки приспособлены для имитации меньше.

В хипстерском запале погони за приколом-креативом Жадан грешит не против реальности, шут бы с ней, но против художественной правды. Бэкграунд одного из персонажей:

"Сам Коча все больше пил, и развал страны прошел мимо его внимания. В конце восьмидесятых, когда в городе появился серийный убийца, власть и правоохранительные органы подозревали Кочу. Однако арестовать его не отважились, потому что просто боялись. Соседи тоже были уверены, что это Коча насилует звездными душистыми ночами работниц молокозавода, протыкая их после этого острым металлическим предметом. Мужчины его за это уважали, женщинам он нравился".

Ну, объясните мне, в каком макондо возможно столь нежное отношение к маньяку? Оно понятно: хотелось, так сказать, смешать пласты, ведь и Маяковский с Хармсом любили смотреть, как умирают дети, которые гадость. Однако коктейльное дело знает не только "кубу либре", но и мед с дегтем – и сей микс еще не самый рвотный.

Тем не менее я с порога назвал "Ворошиловград" сильным романом, хотя стоит некоторых трудов обозначить главное его достоинство. Пожалуй, оно в цельной и яркой ностальгической мелодии, знакомой, но привязчивой, как донбасская песня Богословского – Доризо – Богатикова, равно как ее предшественница про курганы темные. В ощущении неразрывности связи времен, в магнитной аномалии не оставленной Господом родины. Именно поэтому не возникает вопросов, когда Герман из случайного гостя на этом празднике жизни без всяких романов воспитания превращается в крепкого туземного авторитета. Футбольное правило – в родном доме и стены, и цыгане, и шунды, и мертвецы…

Возможно, этот мотив если не противоположен, то не магистрален авторскому замыслу. Сергей Жадан – звезда явления под названием українська сучасна лЁтература (то есть современная украинская литература), и в этом статусе вроде бы должен быть чужд имперской ностальгии. Но статусы хороши в соцсетях, а не в прозе.

P. S. Надо сказать, что гоголевская закваска у писателей Украины (или авторов украинского происхождения) – отдельный и большой сюжет. Если российская проза вышла из шинели, то украинская сучасна – из Миргорода.

Сектантский боевик "Библиотекарь" Михаила Елизарова – это же "Тарас Бульба" – возьмем даже бряцающие арсеналы, драматургию батальных сцен, идеалы Веры и Братства, за которые и жизни не жалко, линию воюющих вместе и по разные стороны отцов и детей…

В "Книге Греха" Платона Беседина и в главном ее герое, которого так и кличут Грех, за всеми достоевскими наворотами нет-нет да и откроются искаженные смертной мукой черты Колдуна из "Страшной мести".

Украинский "Код да Винчи" – роман киевлянина Алексея Никитина "Маджонг" – и вовсе ставит Гоголя в центр фабульной схемы.

Татуированные демоны Адольфыча тащат по своим роуд-муви сонного Вия вечных 90-х.

В Миргород под именем Ворошиловграда все это сумел собрать Сергей Жадан, пожертвовав, впрочем, совсем немногим – самим Гоголем.

Киевская грусть. О романе Алексея Никитина Viktory-park

Топоним "Парк Победы" встречается во многих городах экс-СССР и в культуре аналогичной принадлежности. Так, у певца Александра Розенбаума есть шлягер с ленинградским, естественно, адресом – "Приморский парк Победы". А киевский прозаик Алексей Никитин соригинальничал и назвал свой роман Victory Park (М.: Ад Маргинем пресс, 2014). Ассоциация небогатая: Украина, дескать, не Россия.

Впрочем, выясняется, будто сам Никитин фиг в кармане не держал: название предложили российские издатели.

Русская читающая публика взыскует сегодня от "братской" (или "братковской", в варианте Адольфыча) литературы ответа на вечно-проклятый вопрос – как Украина докатилась до жизни такой?

А если автор пишет на русском, от него впору требовать объяснений, вроде тех, что ждет строгая жена от мужа после многодневного загула в сомнительной компании.

Между тем Victory Park – совершенно про другое: ни Майдана, ни Донбасса (нет, вру, есть немного и сильно). Никто еще не скачет, а знаменитые украинские олигархи лишь смутно угадываются в немолодых фарцовщиках, рефлексирующих цеховиках и элегантных ментах. Поскольку хронотоп романа – весна – осень 1984 года (который сегодня скорей ассоциируется с гениальным режиссером А. О. Балабановым, чем с астматическим генсеком К. У. Черненко) в парке Победы на Комсомольском массиве в Киеве.

Большой (в разных смыслах) ностальгический роман с элементами детектива, психологизма и мистики. Правда, все это именно в духе поздней УССР, этакий жанровый суржик: когда интрига не в том, кто убийца, а кого им назначат. Мистическим же гуру, "старым", оказывается крепкий крестьянин, бывший махновец и заключенный ГУЛАГа.

Назад Дальше