Здравые смыслы. Настоящая литература настоящего времени - Колобродов Алексей Юрьевич 23 стр.


Не пограничная полоса между юдолью мертвых и миром живых, но взорванный мост между одной и другой жизнями. Впрочем, кто тут жив, а кто мертв, сразу не разберешься – во всяком случае, персонажи книжки с трудом узнают себя нынешних в себе тогдашних; притом что имена носят те же. Схожий бэкграунд вытесняется общей болью.

На фоне неизбывной, и отнюдь не фантомной, боли Матвеева в характеристиках травмы практически не использует расчлененки, стрельбы и трупов, "ни хлипкой грязцы, ни кровавых костей в колесе". Вообще, слог ее может восприниматься читателем амбивалентно: кому-то покажется, что отсутствие самоподзавода, ругательств и восклицаний лишает тексты необходимого драйва. Однако, на мой взгляд, безэмоциональная, добычинская какая-то манера Матвеевой как раз хорошо работает на замысел – о "черной дыре 90-х".

Замечание Виктора Топорова о "плохом пиаре" можно интерпретировать в отношении Анны Матвеевой и как "умрет от скромности". Мне показалось, литература для нее еще и модель поведения, когда знаешь про себя, что ты – лучшая, но этим никак нельзя выделяться. По внутреннему кодексу и самоощущению. В текстах ее и подлинные шедевры стиля искусно спрятаны в общей словесной ткани – эдакая олимпийская скромность – золотые руки за спину, вертеть от стеснения пальцами – мастера шестого разряда словесности.

"В ресторане на левом берегу японские девочки щебечут, как птички, а едят – бесшумно. Крабы на дне аквариума, словно тощие руки, бессильно скребут песок. И голые ветви каштанов – как объеденные кисти винограда. Русская официантка за тысячи километров отсюда перечисляет ассортимент блюд с таким убитым видом, как будто это не блюда, а ее личные претензии к мирозданию".

Или вот, совсем рядом, что как раз и поражает – равномерностью находок и монохромностью ряда:

"Соседский пес-боксер подставлял, как для благословения, замшевую голову – на лбу продолговатые пролежни, как в готовальне. Ложбинки для пальцев".

"Возвращаясь домой в деревню, коровы перекрывали дорогу, как пьяные хиппи – и хозяйки радовались им едва ли не больше, чем мужьям. Вымя коров – как рогатые мины. Июльский тысячелистник и клумбы репьев. Черно-зеленая, зрелая зелень. И такой родной запах тушеной картошки с мясом – из окна, где крашеная железная решетка, как татуированное солнце".

Есть в достаточном количестве и то, что принято называть "женской прозой", вроде двух барышень, приехавших в гости к парню и усевшихся напротив него, "блестя колготками". Однако на фоне метафизики 90-х говорить о подобных сплетнях кажется как бы и излишне – они сами собою разумеются.

P. S. Что же до "плохого пира". Вот пример, казалось бы, хорошего пиара другой писательницы: в интервью "Собеседнику" и Дмитрию Быкову поэт Игорь Иртеньев нехотя признает талант Захара Прилепина, которого тем не менее никак не сравнишь с "Никитишной" (Татьяной Толстой – примечание Быкова). Между тем "Никитишна" для людей моего (и Анны Матвеевой) поколения ассоциируется прежде всего с ТВ-комиками советской эпохи, изображавшими старух Веронику Маврикиевну и Авдотью Никитишну. У людей более молодых ассоциации вовсе не будет.

Не та молодая шпана. "Трубач у врат зари" Романа Богословского

Прозаик Богословский издал наконец роман "Трубач у врат зари" ("Дикси-пресс", М.: 2016). Сильно переработанный относительно рукописи, выдвигавшейся год назад на "Национальный бестселлер". Именно тогда я его прочел впервые, теперь отмечу дальнейшую работу над текстом – издатель превратил рукопись в книгу, автор, упорной редактурой, – если не в шедевр, то в событие.

Знакомый литератор – известный критик и опытнейший редактор, восхищался опубликованным в своем журнале романом и его мало кому известным автором. Интересно звучала формулировка:

– Надо же, на таком гнилом материале сделать прекрасную вещь. Тонкую, трагическую, отлично прописанную…

"Гнилым" материалом мой старший товарищ называл литинститутскую общагу, в которой календарно и метафизически совпадали запои и романы главного героя. Текст этот, и впрямь сильный, помню до сих пор, но куда больше – сам критерий оценки: зазор между исходником и результатом.

И то верно: писателей – охотников за львами и привидениями, фронтовиков и отсидельцев, всегда будет меньше, чем пишущих вообще. Еще меньше доживают до бесспорной славы и почтенного возраста былого и дум, когда можно безоглядно мемуарить, любовно называя себя "теленком" и "зернышком". Автобиографический реализм – он ведь не от хорошей писательской жизни пошел. Сколько хошь выдавай невеликий собственный опыт за страдания очередного рукотворного Вертера – инфантильная природа этих жмурок в родном огороде слишком очевидна.

Важен и возрастной критерий. Молодые прозаики – не обязательно паспортно молодые люди, поскольку отвага, свойственная молодости, – не самое распространенное качество у этой категории авторов. То есть, разумеется, именно литераторы-юниоры, вслед за проклятыми поэтами, Генри Миллером и американскими битниками (многие из которых, как и Миллер, дожили громко себе до преклонных лет), натащили в литературу секса, наркотиков и рок-н-ролла, однако какая это по нынешним временам храбрость? Разве что в смысле "с отвращением читая жизнь мою", но ведь и это – редкость, в основном читают и пишут ее с трусоватым восхищением.

В этом смысле "молодой прозаик" Роман Богословский – фигура любопытная, он весь наперекор тенденциям.

Первая его книжка "Театр Морд" – тоненькая и довольно изящно изданная тем же "Дикси-прессом", обнаруживала знакомую проблему – человек писать умеет и будет писать еще лучше, но писать ему не о чем.

Повесть "Мешанина" – сочная местами пародия на первую сборную отечественного скорее треша, нежели постмодерна – от Мамлеева до Масодова (плюс издатели всего этого ада и маргинема) – к моменту выхода прозвучать никак не могла.

Во-первых, потому, что длинные пародии вообще не звучат, во-вторых, какая-то часть описанной Романом литературной компании стала классиками и лауреатами – вполне себе мейнстримом, и "авангардный" контекст романа стал просто многим непонятен. А в-третьих, от филологических романов к 2013 году и без "Мешанины" всех тошнило.

Были там, правда, чертеж и сюжет, небезуспешные стилистические игры, но у молодых писателей не бывает частичного попадания. Либо есть полное, либо нет никакого. "Мешанину" дополняли рассказы – разные по жанру и качеству: от фантастики и реконструкций до забавных зарисовок из жизни кабацкого музыканта, они подтверждали диагноз: ищет давно, но не может найти. Мне, помню, понравились те, где явно был использован собственный, а не книжный экшн.

Роман просил тогда у меня рецензию на книжку, но я уклонился – пришлось бы объяснять вещи, к текстам прямого отношения не имеющие, раскладывать кушетку литературного психоаналитика, чего я не люблю, да и не умею.

Это к тому, что нет никакого моего участия в смене вех: обращению Богословского к знакомому, приземленному материалу. "Гнилому", конечно, в терминологии упомянутого литературного авторитета: два курса музучилища в провинциальном городе (на дворе – девяностые), неформалы, сейшены, паленая водочка, трава и колеса, девочки и трипы, death metal, Хармс и Толкиен, съемные хаты и гаражи, растерянные родители и мутно-авторитарные педагоги.

Словом, упомянутая триада из секса, драгса и панк-рока разворачивается в провинциально-школьном антураже, однако в этой, до боли уже знакомой декорации Богословский с "Трубачом" будет стоять храбрецом и особняком. Поскольку он написал вещь в классическом жанре "романа воспитания", но при этом обошелся без всякого воспитания.

Подобный товар пусть в дефиците, но тоже встречается: скажем, прославленный "Географ глобус пропил" Алексея Иванова, да и куда менее прославленный, чем следовало бы, "Блуда и мудо", во многом исповедуют тот же фабульный парадокс. (Богословский, кстати, в "Трубаче", думаю, неосознанно, воспроизводит манеру Алексея Иванова – маленькие, но совершенно особенные, каждый со своим недорослем-демоном и угольком безумия в мозгу, люди; особая плотность небольшого провинциального мира… даже многословие, за которое не поднимается рука Романа ругать, а надо.

Впрочем, в окончательной редакции он текст высушил и довел местами до великолепного лаконизма и выразительности.)

Особая фишка Богословского в том, что он заменил воспитание – настроением. Время – атмосферой. Ландшафт – звуком. И даже хронику, не нарушив ее внешней канвы, – набором коротких историй, а то и вовсе эпизодов. Похоже это не на кинофильм, а на альбом раннего "русского рока", когда однообразие мелодий и гитарных ходов компенсируется живыми текстами и преувеличенными эмоциями. Вроде "Сладкой N" Майка или "Это не любовь" Цоя, хотя персонажи Богословского были бы явно обескуражены, узнав, что воспроизводят подобную архаику.

И вот эта однообразная, но сильная мелодия, сначала совпадающая с фабулой, а потом и вовсе ее подменяющая, – как бы вопреки устремлениям героя, безуспешно сражавшегося два года со своей трубой и проигравшего, – ведет весь этот невеликий и пестрый скарб, не отпуская читателя.

Символизма и вообще натужного глубокомыслия при этом ноль – повествование вполне рельефно и вещественно, особо отмечу портретное мастерство – замечательно, вовсе без нажима, прорисованы и сосед по койко-месту Ринат, и две квартирные хозяйки с сыновьями и бзиками, и педагог по специальности – эдакий доктор кукольных наук, отрывающийся на учениках Карабас – Василий Эдуардович Белкин.

Сначала "други игрищ и забав" сливаются в общий гомонящий лохматый фон, но и это работает на замысел… Зато во второй части партнеры героя по трудному бизнесу провинциальной молодости резко индивидуализируются, обретают выпуклые черты. Жаль, что автор не сделал партизанских рейдов в будущее – хотя бы кратко обозначив, что из кого получилось. Хотя финалы таких "историй одной компании", как правило, одинаковы – выживает сильнейший, то есть награжденный даром описать и запечатлеть.

Мне вспомнилась здесь – схожестью атмосферы и настроений, тихого плача по единственному в жизни куску школярства и товарищества, – еще одна полузабытая, увы, вещь советского прозаика-фронтовика Бориса Балтера – "До свиданья, мальчики".

И по ее поводу позволю, в свою очередь, и себе ностальгический всхлип.

Нашел я два нумера "Юности" за 62-й год в родительских фотоальбомах и бумагах, двадцать лет спустя после их выхода, и до сих пор помню (едва ли не первый опыт подобного рода) пронзительное ощущение вдребезги разбежавшихся эпох. Выразившееся даже не столько в повести (хотя и в ней, конечно), сколько в самих журналах – цветом, звездочками, треугольничками, сюжетцами плохеньких фельетонов и темами глуповатых стихов, прическами (у персонажей карикатур!).

У Балтера упоминался и цитировался Бабель – я знать о нем не знал. В Крыму, где жили балтеровские герои, ни разу не был, моря не видел, только криминальные ребята показались очень похожими на наших, с района, уркаганов. Все это раздвинуло подростковый мир на целую галактику… Оказаться бы снова в той полутемной квартире и под бормотание проводного радио провести рукой по шершавой странице, ощутить ладонью буквы вперемешку с пылью…

Кстати, вот у Балтера были регулярны флешбэки наоборот – "что с кем стало" – гибель на фронте, тюрьма и пр., и, повторюсь, таких разрывов в линейной композиции "Трубача" явно не хватает, тем паче музыкальная тема и тональность рукописи предполагают импровизацию.

А раз мы добрались до техники и нюансов – внутренние монологи, обильно усеянные восклицательными и вопросительными знаками, как радикальная неформалка пирсингом, – явно избыточны. Совершенно ненужный в литературном тэге "возвращенная молодость" инфантилизм.

На самом деле терпимые огрехи "Трубача" – обратная сторона писательских игр Романа Богословского. Просто хорошо писать ему мало, и хочется придумать себе полосу препятствий. Курс молодого прозаика; вериги, вроде тех, которыми обременял себя Сергей Довлатов, добивавшийся, чтобы слова в его фразе не начинались с одинаковых букв.

У Богословского так и посложнее епитимья: в объемном тексте полностью отсутствует глагол "был". Во всех его формах. Убить to be. Получилось – я проверял. Круто, хотя непонятно, зачем такая аскеза – разве что вместе с "быть" и "не быть" ампутировать у своих героев всякий гамлетизм. Ну, так ведь и без Шекспира понятно, что у панков из "Трубача" no future, зато у автора и читателей была эта солнечная, жалкая и шумная, нежная, бедная, неумолимая юность в русской провинции.

И другой не будет. Точнее, не было – поразительно, но главное достоинство романа именно здесь – в отсутствии ностальгического и романтического флера, неизменно юность эту накрывающего. Вот это по-настоящему честно, смело и ново – показать "молодые годы мои" без сюсюканья и прикрас, равно как без восхищенья и отвращенья. А просто с благодарностью.

Здесь грязные панк-аккорды и пинк-флойдовский титл романа незаметно уплывают к высокой поэзии. Очень схоже говорил о подобном опыте Иосиф Бродский в стихах "От окраины к центру", джазовых по ритму и дыханию:

…и кирпичных оград
просветлела внезапно угрюмость.
Добрый день, вот мы встретились, бедная юность.
Джаз предместий приветствует нас,
слышишь трубы предместий,
золотой диксиленд
в черных кепках прекрасный, прелестный,
не душа и не плоть -
чья-то тень над родным патефоном,
словно платье твое вдруг подброшено вверх саксофоном.

Гражданская война и русский космос. О "Зимней дороге" Леонида Юзефовича

Документальный роман Леонида Юзефовича "Зимняя дорога" (М.: АСТ, 2015) снабжен концептуальным подзаголовком "Генерал А. Н. Пепеляев и анархист И. Я. Строд в Якутии. 1922–1923 годы".

Автор с порога устанавливает границы, вешает на себя навигаторы и вериги, зимняя дорога его героев определена и географически, и хронологически. Другое дело, что Якутия, даже обнесенная флажками, скорее не территория, а отдельная планета. "На юге Якутии сеяли пшеницу, на севере разводили оленей и добывали песцов", – мимоходом сообщает Юзефович, но лишь после того, как процитировал ссыльного Владимира Короленко, измерявшего здешние расстояния не верстами и не сроками пути из одного населенного пункта в другой, а жизненными вехами, на примере якутских священников с прихожанами: "Эти бродячие пастыри постоянно объезжают свое стадо, рассеянное на невообразимых пространствах, венчая супругов, у которых давно бегают дети, крестя подростков и отпевая умерших, кости которых истлели в земле".

Космическим холодом веет от этих строк, и главное тут не якутские холода, а русский космос, ибо на этой зимней дороге сошлись люди, в жизненном пути которых Якутия ранних двадцатых – пусть значительный, но только эпизод. Такие биографии лучше всего поверяются географией.

Анатолий Пепеляев – самый молодой, самый успешный, самый "мужицкий" из колчаковских генералов – генеральский же сын, родившийся в 1891 году в Томске, обучавшийся военной науке в Омске и Санкт-Петербурге. Женитьба в Верхнеудинске (Улан-Удэ), фронты Первой мировой: восемь орденов и Георгиевское оружие; руководил томским восстанием против большевиков, привел к власти "Сибирское правительство", взял Красноярск, Иркутск, Верхнеудинск. В конце 1918 года признавший Колчака Анатолий Пепеляев освободил Пермь (вершина военной карьеры, прозвище "сибирский Суворов"), продвинулся к Глазову. Дальше фронт Колчака трещит, Пепеляев удерживает его прочнее прочих, но стихий не остановить, бегство по Транссибу, сыпной тиф; выздоровев, собрал из остатков своей армии Сибирский партизанский отряд, но, не желая иметь ничего общего с атаманом Семеновым, эмигрировал в Харбин.

После Якутского похода – суд во Владивостоке, замена высшей меры заключением в Ярославском политизоляторе, где Анатолий Николаевич отбыл 12 лет. Внезапный перевод в Бутырку, а затем во внутреннюю тюрьму НКВД – чекисты готовили для генерала роль в очередном спектакле про заговоры, но для этого необходимо было его освободить (резолюция, рукой Поскребышева: "Тов. Сталин – за").

Тут не откажу себе в удовольствии процитировать сюжет, реконструированный Леонидом Юзефовичем:

"В разговоре Пепеляева с Кононовичем и подошедшим чуть позже Гаем случайно выяснилось, что белый генерал, в 1919 ближе всех других колчаковских военоначальников подошедший к Москве, сам ни разу в ней не бывал. (…)

Вне зависимости от конкретной цели, которую преследовал НКВД, выпуская Пепеляева на свободу, Гаю захотелось поразить его обликом современной социалистической Москвы в блеске солнечного июльского дня. Это было тщеславное, не без примеси злорадства и все же естественное желание похвалиться своими сокровищами перед тем, кто тоже имел шанс ими обладать, но упустил его из-за собственной глупости. Гай вызвал машину с шофером, приставил к Пепеляеву какого-то "сержанта", крымского татарина по национальности (такие детали убеждают в правдивости рассказа), и тот прокатил его по центральным улицам, показал Кремль и метро".

Короткая свобода в определенном для проживания Воронеже, вновь арест, этап в Новосибирск, где Анатолий Николаевич расстрелян в январе 1938 года. Сыновья Пепеляева, Всеволод и Лавр, выросли в Харбине, а после Великой войны оказались в СССР и лагерях (Всеволод – на Колыме, такая вот рифма к северному походу отца). Всеволод Анатольевич после заключения жил на юге, в Гагре, во время грузино-абхазской войны перебрался в Черкесск. "Мы переписывались почти до самой его смерти в 2002 году" – ремарка Леонида Юзефовича. Лавр Анатольевич умер в Ташкенте в 1991 году. Какой разброс, какие планетарные расстояния…

Место рождения Ивана Строда – уездный город Люцин Витебской губернии, ныне Лудза в Латвии; мать – полька, отец латыш, точнее – латгалец. В 1914 году, на год раньше призыва, – тут проявилась направлявшая его по жизни кипучая энергия, пассионарность, скорее не от Льва, а Николая Гумилева, – добровольно уходит в армию. "Он воевал на Западном фронте – в пехоте, потом в разведке, как Пепеляев. Дважды был тяжело ранен, контужен. При Керенском, вслед за четвертым солдатским Георгием, получил чин прапорщика", – прямо Григорий Мелехов, не с Тихого Дона, а из совсем тихой Латгалии… О чем прямо говорит Юзефович: "На тихой уездной родине ему совершенно нечего было делать, и весной 1918 года он очутился за тысячи верст от дома, в Иркутске".

Это через Москву и Казань, а путь тогда Строд наметил себе во Владивосток, а дальше – в Америку! Но примкнул к анархистам-коммунистам Нестора Каландаришвили, партизанил, скитался в тайге, сражался с Семеновым, преследовал Унгерна, командир в народно-освободительной армии ДВР. После якутского мятежа, беспримерно героической обороны урочища Сасыл-Сысы от пепеляевцев, по-прежнему усмирял повстанцев, учился в Академии имени Фрунзе, уволен из РККА, писал (и бестселлеры – "В тайге", "В якутской тайге"), много пил. Репрессирован, расстрелян в феврале 1938 года, хочется снова, вслед за Леонидом Абрамовичем, добавить "как Пепеляев". Ну да, почти как, двадцать дней разницы.

Назад Дальше