Вся жизнь Веры превращается в набор символов, которые автоматически проецируются ясно куда. Предсказуемых, конечно, но внушительных и объемистых. Потеря девственности (с элементами насилия) в разрушенной церкви, на малой родине. Церковь сию восстанавливает отец Веры – сельский выходец, солдат, ученый-химик, затем многолетний неофит и – в своем финале – лох-пенсионер. Эмиграция в Америку в перестроечные, что ли, годы – уже не колбасная, а, так сказать, посудомоечная. Возвращение – просто потому, что потянуло неудержимо. Гламурная работа, хорошее бабло, в глянце про интерьеры (русская литература, кстати, традиционно любит интерьеры, я вот недавно перечитывал нобелевский роман "В круге первом", и с остолбенением обнаружил, что он не только про сталинскую тюрьму и эпоху, но и про интерьеры).
…Продолжим о Вере. Расточительность и благотворительность. Едва наметившийся роман с кремлевским идеологическим вельможей, не развившийся, естественно, никуда. А так, конечно, были и банкир, и секс в автозаке и – ближе к финалу – с одной стороны – протестный активист с авангардной постановкой балета, бородой и жвачкой в качестве оружия креакла, с другой – лысый силовик, который не любит кавказцев, на них зарабатывает и деятельно готовится к ядерной зиме. Веру они имеют (в разных изводах сексуальности), но больше ни в каком качестве не хотят.
Наконец, Вера попадает в сексуальное рабство к мусульманам-гастарбайтерам, а от совсем печального финала ее уберегает Высшая сила – эдакая взрослая рифма к первому девичьему опыту. Веру, вампиризированную обстоятельствами и мистическим опытом, отчасти безумную, оставляют в относительном покое, бездетной сиротой, всеми плюнутой.
Словом, сценарий – и далеко не в одном кинематографическом смысле. Любопытней, однако, не "что" в этом романе, а "как".
Прозаик Снегирев придумал для своей вещи особую стилистическую форму – это своеобразная докладная записка некоему демиургу, вдруг заинтересовавшемуся происходящим на одном из пятен земной поверхности, с целью понять – как все это у них разруливается, и вообще стоит ли оно того. Не репортаж даже, а документ, изготовленный метким и недобрым наблюдателем, умеющим в одно касание передать историко-социальный контекст, расколоть на атомы быт, а в два – проникнуть в женскую суть (чаще не до сердцевины, но до пустоты).
В подобной конструкции и манере плюсы органично разрешаются минусами, и наоборот. Вот в НБ-рецензии Наташа Романова очень точно пишет об эксклюзивном свойстве снегиревского языка: дескать, сразу ясно, что писал современный человек для современников своевременную книгу. И дело не в подламывании под модный контекст и не в лексике, а в именно таком восприятии, да и приятии, мира. Эту мысль следовало бы продолжить – тот острый дефицит вещества любви, который обнаруживают в "Вере" рецензенты, должен быть прежде всего атрибутирован ее автору. Нет, не в качестве предъявы, разумеется – жестокий талант достоин уважения не единственно за талант. Тем не менее подобный сильный текст – не только продукт истории и судьбы Веры-России, но и всепроникающей иронии, актуальной цинико-эстетической продвинутости; амортизации и кристаллизации – в гранитный камушек из давнего шлягера – души.
Но, собственно, кто я такой, чтобы читать морали Александру Снегиреву, написавшему неожиданную, глубокую, мускулистую вещь о "серьезных вещах". Да, последнее – чтобы процитировать любимое место из Лимонова, которое может сойти за отдельную на "Веру" рецензию.
"– Это ты все о пи…де, да и о пи…де, серьезные книги нужно писать, о серьезных вещах". – "Пи…да – очень серьезная вещь, Леня, – отвечал я ему. – Очень серьезная".
…Уместнее и правильнее будет просто поздравить.
Секс, наркотики, Украина. О романе "Красавица" Лизы Готфрик
Существует термин, имеющий отношение скорее не к киноведению, а к маркетингу, – "интеллектуальное порно". Настоящий шедевр по его ведомству, кажется, всего один – знаменитый "Калигула": за интеллект в нем отвечают не только драматургия и музыка (в том числе советских композиторов Прокофьева и Хачатуряна), но и сами сцены разнообразного секса.
У других получалось хуже; главное свойство арт-хаусного порно – всепобеждающее уныние: во всех этих "Романсах", "Кен парках" и пр., и пр. явлено не единение умных мыслей и грязной физиологии, а их размежевание. Половые органы и голова живут какой-то отдельной, вполне вялой и бессмысленной жизнью, чтобы на выходе подтвердить старый тезис – "сегодня тот же секс, что был вчера" (перефразируя БГ).
Ситуация легко переносится в литературу. Порнохроника Лизы Готфрик "Красавица" – попавшая в длинный список "Национального бестселлера" и доступная в Интернете – ближе к Тинто Брассу, чем Ларсу фон Триеру и его эпигонам (правда, не знаю, как поменяются акценты в – случись она – экранизации). Это делает ее вещью симпатичной и вполне весело читаемой. Впрочем, полностью разделить восторгов товарищей (а среди них люди, хорошо понимающие в литературе и умеющие ее, отличную, делать) – тоже не могу.
Сами подобного рода сочинения, конечно, ловушка для рецензента – отреагируешь кисло – станешь навеки ханжа и тот самый фрик, что призывает запретить наконец порнографию, а то руки болят. Если кислый рецензент – дама, легко угадать и диагноз, который ей будет поставлен. И глупо возражать, что ты, как Красная Шапочка (из другого анекдота), – лес знаешь, а секс любишь…
Есть же, однако, чисто литературные критерии. Согласно Эдуарду Лимонову (о котором, раннем, в связи с "Красавицей" упоминали и будут еще упоминать), Иосиф Бродский, прочитав "Эдичку" в рукописи, сочувственно сообщил: понимаешь, старик, ты опоздал. Их чуваки уже давно об этом написали…
Принято считать, будто Иосиф Александрович под "чуваками" имел в виду Генри Миллера и Чарльза Буковски, однако мне представляется, что речь скорее шла о неконкретизированных битниках. Которые прописали в литературе триаду "секс, наркотики, рок-н-ролл", добавив туда политики, всяческих "на дороге", а классический секс уравняв в правах с нетрадиционным. Лимонов, сделавшийся с тех пор русским классиком, конечно, шире "битнических" рамок, но в нашей литературе давно на собственный, как правило, прыщеватый манер пересказываются и Керуак, и Берроуз, и – чаще остальных – Буковски.
"Тут в комнату заглянул папа. Он был в дачной одежде, зашел в дом после того, как что-то делал в поле.
– У вас тут прямо как Америка шестидесятых, – вдруг засмеялся он.
Мне непривычно было видеть папу веселым".
Ну да, киевлянка Лиза Готфрик дает этакий обобщенно-женский вариант битничества, с учетом, впрочем, и других лекал – припоминается изданный в свое время "Лимбус-прессом" французский нон-фикшн "Сексуальная жизнь Катрин М." – авторства, собственно, Катрин Милле.
Есть у Лизы для собственного творчества и другой маячок и дефиниция – "женский "Кровосток". Общего и впрямь немало – помимо набора из секса и наркоты (криминала у Готфрик, по понятным причинам, почти нету), эдакое ощущение ненатуральности, концептуальности, "проектности" бытия. В лучших, однако, вещах "Кровостока" – классической "Биографии" или медитативном "Куртеце" – весомо и гулко звучит экзистенциальная глубина, а у Лизы с этим – совершенно глухо.
Из полуоригинального – манерный стилек ("морько", "книжечки", "Таничка", "Достик" в смысле Достоевский и пр.), не вульгарный, а как бы естественный мат (что особо ценно на фоне общей вульгарности текста), зарисовки весенне-летне-осеннего Киева и тамошних персонажей, вроде некоего А., "грузного мужчины с криминальным прошлым и еще не состоявшимся тогда литературным будущим".
Любопытно, кстати, что большинство романов "про это" (и, понятно, дневников) сделаны в простецкой линейной композиции, хроникально; видимо, при переносе на бумагу и в календарные координаты от возвратно-поступательных движений остаются одни поступательные. "Красавица", конечно, не исключение – однако в хронику совокуплений и потреблений веществ вписан дополнительный сюжет, притворившийся основным. История отношений героини с неким Эдиком (он-то и есть "Красавица"), виртуальным коммерсантом и кривоватым адептом Кастанеды. Она имеет начало и конец, но болельщицких эмоций не вызывает. То есть мы вроде должны сочувствовать Лизе, "после разъезда, драк и литров моих слез", убившей кусок молодой жизни на бесчувственную мужскую скотину, – а не получается. Эдик – эгоист, жадина, извращенец? Ну, так вся немудрящая интеллектуальная составляющая порноповести сводится к слогану братков из первого "Бумера" – "не мы такие, жизнь такая".
Намечался здесь, впрочем, сюжет куда более убедительный, про встретившиеся одиночества: "Мы регулярно трахались втроем, совершенно разные, но при этом одинаково потерянные". Но Лизе Готфрик, похоже, не захотелось и его прописывать – увлек иной и привычный экшн.
Тем не менее из "Красавицы" можно почерпнуть любопытные сведения политологического скорее толка. А может, чем черт не шутит, использовать как свидетельские показания на каком-нибудь грядущем процессе. Политическая жизнь Украины последней дюжины лет, с первым и вторым Майданами и всем, что случилось позже и еще случится, давно казалась слишком, избыточно, неправдоподобно насыщенной страстями и энергиями, извращениями и безумием, свойства вполне пограничного. А то и вовсе иноприродного. Все эти картонные месопотамии явно не могли устоять без, как выражаются наркологи, "химического костыля". Проще говоря – веществ и трипов. В "Красавице" есть намек на аналогичные персонажам приключения "Юлии Владимировны", имеется и ностальгический пассаж: "…я хотела, чтобы "Красавица" получилась повестью о поколении, которому посчастливилось пожить в настоящей свободе, когда доступ к информации уже был, а полного контроля еще не было. Мир без чипов, вольготная жизнь, которой больше не будет".
И многое становится ясно: как всякий наркоман, украинская политика брала с перебором энергию и страсть у самой себя, в неслучившемся будущем.
Нераспознанные "Сигналы". Случаи Дмитрия Быкова
Вокруг романа Быкова "Сигналы" (М.: Эксмо, 2013) складывается своеобразный заговор молчания.
Казалось бы, о чем писать журналистам и рецензентам, как не о новой прозе популярнейшего литератора?
Тем не менее как раз ничего парадоксального в этой гробовой тишине нет. Она рациональна и легко объяснима.
Во-первых, потенциальных рецензентов может смущать проблема авторства. Обложка, сразу под фамилией Быкова, презентует читателям и Валерию Жарову, шрифтом, впрочем, помельче. Если предположить, что авторство представлено в пропорциях и третях, получается, что Быкова/Жаровой в "Сигналах" – два к одному.
Однако сам Дмитрий Львович предпочел другой вариант литературного подельничества: на форзаце указано "автор выражает искреннюю благодарность Валерии Жаровой за помощь в создании книги".
Я же буду упрямо называть "Сигналы" романом Дмитрия Быкова, поскольку он – стопроцентно быковский.
Во-вторых, тот же Дмитрий Львович, на обложке же, только задней, высказался о своей книжке почти исчерпывающе, искусно маскируя точную рецензию под анонсирование: "История пропавшего в 2012 году и найденного год спустя самолета "Ан-2", а также таинственные сигналы с него, оказавшиеся обычными помехами, дали мне толчок к сочинению этого романа, и глупо было бы от этого открещиваться. Некоторые из первых читателей заметили, что в "Сигналах" прослеживается сходство с моим первым романом "Оправдание". Очень может быть, поскольку герои обеих книг идут не знаю куда, чтобы обрести не пойми что. Такой сюжет предоставляет наилучшие возможности для инвентаризации страны, которую, кажется, не зазорно проводить раз в 15 лет".
Тут добавить особо нечего, остается разве что полемизировать. Сходство с "Оправданием" и впрямь прослеживается, но гораздо больше "Сигналы" напоминают фантастический роман "Эвакуатор". Как на уровне фабулы – ритуальными плясками вокруг мифических летательных аппаратов и братско-стругацких могил. Так и общей торопливостью и некоторой небрежностью исполнения – все-таки "Оправдание" было несравненно лучше прописано.
И пафос его – возвышающий, а не уничижительный.
В "Сигналах" же на каждую загадку, способную хоть немного приподнять над собой и равниной, обнаруживается скучный и объективно постыдный ответ: строитель пасторального рая оказывается перекрывающимся должником. Закрытый город – не осуществленной мечтой или хотя бы памятником славным временам, а дырявой ловушкой. И даже позывные бедствия, "сигналы" – трансляцией бытового и неопрятного российского безумия.
Третья причина молчания – сам Дмитрий Быков как индустрия. Его собственный кризис перепроизводства. На быковское многописание прежде реагировали восхищенно, потом восхищение сменялось скептически-завистливым "он из каждого утюга", откуда один шажок – к обвинению этого литературного бизнеса в инфляции.
Дмитрий Львович, надо полагать, подобно герою его будущей ЖЗЛ, и сам чувствует себя заводом, вырабатывающим… Не счастье, разумеется, но некую продукцию, прежде всего для внутреннего потребления, способную остановить энтропию и депрессию.
Потому образ закрытого комбината в романе "Сигналы", чья производственная цепочка замкнута сама на себя, – символичен и автобиографичен. Один из флагманов социалистической индустрии, не покинувший советского измерения, но ушедший в потустороннее состояние, описан Быковым весьма амбивалентно, на грани сатиры, не социальной, впрочем, а метафизической. Завод из "Сигналов" – довольно точный индикатор отношения Дмитрия Быкова к самому себе, нынешнему.
Максима о том, что это литература для Быкова, а уж затем – Быков для литературы, работает по-прежнему, но героя ее совершенно уже не удовлетворяет.
Любопытно, что бренд "Дмитрий Быков" сделался индикатором общественных настроений. Именно Быков, а не Навальный и Собчак был для рассерженных горожан сезона 2011/12 наиболее крупной – во многих смыслах – фигурой митингов-шествий. Трубадуром протеста – его стихотворные сатиры из "Новых и новейших писем счастья", равно как из проекта "Гражданин поэт", во многом определили стилистику тогдашнего гуманитарного карнавала…
Синусоида читательского отношения двинулась вниз вместе с угасанием болотных настроений.
Быков, как художник чрезвычайно чуткий, во многом и творчески подпитываемый подобной интерактивностью, на мой взгляд, остро переживает эти (вполне естественные в любой писательской судьбе) процессы. И пребывает ныне, по-есенински выражаясь, в неустойчивом периоде, поиске новых форм, импульсов и площадок.
Сегодняшнее быковское ревизионистское переосмысление мира направлено не только вовнутрь, но и вовне – собственно, на Россию. В этом смысле фраза из обложечного анонса о новой инвентаризации страны очень показательна.
Книги истории "О" – "Оправдание", "Орфография", "Остромов" – были классическими русскими "толстыми" романами (а в обойму русского и классического ныне входят и модернизм, и постмодерн. На самом деле критерий здесь не формальный, а содержательный – наличие идей, характеров, сплав политики, мистики и эротики). Однако в текстах последних двух лет – "Икс" и "Сигналы" – автор демонстративно и подчас навязчиво уходит от русской романной матрицы.
Методом сухого отжима, так сказать. Или отжима досуха.
Быков сознательно прячется под личину англоязычного романиста, ищет речи точной и нагой (опять Маяковский, вообще масса у них, сегодняшних, пересечений), пытаясь создать текст самого товарного объема, лаконичный, а главное – свободный.
В качестве фабульного старта и материала для осмысления сегодняшний Быков выбирает не цепочку исторических фактов (с обязательным набором ингредиентов "спецслужбы – колдуны – художники"), но, так сказать, "случаи". Не столько в хармсовском, сколько фольклорном смысле – эдакие народные бродячие истории, байки с моторчиком. И в этом плане, уходя от одной национальной традиции, попадает в другую – была в популярном у подростков 70-х журнале "Техника – молодежи" актуальнейшая рубрика "Антология таинственных случаев". Бермудский треугольник, снежный человек, сигналы с тау Кита, космогония племени догонов.
"Икс" посвящался проблематике авторства "Тихого Дона", "Сигналы" – пропавшему самолету, как и было сказано. В рассуждении русской национальной мифологии – ряд единый.
Собственно, и англоязычный стилевой ориентир, и байка, в мифы себя продвигающая, равно как интернациональный жанр роуд-муви, позволяют совершенно свободно обходиться с материалом. Тут не столько означенная инвентаризация, сколько импровизация по текущим вопросам, Быкова интересующим.
Деятельность Евгения Ройзмана, чуть закамуфлированного под Евгения Ратманова – идеолога и практика нового крепостничества. Апофеоз сырьевой экономики в виде воскрешения ариев и мамонтов – для нужд туристического бизнеса. Очередная пародийная педагогическая поэма (традиционно не доверяющий педагогам-новаторам Быков в соответствующих эпизодах лютует явно меньше, чем умеет). Наивно-уродливое современное сектантство – последователи некоей Перепетуи. Перепетуя-мобиле: "Эти бодрые ребята, как сорняки, первыми бросались на пустоши, но такой пустошью была сейчас более или менее вся территория, в особенности те места, где прежде гнездились НИИ".
Дмитрий Львович, преподавательским говорком, как на лекции, постулирует де-факто свершившийся распад страны, отпадение бескрайних и вечных пространств от временщицы Москвы: "Все давно жили так, в сочетании звероватой изобретательности и цветущей дикости… – просто непривычна еще была эта картина полного зажима в центре и абсолютной, ничем не ограниченной свободы на прочей, отпущенной в никуда территории".
Конечно, йети, как же без него в антологии таинственных случаев. И главное – люди, уходящие в подпочвенно-подболотные слои, и слои эти, как-то невзначай новые биомассы производящие, – все как-то уравнялось, срослось, сдвинулось – плинтусом и ватерлинией.
Написано лихо, с традиционными быковскими умениями делать брендовые вещи из языкового сора – пресловутые сигналы – не только лейтмотив, поддерживающий сюжетное напряжение, но и сочные словесные конструкции, микс из камланий, центурий Нострадамуса и топонимики пейзажного дурного сна…
Можно пульнуть почти из Гоголя: "Иной человек шел в комнату, попал в другую, за триста километров, а почему туда попал – сказать не может, пришла внезапная блажь; двадцать лет спустя вернулся на родное пепелище – семья давно уехала, соседи позабыли, – и с ужасом узнал, что никто его не искал: дело возбуждается по факту трупа, а факта трупа нет, еще не умер или не нашли; пропавшего без вести взрослого мужика не станут искать никакие добровольцы, это девочку малолетнюю ищут с собаками по всему району, подвергают самосуду отчима, который нехорошо на нее поглядывал и наверняка растлил где-то в лесополосе, и находят несчастную через двадцать лет почтенной матерью семейства, почему-то в удивительном поселке с названием Примыкание, Саратовской области; что заставило ее туда примкнуть, или туда все примыкают, кого вдруг закружило по России?"
А можно – из Сорокина: история девушки Даши Антиповой, которая, подобно всем жителям "опустевших и заброшенных деревень, думала не одной только головой, а всем телом", очень напоминает новеллу из "Теллурии" про девочку Варьку, которой "купил папаня на базаре умницу".
Романы, впрочем, писались одновременно, поэтому сходство не намеренное, а знаковое.