Здравые смыслы. Настоящая литература настоящего времени - Колобродов Алексей Юрьевич 28 стр.


Надо сказать, быковская "страшная история" (кстати, еще один жанровый ориентир – из пионерлагерного детства), на мой взгляд, куда убедительней сорокинской антиутопии с "новым средневековьем". Сорокин – в известной традиции – пугает, а нам не страшно, Дмитрий же Львович эсхатологические предчувствия приручил и одомашнил. Белый Зверь превратился у него в старую домашнюю болонку неопределенно-грязной масти: колтуны, стершиеся резцы, угасающее тявканье.

Тем не менее. Каково ему – жить-то с такой животиной рядом?

"Теллурия": роман как гаджет. О книге Владимира Сорокина

А с чего взяла почтеннейшая публика, будто новый роман знаменитого писателя нашего времени Владимира Сорокина – антиутопия?

По-моему, "Теллурия" (М.: АСТ, 2013) – самая настоящая утопия. Тот образ будущего, в котором не то чтобы хотелось вдруг оказаться, но за которым наблюдать комфортно и симпатично. Как на мультимедийной презентации бизнес-проекта, который все равно реализован не будет. Никто не профинансирует: слишком уж красиво и складно, жди подвоха и кидалова.

Чего стоит карликовое и великолепное государство СССР ("Сталинская Советская Социалистическая Республика") где-то в Зауралье и описанное куда более смачно, чем титульное наркоэльдорадо – Теллурия (экс-Горный Алтай): "Сразу после распада постсоветской России и возникновения на ее пространствах полутора десятков новых стран трое московских олигархов-сталинистов выкупили кусок пустующей земли в сто двадцать шесть квадратных километров у Барабина и Уральской Демократической Республики. На этот остров сталинской мечты хлынули состоятельные поклонники усатого вождя. Бедным же сталинистам путь был закрыт. Довольно быстро новое государство провозгласило себя, отгородившись от окружающего постимперского мира внушительным забором с электричеством и пулеметными гнездами. Строительство сталинского рая в отдельно взятой стране шло стахановско-голливудскими темпами, и уже через шесть лет страна распахнула свои двери для туристов".

Столица сорокинского СССР – естественно, Сталинград; государственная религия – сталинизм, съезды единомышленников проходят под лозунгом "Сталинисты всего мира, соединяйтесь!", разрешены дома терпимости и теллуровые трипы. Словом, что-то вроде красного Гоа: "…никакого промышленного производства. (…) СССР производит только сталинские атрибуты, книги и фильмы. У нас чрезвычайно чистый воздух".

Собственно, изрядное количество глав романа имеют стилевым ориентиром туристический справочник – даже самые жутковатые "воспоминания о будущем" подвергнуты неизбежному для данного жанра глянцеванию. Но больше всего, так сказать, утопизма, в истории объективно трагической, которая явно предощущается в настоящем – речь о территориальном распаде России.

И не только распаде, но потере единого языкового и мировоззренческого пространства.

Владимир Георгиевич, даром что авторский взгляд претендует на центробежность, а сам роман заявлен как движущаяся панорама полумира, все время возвращается к этой теме. Не без болезненного удовольствия, как будто трогает подсыхающую рану. И пиарит успешного хирурга.

Так целых три главы – в пространстве романа уникальный по акцентированию случай – от лица разных персонажей повествуют о затерянном в тайге мемориале трем разрушителям Империи – Ленину, Горбачеву и Путину. Экспозиция дана с некоторым пиететом перед сатириком Михаилом Задорновым, с его концепцией национальной истории через волосяной покров вождей.

"…Три Великих Лысых, три великих рыцаря, сокрушившие страну-дракона. (…) Для сокрушения чудовища Господь послал трех рыцарей, отмеченных плешью. И они, каждый в свое время, совершили подвиги. Бородатый сокрушил первую голову дракона, очкастый – вторую, а тот, с маленьким подбородком, отрубил третью. Бородатому, говорит, это удалось за счет храбрости, очкастому – за счет слабости, а третьему – благодаря хитрости. И этого последнего из трех лысых бабуля, судя по всему, любила больше всего. Она бормотала что-то нежное такое, гладила его, много конфет ему на плечи положила. И все качала головой: как тяжело было этому третьему, последнему, тяжелее всех. Ибо, говорит, он делал дело свое тайно, мудро, жертвуя своей честью, репутацией, вызывая огонь на себя. Говорит, сколько же ты стерпел оскорблений, ненависти глупой народной, гнева тупого, злословия! И гладит его, и целует, и обнимает, называя журавликом, а сама – в слезы".

Ох, больше не буду. Но есть у текстов Сорокина это закабаляющее свойство: начинаешь цитировать – и трудно остановиться. Надо сказать, что и футурология Владимира Георгиевича похожего разряда. Дальний прогноз кажется сказочкой – местами страшноватой, местами похабной, и эдаким – не столько в противоположный конец, сколько в затхлый тупик – ответвлением советской фантастики про светлое коммунистическое будущее. А вот ближние угадайки – та же самая злополучная роль Путина в истории России – выглядят подтвердившимся диагнозом. Как будто мы не только здесь и сейчас, но, благодаря Сорокину, еще где-то, выше и дальше.

А с детским чтением "Теллурию" роднит не только фантастико-просветительский размах, но и такая занятная графическая деталь, как поименование глав-новелл римскими цифрами. Как у Майн Рида или старика Хоттабыча.

Жалко только, что карту сорокинской вселенной – политическую, полноцвет, на форзаце, а лучше б вкладкой – зажали издатели.

Впрочем, классик решал задачу не социальную (утопия) и не аналитическую (фунция Путина). Им двигала, на мой взгляд, амбиция скорее спортивная. Если полагать, в античных традициях, литературу – олимпийским видом. Попасть, например, в книгу писательских рекордов с самым густонаселенным персонажами романом (не вышло; далеко не только до "Тихого Дона", но и до "Бравого солдата Швейка"). При полном отсутствии фабулы и сквозных персонажей. Или чисто плотницкий кураж (плотник, умеющий забивать теллуровые гвозди в головы, – центральный герой и, похоже, альтер эго романа) – построить избу одним пером-топором, на одном теллуровом, разумеется, гвозде. Не случайно таков сюжет финальной новеллы, но не сказать, чтобы на этом арсенал приемов, навыков и фокусов исчерпывался.

Если читатель и подзабыл, за ненадобностью, о красотах отечественного постмодерна, то Сорокин всегда найдет время напомнить. Дескать, именно он тут гуру.

Странно в сорокинском случае говорить о влияниях. Однако в рассуждении зависимости от Набокова, начавшейся около "Голубого сала", "влияние" – еще слабо сказано. Скорее какое-то подростковое ученичество, тем паче что эксплуатируются в последних вещах Владимира Георгиевича мотивы и придумки – довольно лобовые и тяжеловесные, – именно позднего Набокова, его перезрелых американо-профессорских романов.

Где Набоков, там, натурально, и Борхес: иногда кажется, что вся сорокинская концепция неосредневековья, так восхитившая первых критиков "Теллурии", вышла из борхесовской библиотеки. Новый Грааль (Теллур, Tellurium, – химический элемент 16-й группы 5-го периода в периодической системе под номером 52, семейство металлоидов и т. д.) – вполне закономерный итог и убедительная метафора борхесовской медиевистики.

Не забыты и товарищи по цеху. От эстрадника Поэта Поэтовича Гражданинова до некоего Виктора Олеговича – героя отдельной новеллы. Новелла эта является прямой аллюзией на известный роман "Бэтман Аполло" (в приложении к которому имеется, в свою очередь, главка СРКН, а в ней – судьба художника в современном мире и всяческие непристойности). Сам же Виктор Олегович, похоже, вампир, поскольку пьет красную жидкость, умеет летать и жует собственный хвост. Но не так, как у Пелевина, где вампиры – сверхчеловеки, а в более привычном средневековом виде летучего мыша.

Впрочем, Сорокин к своему "тягостному спутнику" куда добрее – это видно и без "узких солнцезащитных очков" Виктора Олеговича.

Тем не менее противники обменялись уже не помню какими по счету плевками у барьера, а нас опять против воли оставили в секундантах.

А ведь "Бэтман Аполло" и "Теллурия" похожи, как никакие другие прежние вещи СВГ и ПВО. Какая-то общая алхимия не текстов, но контекста. Чистый писательский сопромат, необходимость вертеть жернова поэм, когда отшумела не только каторга чувств, но и окружающая реальность не желает быть победительно освоенной.

Впрочем, Сорокин, вначале явно скучавший, хоть и сильных сцен нам в финале не оставил, темп романа, однако, выдержал.

…Да, еще процитирован мертвый Пригов: "Дай, Джим, на счастье плаху мне".

Андрогинный Блок на степной кобылице, придворный Пастернак с узелком белья…

Ну, и сам себя не процитируешь… Тут по всему диапазону – от гумбертианского письма любовнику в одной из начальных глав ("Голубое сало") до машины по превращению слов в гастрономические блюда ("Пир") ближе к финалу.

Скучный ряд можно проложить, но хвалят "Теллурию" не за постмодерн, а, напоминаю, за образ будущего. Где разнообразие идеологий и государственных форматов дополняется избыточностью фауны. Сорокин вообще любит всякое зверье: и лошадей, и женщин-ослиц, и просто псов, и человекопсов – жертв антропотехники и поклонников св. Христофора, и людей – больших (четырехметровых великанов), обыкновенных и маленьких (властолюбивые карлики). В его мире даже фаллосы-вибраторы существуют и мыслят. Правда, последние, с их приключениями и прокламируемой витальностью, живо переносят весь этот остров доктора Моро и миры бр. Гримм в русский антураж срамных поэм Ивана Семеныча Баркова.

Европа нового средневековья как-то быстро и лихо (Сорокин умеет) становится Россией – скорее вечно прошлой, нежели гипотетически будущей.

Век XVII (с опричным довеском из эпохи Грозного) чрезвычайно Владимира Георгиевича завораживает, и он тут вовсе не одинок. Может, именно там была заложена матрица русской истории? Бунташный век, начатый Смутой и купированный Хованщиной? Или так велико обаяние романов "про Петра" от Дмитрия С. Мережковского и Алексея Н. Толстого? Либо допетровская Русь – это вообще такое сосредоточие всего национального?

Ведь как живописно и узнаваемо: купцы, стрельцы (у Сорокина – опричники), "слобода да посад" (Всеволод Емелин), раскольники и ересиархи, кабаки и ярмарки, кафтаны и ферязи, дьяки с подьячими (дьяки, кстати, Сорокину так нравятся, что он путает их с дьяконами)… Но проблема не в этом: Владимир Георгиевич прежде всего советский человек, во всяком случае, сделавший имя на деконструкции советского мира, и вот такая Россия удается ему все хуже. Она пропущена у него не через эмоцию, а заменяющий ее гаджет. Как будто на экране смартфона движется лубочная картинка под музыку Бориса Мокроусова, какую-нибудь "Сормовскую лирическую". "Под городом Горьким, где ясные зорьки…"

Спасибо за ностальгический мотив, конечно, но футурология должна если не убеждать, то предупреждать, если не пугать, то развлекать.

А тут как в "Теллурии" сказано: он пугает, а нам не страшно. То есть нет, там говорят: бабушка Агафья надвое сказала… И рекорда не получилось, и насчет фуршета после мультимедийной презентации – не обещано.

Мурзики революции. О романе Сергея Шаргунова "1993"

А ведь до Шаргунова настоящего бунта в нашей литературе не было.

Я имею в виду не всякий бессмысленный и беспощадный, но октябрь 1993-го.

В давней публикации (Код обмана // Сноб. 2011. № 4) Александр Гаррос, прозаик и журналист, отмечал: в отличие от октября 93-го, август 91-го практически никак не осмыслен и даже должным образом не отражен в отечественной литературе.

Тут вроде бы напрашивается историческая аналогия: сравните литературные результаты Февральской революции и Октябрьского переворота. Даром что успешность социальных катаклизмов в 90-х, относительно 10-х, получилась зеркальной.

Однако на самом деле и по гамбургскому, меряться 91-му с 93-м было особо и нечем.

Ибо попытка обнаружить книжную полку, туго набитую сочинениями, посвященными событиям того октября, также выглядит весьма проблематичной.

Хватит пальцев одной руки. Замечательный роман Леонида Юзефовича "Журавли и карлики", однако там баррикадные хроники – не движущийся фон, а статичный задник. Между тем историософские претензии Юзефовича во многом предвосхитили "Красный свет" Максима Кантора, одна из линий которого, фельетонная, посвящена другому русскому бунту – болотным хроникам 2011/12.

Сильный очерк Эдуарда Лимонова "Пчелы, орлы и восстание" из "Анатомии героя" (Лимонов хотел писать о Белом доме книгу, но так и не собрался). Лыком в строку – композиция Наталии Медведевой "Москва-993" из альбома Russian Trip ("Трибунал Наталии Медведевой").

Множество стихов (выделю, любя и почитая Владимира Бушина, его "Я убит в Белом доме"), сопоставимых в объемах, а главное – в слезоточивом угаре – с публицистикой, долгие годы заполнявшей "патриотические" издания по всему спектру.

Для либералов Октябрь-93 считался многие годы темой негласно табуированной; за весь их разношерстый лагерь отстрелялись мемуарными очерками фигуры довольно маргинальные: Альфред Кох и Валерия Новодворская.

Главный автор темы – разумеется, Александр Проханов. Начиная с "Красно-коричневого", практически в каждом его новом романе (вот тут – действительно, если не книжная полка, то многотомник) назойливыми камбэками повторяются сцены белодомовской обороны. Автоплагиат, возведенный в прием, имеет полное право называться лейтмотивом. Тем паче что в босхианских романах условно "кремлевского" цикла ("Господин Гексоген", "Политолог", "Теплоход "Иосиф Бродский"), мемуары – дальше и больше – приобретает черты не то наркотического трипа, не то постмодернистской былины.

Так – пальцы одной руки и сильнейшая идеологическая детерминированность – было до появления романа Сергея Шаргунова "1993. Семейный портрет на фоне горящего дома" (М.: АСТ-Астрель, 2013; мне довелось прочитать его в рукописи).

Сергей, конечно, не закрыл темы, но отстрелялся этим романом за несколько литературных поколений. ("Осенью 93-го, хотя было уже поздно, подростком я возвращал долг Советскому Союзу. Убежал из дома, бросился на площадь. (…) Я стою на площади у большого белого здания, словно бы слепленного из пара и дыма, и вокруг – в мороси и дыму – переминается Русь Уходящая", – рассказывал Шаргунов в "Книге без фотографий", вписывая собственный опыт в большую историю и сшивая в мальчишеском сознании две покончившие с собой империи).

Роман этот – новый, закономерный и важный этап в писательской биографии Шаргунова.

Подлинная и какая-то праздничная талантливость молодого писателя сразу не вызывала сомнений, однако лично меня долго смущала интонация – казавшаяся инфантильной и заемной. Как будто юный атлет позирует в качалке на фоне плакатов с экс-мистерами Вселенной.

В "Птичьем гриппе" и "Ура" угадывался Аркадий Гайдар, пропущенный через какой-то звуковой прибамбас, казалось, будто сквозь толщу времени говорит не автор "Судьбы барабанщика" и "Тимура", а кто-то из его персонажей – скажем, Коля Колокольчиков. Желающий быть похожим, в свою очередь, на Гейку – сына и брата моряков.

В отличной, рельефной и пластичной "Книге без фотографий" скептика вроде вашего покорного слуги немного напрягал пласт, так сказать, психоаналитический – вождистские комплексы, которые юный мачо не камуфлировал, а демонстрировал, черпая энергию в рифмах собственных поражений. Аналогично и по-комиссарски – в публицистике, собранной "Алгоритмом" в книжку "Битва за воздух свободы".

Другое дело, что весь этот довольно взрывной микс создавал интригу – а куда двинется Шаргунов? Оказалось – назад, но этот камбэк стоит всех прежних литературных спринтов. Молодость – недостаток, быстро проходящий, а по тексту романа видно, что Сергей, не полагаясь на общее течение жизни, ускорил процесс, вступив в свой "самосуд неожиданной зрелости" (Сергей Гандлевский).

В "Девяносто третьем" изредка попадаются стилистические ляпы, эдакие лобовые мовизмы (не хочу цитировать), продиктованные все тем же соблазном живописности, но в целом для подобного объема роман поразительно гармоничен и сбалансирован: композиционно (события 93-го закольцованы 6 мая 2012-го и узником Болотной), интонационно, но главное – застенчивая поступь автора за сценой, который не навязывает себя ни героям, ни читателю. Не таскает персонажей, как ватных кукол, по историческим заварушкам (чем грешили и Пастернак в "Докторе Живаго" и Алексей Н. Толстой в "Хождении по мукам"). С мотивациями все ОК, в развороченной противостоянием Москве герои естественно оказываются там, где нужнее: на площади Революции и Смоленской, конечно, у Белого дома и при штурме мэрии, разумеется, на Тверской и у Останкина.

Оно понятно, и высокая традиция, заявленная на уровне названия, не позволяет скатиться в авторский произвол. Виктор Гюго в своем последнем романе прописал матрицу национальных противостояний, а новейшая русская история актуализовала французского романтического мэтра. Впрочем, подзаголовок оттеняет романтический пафос сразу несколькими фольклорными клише – о горящем доме во время наводнения и пр.

Здесь самое время от филологии перейти к историософии.

Действительно, ключевое достоинство романа выходит за рамки чистой литературы. И заключается в том, что "1993" написал не Проханов. (Хотя Сергей испытал сильное влияние Александра Андреевича, что естественно.)

Проханов тут – псевдоним любого партийного автора.

Литература победила идеологию – ключевой сюжет недавней истории покинул наконец, посредством Шаргунова-сталкера, походные лагеря патриотов и либералов и переместился "на тот большак, на перекресток".

Шаргунов – писатель, разумеется, не общепримиряющий, а просто молодой и знаменитый.

И что бы он ни говорил о побеге из дома родительского к Белому дому, Сергея все равно будут воспринимать вне тогдашней Хованщины. Он – не у Останкина, как патриоты, и не на Тверской, как демократы-ельцинисты. А над схваткой и Москвой (в ранних вариантах роман назывался "Война в Москве").

Надо сказать: и до Шаргунова, в нулевые, былые барьеры ветшали и разрушались. Почти всеобщее согласие по фигуре Солженицына. Попытка организовать аналогичный кворум относительно Иосифа Бродского. Аккуратное единение – со взглядами в разные стороны – вокруг власти в первые путинские годы. Даже пресловутый Белый дом по умолчанию решили считать общенациональной трагедий.

Но наступил декабрь 2011-го (русские общественные движения хоть и стихия, а строго выстраиваются в хронологическом нарративе – август, октябрь, декабрь – в рамках одного исторического цикла). Когда выяснилось, что все фронты сохранились, а походные лагеря – на прежнем месте. Речь даже не о противостоянии Болотной и Поклонной – превращенном в эрегированный символ чистой политтехнологии. В протестных колоннах, как у киплинговского водопоя, мирно соседствовали, а подчас и братались, либерал с националистом, анархист с имперцем… Но, согласно упомянутой матрице, гуманитарная публика вновь раскололась на "либералов" и "государственников" – обе стороны понимали условность и обветшание терминов, но новых идентификаций не приходило.

А вот у Шаргунова узник 6 мая Петя Брянцев продолжает, как умеет, протестное дело деда – Виктора Брянцева, – сбежавшего из дома защищать Белый дом в октябре 93-го… И юноша Петр настаивает не на идейной, а семейной причине собственной уличной активности. Кровь как дней связующая нить…

Назад Дальше