Фэнтези и детектив жанры современной англо американской беллетристики - Евгений Жаринов 3 стр.


Доктрина Горбигера черпает свою силу во всеохватывающем видении и эволюции Космоса. Она объясняет образование солнечной системы, рождение Земли, жизни и духа. Она описывает все прошлое Вселенной и возвещает ее будущие превращения. Все основано на идее вечной борьбы в бесконечных пространствах, борьбы между льдом и огнем и между силами отталкивания и притяжения. Эта борьба, это меняющееся напряжение между противоположными принципами, эта вечная война в небе, являющаяся законом планет, царит так-же на Земле над живой материей и определяет историю человечества. Горбигер утверждал, что раскрыл самое отдаленное земного шара и его самое отдаленное будущее, что и позволило ему ввести самые фантастические понятия об эволюции живых существ. Горбигер ниспроверг все, что было принято обычно думать об истории цивилизаций, о происхождении человека и обществ. В этом смысле оккультный идеолог германского фашизма описывал не длительное восхождение, но целую серию взлетов и падений. Получалось так, что люди-боги, гиганты, сказочные цивилизации предшествовали нам сотни тысяч, а может быть, и миллионы лет назад. Предполагалось, что арийская раса вновь сможет стать тем, чем были ее предки, пройдя через катаклизмы и необыкновенные мутации по ходу истории, развертывающеся циклами на Земле и в Космосе. И это возможно лишь потому, что законы неба те же, что и законы Земли, и вся Вселенная принадлежит к одному и тому же движению, она живой организм, и все откликается во всем. Судьбы людей связаны с судьбами звезд, происходящее в Космосе происходит и на Земле, и наоборот.

В глаза сразу бросается прямое сходство этой доктрины о магических взаимоотношениях человека и Вселенной в фашистской германии с древнейшими мифологическими концепциями цикличности времени (например, идея Мирового года), о которых уже шла речь выше. Подобное оккультное миропонимание, возведенное почти в ранг официальной политики Третьего Рейха, стремилось всеми силами воскресить очень древние пророчества, мифы и легенды, древние тексты о сотворении, потопе, гиганта и богах.(6)

Как? Каким образом стало возможно воскрешение древних мифологических концепций? Выше уже шла речь о кризисе позитивистского научного мышления ХХ века. Выяснилось, что простое накопление фактов и их систематизация на голой рациональной основе не может дать целостной картины мира. Человечество обрекло себя на бессмысленное блуждание в лабиринтах Разума, чьим заложником должна была стать отныне каждая свободно мыслящая личность.

Так, ученые ко времени появления фашистского оккультизма допускали, что наша Вселенная действительно была создана взрывом три или четыре миллиарда лет назад. Но взрывом чего? Предполагалось, что Весь Космос содержался в одном атоме, так называемой нулевой точке создания. Этот атом взорвался, и с тех пор непрерывно расщепляется. В нем содержалась вся материя и все силы, развернувшиеся к нашему времени. Однако, вызывая эту гипотезу, ученые не утверждали, что речь идет об абсолютном начале Вселенной. Теоретики, утверждающие, что Вселенная расширяется, исходя из этого атома, оставляли в стороне проблему его происхождения. В общем, наука не высказывала на этот счет ничего более точного, чем великолепная индийская поэма: "В промежутке между разрушением и созданием Вишну-Геша покоился в своем собственном веществе, сияющем спящей энергией, среди зародышей будущих жизней."(7)

Такой мировоззренческий вакуум не мог долго оставаться незаполненным, и на смену неспособной дать ответы на важнейшие вопросы бытия науке пришел оккультизм и миф, который коснулся всех сторон жизни не только немцев, но и других народов мира.

Скорее всего, именно поэтому уже поле войны эпопея Толкина "Властелин колец" легла, можно сказать, на подготовленную почву и получила самый широкий резонанс, на что никак не могли рассчитывать ни лорд Дансени, ни Эддисон. Примечателен также и тот факт, что первая реакция критики на вновь появившуюся книгу в 1954 году была следующей: толкиновскую эпопею рассматривали как своеобразную сказочную аллегорию, в причудливой форме повествующую о недавних событиях II-ой мировой войны. Почти в каждом повороте сюжета, почти в каждом описании битвы стремились найти ту или иную реальную параллель. Так, владыка зла, Саурон, напрямую ассоциировался с Гитлером, а страна мрака Мордор воспринималась как сказочное воплощение фашистской Германии и т. д.

Известно, что против такого прямого толкования своего произведения резко выступил сам автор. Он говорил о своей особой философии, о своем видении мира, о почти мессианской роли волшебной сказки с ее важней шей функцией эскапизма, с ее стремлением через так называемую евкатастрофу помочь людям за плотной завесой реальности увидеть подлинный божественный Свет.

В своей знаменитой лекции "О волшебных сказках" Толкин определил три основных функции данного жанра:

1) восстановление душевного равновесия;

2) бегство от действительности;

3) счастливый конец, который должен плодотворно воздействовать на человеческую душу и через ощущение чуда и красоты создавать в этой душе подлинное просветление.(8)

Относительно же происхождения мифа как основы любой волшебной сказки, или "фэнтези", Толкин высказывал предположение о существовании некой прарелигии и праязыка, наподобие языка праиндоевропейского. И здесь английский писатель и ученый, словно продолжая концепцию своего предшественника Эддисона, говорит о языке как основе любого мифотворчества. Так, в частности он пишет: "Можно без сожалений отбросить точку зрения Макса Мюллера на мифологию как на "болезнь языка". Мифология вовсе не болезнь, хотя, как и все человеческое, заболеть может. С таким же успехом можно сказать, что мышление - болезнь сознания. Ближе к истине звучало бы утверждение, что языки, особенно современные европейские языки, - недуг, которым поражена мифология. И все же язык нельзя оставлять без внимания. Язык (как орудие мышления) и миф появились в нашем мире одновременно." (9)

Толкин здесь придерживается той мистико-религиозной концепции, которая нашла свое воплощение еще в Евангелие от Иоанна: "В начале было Слово, и Слово было Бог, и Бог был Слово." Ориентация на греко-иудея-христианскую традицию мифолога, продолжающего по-своему исследовать фольклор варварских народов раннего средневековья Северной Европы, придавало особый колорит всему повествованию "Властелина колец".

Так, кто читал его произведения, хорошо помнит, что там ни разу не будет даже упомянуто имя Христа. Такие варварские названия, как Мордор, Елинор, имена Арагорн, Гандольф, Баромир и др. словно самим звучанием своим вытесняют всякие греко-иудейские корни, хотя с позиций той же религиозной мистики Имя несет в себе огромное значение и способно в буквальном смысле преобразовать весь окружающий мир. Об этом писал в свое время о. Павел Флорентийский, такой же концепции придерживался А. Ф. Лосев, представив в своей работе "Философия имени" энциклопедический обзор древних и современных авторов по этому поводу.(10)

Как же тогда Толкину удается соединить чисто евангельское понимание евкатастрофы со своими фантастическими германо-скандинавскими построениями? Скорее всего, никак. Дело в том, что обаяние варварского фольклора с идеей цикличности Времени, Вселенной, категории Добра и Зла оказывается сильнее идеи христианского просветления души. А трагическое звучание книги оказывается созвучно с общей самоубийственной концепцией Воли к Смерти всей германо-скандинавской мифологии. "Властелин колец" в этом смысле напоминает некие "Сумерки богов".

Значение Толкина для массового сознания Запада заключается в том, что вслед за конкретным историческим опытом он словно выпустил джина из бутылки и позволил увидеть еще столь недавно пугающее лицо германского фольклора в привлекательных эстетических формах подлинной Вселенской Трагедии. Идея мифологического самоубийства приобрела некую особую значимость как обретение возможно единственного выхода из ситуации полного разочарования, безверия и онтологического одиночества. И в этом смысле толкиновская эпопея напрямую перекликается с концепцией самоубийства французских экзистенциалистов (А. Камю, Кирилов) и с концепцией онтологического одиночества Джеймса Джойса.

Для примера рассмотрим лишь одну новеллу ирландского прозаика, взятую из сборника "Дублинцы", где идея вселенского одиночества получила наибольшее воплощение в так называемых мифологических категориях. Речь пойдет о новелле "Прискорбное дело".

Дж. Джойс во многом, как и Толкин, ориентируясь на язык как на основу любого мифотворчества, создает свой причудливый мир, только условно облаченный в конкретные формы дублинского пейзажа. На самом же деле почти за каждой деталью городского пейзажа скрывается некая мифологическая основа, которая и придает всему повествованию статус крайней притчевой обобщенности. Так, герой новеллы живет в Чепелизоде, живописном западном пригороде Дублина. В соответствии с одной из легенд, именно здесь Тристан встречался с Изольдой. Ряд топографов и исследователей творчества Джойса считают, что название этого места происходит от имени Изольда. Таким образом, по замыслу автора, место жительства главного героя должно было ассоциироваться с радостями и страданиями тайной и безнадежной любви. Джойс как превосходный ученый-лингвист, ориентируясь на субстантивную сущность своего языка, дает название, уже заранее рассчитывая на то, что полисемантика того или иного имени соответствующим образом будет воздействовать на читательское сознание, углубляя и направляя процесс смыслообразования по мифологическому пути. Таким образом упомянутый в новелле Феникс-Парк, расположенный на западной окраине Дублина, будет также вплетен в общий мифологический фон повествования. Джойс даже будет рассчитывать на сложность этимологической трактовки данного названия парка. С одной стороны, это Fionnuisge (искаж. ирл.) - "чистая вода". Название произошло от источника, бывшего в этом месте. С другой - название было дано в честь священной, сказочной птицы феникс, в старости сжигавшей себя и восстававшей их пепла молодой и обновленной, символа возрождения, необоримой силы любви.

Именно эта мифологическая ориентация на некую космическую любовь и призвана была, по замыслу Джойса, превратить драму мистера Даффи на фоне его любимой книги Ницше "Так говорил Заратустра", которая постоянно лежит у него на столе, на фоне упоминания об астрологическом знаке Сатурна в некую космическую драму онтологического одиночества всего человечества.

Но Толкин в своем творчестве не только перекликается с великими современниками, а, как это ни странно, напрямую соотносится и с великими предшественниками, пришедшими из классической литературы других стран. Нужно сказать, что история и миф, когда речь заходит о большом художественном полотне, почти всегда смешиваются между собой и для этого взаимопроникновения существует немало объективных причин.

Для примера обратимся к "Войне и мир" Л. Н. Толстого и "Властелину колец".

На первый взгляд сопоставление двух столь различных художников кажется уж слишком надуманным. Один из них - писатель-реалист, создатель социально-психологического романа, стремящийся раскрыть сложный внутренний мир человека через разнообразие его связей с окружающим социумом, другой - художник-визионер, тяготеющий к романтическому мироощущению, который, наоборот, активно отказывается признать доминирующую роль социальных обстоятельств, утверждающий, что волшебная сказка должна способствовать только "бегству от действительности".

Традиционно принято также считать, что Л. Толстой относится к категории бесспорных классиков, являясь своеобразным эталоном художественности, в то время как творчество Толкина еще не получило своей окончательной оценки на Западе, ни тем более у нас в отечественном литературоведении.

Традиционно мы привыкли распределять писателей в соответствии с теми литературными методами, к которым они так или иначе принадлежат. Сопоставление писателя-романтика, например, и писателя-реалиста осуществлялось всегда с некоторым допуском. Хотели мы того или нет, но доминанта, что объективная действительность - это и есть основной критерий истины, постоянно присутствовала в нашем сознании. А фраза Ф. Энгельса о том, что романтики всего лишь "гениально догадывались о действительности", определила на многие годы в отечественном литературоведении подчиненное по отношению к реализму положение романтизма.

Именно реализму как некому сверхметоду отводилось главенствующее положение: он словно бы проверял непосредственной социальной практикой все идеальные отвлеченности, называя их "утраченными иллюзиями".

Скорее всего, здесь скрывалась общая традиция позитивистского мышления, для которой эмпирический путь познания действительности считался основным. Отсюда возникла и общая для реализма XIX века тенденция к научности анализа окружающего мира. Так, труды естествоиспытателей Кювье и Сент-Клера натолкнули Бальзака на мысль о том, что и человеческое общество, подобно миру животных, представляет собой единство организмов, где каждое живое существо получает свои отличительные свойства в непосредственной зависимости от той Среды, в которой ему "назначено развиваться".

Г. Флобер создает целую теорию "l’art personnel", или безличного искусства, путь к которому лежит, по мнению писателя, через тщательное и точное наблюдение и изучение действительности, которая является объектом воспроизведения.

Художник, по Флоберу, должен в своих наблюдениях уподобиться бесстрастному ученому, а метод искусства - методу науки. "Искусство, - заявляет художник, - должно стать выше личных переживаний и ощущений. Пора снабдить искусство неумолимым методом и точностью естественных наук."(11)

Золя же как наиболее яркий последователь этой позитивистской тенденции впрямую говорил о создании "научного" или "экспериментального" романа. В этом смысле натурализм можно рассматривать как наиболее яркое проявление основной тенденции, характерной и для реалистического искусства. Подобно ученому, который, изучая явления природы, не одобряет, не осуждает, а лишь наблюдает их, так и писатель, по мысли Золя, не должен ведать ни гнева, ни жалости. "Нельзя себе представить химика, негодующего на азот за то, что это вещество непригодно для дыхания, или нежно симпатизировать кислороду по противоположной причине", - писал Золя.(12)

Эта общая тенденция всего реалистического направления в искусстве не могла бесследно пройти и для представителей русской классики. Так, отечественный исследователь творчества Л. Н. Толстого И. В. Стахов в своей книге "Лев Толстой как психолог" утверждает, что русский писатель, анализируя внутренний мир своих героев и прибегая к знаменитой "диалектике души", на самом деле дает весьма убедительную научную картину психики человека.

Такая увлеченность реализма научной объективностью как основным критерием истины выражала общую тенденцию времени и стала устойчивой чертой целого менталитета эпохи. Именно так было принято оценивать произведение, и эта внедренная через убедительный художественный образ установка уже не подвергалась сомнению, а стала частью общего сознания и существовала уже как самостоятельный символ веры.

Но позитивистская тенденция к идеализации научности художественного творчества неизбежно вступала в противоречие с самим понятием условности, которое включает и понятие образа, и символа, и метафоры, и многое другое. Иначе говоря, при таком подходе сама условно-идеальная природа слова занимала некое вторичное, зависимое положение.

В ХХ же веке при общем кризисе объективизма и научности (13), при замене концепции абсолютной истины на концепцию сознания и менталитета определенной эпохи, реализм перестал выполнять роль некого сверхметода, серьезно изменился и утратил свои классические черты.

Объясняется это прежде всего тем, что в конфликте объективности и условности художественного творчества победило все-таки второе, то есть условность, с помощью которой художник уже мог не только создавать характер в рамках плоскостного социального среза, но и давать его мифологический, внеисторический аспект, например, дали знать о себе психоаналитические тенденции в творчестве писателей ХХ века, где речь уже пошла об импульсах, унаследованных ею еще из доисторической эпохи (концепция времени в романе Т. Манна "Иосиф и его братья", история как вариант игры творческого сознания в романе Гессе "Игра в бисер", или "магический реализм" латиноамериканской литературы и культурологические парадоксы Х. Борхеса).

А раз так, то логично было бы рассмотреть явления реализма XIX века с позиции тех изменений, которые в полной мере дали знать о себе уже в литературе последующего века ХХ. Иными словами, сейчас нам следует попытаться определить природу условности в таком эпохальном произведении Л. Н. Толстого, как "Война и мир", и сравнить ее с условностью в эпопее Дж. Р. Р. Толкина "Властелин колец". Скорее всего, только здесь и можно будет обнаружить общие точки соприкосновения и увидеть, что при всем внешнем различии у этих авторов есть очень много общего.

Первое, на что сразу же хочется обратить внимание, так это на то, что оба произведения могут быть определены как эпопеи. На наш взгляд, всякая эпопея по своей природе обладает таким потенциалом мифологической условности, что вряд ли может быть объяснена узко научным позитивистски бесстрастным подходом, а следовательно, классифицирована только как объективное или абсолютно реалистическое произведение.

Второе: оба автора - и Л. Толстой и Толкин - по-своему мировоззрению принадлежат к религиозным художникам христианского толка, следовательно, несмотря на внешнее различие их эстетических принципов, близкие религиозно-идеалистические установки неизбежно должны были сказаться в мифологически условной эпичности обоих авторов.

Назад Дальше