зумевая, очевидно, что в воспоминаниях впечатления натуры преображаются, перекомпоновываются, переосмысливаются. Среди сотен или тысяч персонажей, населяющих его книги, нет "списанных с натуры". Прототипов чеховских героев усердно искали, многим казалось, что они знали людей, с которых написаны такие характерные фигуры, как человек в футляре, "попрыгунья", Шарлотта, Епиходов и другие. На поверку оказывалось, что сходство с предполагаемыми прототипами очень относительное: в некоторых деталях, иногда в ситуациях, но не в целом. Однако же все эти лица были так или иначе подсказаны писателю встречами с реальными людьми. Повесть "Черный монах" не составляет исключения. Прототипом Песоцкого считали одного известного садовода (возможно, сходство и ограничивалось родом занятий). Но кем мог быть навеян образ главного героя?
Только один современник и соотечественник Чехова мог послужить отдаленным прообразом философа Коврина вкупе с его таинственным наставником – знаменитый философ и поэт Владимир Соловьев.
С B.C. Соловьевым Чехов был знаком лично, они одновременно сотрудничали в "Северном вестнике". Необыкновенная личность этого человека не могла не привлекать внимания Чехова. О том, что он высоко ценил его труды, говорит хотя бы то, что в рассказе "Пассажир первого класса", написанном еще в 1886 году, имя философа Соловьева поставлено в один ряд с именем композитора Чайковского. В письмах Чехов упоминал Соловьева сравнительно редко и как бы осторожно, воздерживаясь судить о нем как о мыслителе, но всякий раз возражал против нападок на него "Нового времени" – самого Суворина и его сотрудников. Даже если речь шла о полемике Соловьева с Толстым. Как ни любил Чехов Толстого, он признавал право Соловьева с ним спорить. Тем более что сам решительно расходился с Толстым по многим вопросам.
Владимир Соловьев был визионером. Уже одно это сближает его с героем чеховской повести. Сопоставим ситуацию. Двадцатидвухлетний магистр философии Соловьев, повинуясь таинственному зову, отправился в Египет и там, в пустыне, воочию узрел лик божественной Софии – Души мира. Это было, по его собственным словам, "самое значительное" из того, что случилось с ним в жизни. У Чехова: молодой магистр Коврин, повинуясь внушению странной легенды, на берегу реки воочию видит героя легенды – монаха, и это тоже оказывается самым значительным событием его жизни.
Правда, автобиографическая поэма Соловьева "Три свидания", где он описал пережитое, написана и опубликована только в 1898 году, четырьмя годами позже, чем повесть Чехова. Но стихи Соловьева на тот же сюжет появлялись раньше, помещались в стихотворном сборнике, вышедшем в 1891 году, Чехов их, конечно, читал. Да и прежде о духовидении известного философа знали в писательских кругах.
Еще одна деталь. Место, где Коврин впервые видит черного монаха – уединенный берег реки, крутой спуск, старые сосны с обнаженными корнями, обросшими мохом, – сильно напоминает, конечно, не египетскую пустыню, но другое место мистических созерцаний Соловьева: берег реки Тосны в имении Пустынька (под Петербургом), принадлежавшем семье Хитрово, друзей философа. В 80-х годах Соловьев подолгу жил в Пустыньке один и посещал высокий берег, где были старые сосны, песок, камни. Пейзаж этот изображен им в стихотворении "Память":
Солнце играет над дикою Тосною,
Берег отвесный высок.
Вижу знакомые старые сосны я,
Белый сыпучий песок…
Это стихотворение было помещено в "Северном вестнике" в 1892 году. По свидетельству племянника и биографа философа, Сергея Соловьева, здесь, в Пустыньке, Соловьеву было видение церковных старцев, призывавших его "оправдать веру отцов". Монах, явившийся Коврину, призывает его к другому, но, во всяком случае, обличье "старца" может быть сближено с обличьем "монаха".
В самом деле: почему в видениях Коврина предстает именно монах, а не какой-либо другой фантастический образ? Писателю приснился монах, да; но не потому ли и приснился, что врезалась в память необычная наружность философа, похожего на монаха? Сергей Соловьев писал: "На портретах 80-х годов, в соответствии с характером интересов и занятий, лицо B.C., обросшее жидкой черной бородой, напоминает лицо священника или монаха". Сходство бросалось в глаза всем, его даже принимали за лицо духовного звания. Александр Блок, видевший Соловьева только один раз, назвал свое эссе о нем (к десятилетию со дня смерти) "Рыцарь-монах". "Это был "честный воин Христов"", – писал Блок.
В повести Чехова наружность реального героя, Коврина, не описана, зато описан облик его духовного вожатого. В нищенском черном одеянии, худой; бледное лицо аскета, резко чернеющие на нем густые брови и при этом ясные умные глаза, приветливая и лукавая улыбка – почти портрет Владимира Соловьева.
Помимо способности духовидения и примечательной внешности внутренний облик Соловьева – настоящего подвижника, – да и сама его философия, должны были не только интересовать Чехова, но и вызывать сочувствие. Это был человек блистательного ума, универсальной образованности; его духовный мир отличался цельностью и вместе с тем сложностью. Сомнения не были ему чужды, и путь он прошел не прямолинейный: до восемнадцати лет считал себя атеистом, одно время испытывал влияние Ницше; в свою зрелую пору стал антиподом Ницше, борцом за воссоединение католической и православной церквей, служителем идеала "всеединства" – это главная и любимая его идея. Она означала единство природы и духа, человека и Бога. "Богочеловечество", в понимании Соловьева, подразумевает призванность человека к сотрудничеству с Богом в устроении мироздания, на что его должна подвигнуть свободная воля. В "Чтениях о Богочеловечестве" высказана мысль, близкая умонастроению Чехова: "Свободным актом мировой души объединяемый ею мир отпал от Божества и распался сам в себе на множество враждующих элементов; длинным рядом свободных актов все это восставшее множество должно примириться с собою и с Богом и возродиться в форме абсолютного организма".
Убежденный христианин, Соловьев был широко открыт всему спектру человеческой мудрости, накопленной за века на Западе и на Востоке, в древности и в Новое время. Вслед за Лейбницем он считал, что каждая философская доктрина несет зерно истины в своих утверждениях и наиболее слаба в своих отрицаниях.
Знавшим Соловьева запоминался его смех: иным он казался детским, другим – жутким. "Смех B.C., – писал Сергей Соловьев, – был или здоровый олимпийский хохот неистового младенца, или мефистофелевский смешок хе-хе, или и то и другое вместе". Юмор, лукавая ирония были ему свойственны в высшей степени (вот оно – "лукавство" черного монаха!). Он написал массу шуточных пародийных стихов, любил каламбуры и парадоксы, не избегал смеяться и над собой: что выдерживает испытание смехом, то прочно. Даже поэма "Три свидания" написана в легком шутливом тоне, что нисколько не лишает ее глубокой серьезности. Соединение серьезности и юмора так же близко Чехову.
Чехов писал повесть не о подвижнике, а о человеке, отрекшемся от подвига, изменившем своему призванию: здесь Соловьев уже не мог послужить "живой моделью". Тот брюзгливый обыватель, каким становится Коврин после своего отречения, не имеет с Соловьевым ничего общего, тут угадываются совсем другие "модели". Соловьев же остается прообразом "высшего я" Коврина – героической личности, которую хочет пробудить в нем черный монах. В самом деле: то, чего недостает Коврину, чтобы до этого возвыситься, у реального Соловьева было. Коврин страшится потерять житейский комфорт, а Соловьев относился к комфорту с веселым презрением, не имел даже постоянного места жительства, странствовал, одевался и питался, как придется, раздавал все свои деньги. Коврин боится прослыть безумцем, а Соловьев в стихах открыто рассказывал о своих видениях, и, несмотря на это, никто не думал подозревать его в безумии – такой кристальной ясностью мысли отличались его сочинения. В них нельзя усмотреть никаких признаков "мании величия" (а они достаточно очевидны в сочинениях Ницше – другого отдаленного "прообраза" Коврина).
Таким образом, жизненные впечатления и наблюдения, как всегда у Чехова, переплавлялись и синтезировались в его творческой лаборатории. Но есть основания предполагать, что не только личность и мистический опыт Владимира Соловьева послужили писателю "материалом" – его философия не прошла бесследно для духовной эволюции Чехова. Эта постепенная эволюция миросозерцания, которую можно было бы назвать богоискательством, если бы термин не был профанирован частым употреблением всуе, протекала у него длительно и потаенно. "Между "есть бог" и "нет бога" лежит целое громадное поле, которое проходит с большим трудом истинный мудрец" (запись в дневнике 1897 года) (С., 17, 224). Чехов шел через это громадное поле и, не считая себя истинным мудрецом, не предавал своих исканий гласности. "До самой смерти росла его душа", – говорил о Чехове Бунин. И по мере духовного роста он становился все более сдержан и замкнут, все более избегал прямых высказываний и рассуждений. Только по некоторым кратким, как бы вскользь брошенным замечаниям в письмах и записных книжках можно понять, в каком направлении двигалась его неутомимая мысль. Вот, например, какая запись сделана на отдельном листке, среди набросков к "Трем сестрам":
"До тех пор человек будет сбиваться с направления, искать цель, быть неудовлетворенным, пока не поймет, не отыщет своего бога. Жить во имя детей или человечества нельзя. А если нет бога, то жить не для чего, надо погибнуть". И еще: "Человек или должен быть верующим, или ищущим веры, иначе он пустой человек" (С., 17, 215–216).
Но, конечно, больше всего для понимания внутреннего мира Чехова дают его произведения, если читать их внимательно. Чехов – прежде всего художник, и художник величайшей, редкой объективности. В его сочинениях авторское "я" вплетено в множественность других "я", самых разнородных, высказывания "про" и "контра" сосуществуют как бы на равных правах, вера и скепсис соседствуют, высокая поэзия вторгается в житейскую прозу, и обратное – низменная проза съедает поэзию жизни. И все же в этой жизненной полифонии голос автора слышен, угадывается его внутренняя работа, его путь.
"Черный монах" – знаменательная веха на этом пути. Повесть написана с тем только Чехову присущим "холодным вдохновением", которое рождает шедевры. Ее финал сделан так, что лишь немногие страницы в произведениях русских писателей сравнимы с ним по художественной силе. Чехов, видимо, понимал истинную ценность своего "медицинского рассказа". Готовя собрание сочинений, он не внес в текст "Черного монаха" ни единой поправки, а это было у него крайне редко.
ПОСЛАНИЕ ЧЕХОВА
("Студент")
Лучшим своим произведением Чехов считал рассказ "Студент", написанный в 1894 году. В этом трехстраничном рассказе нет ни критики нравов, ни типических характеров, ни событий – ничего не происходит, кроме внезапной перемены в настроении героя. Герой – сын дьячка, студент Духовной академии Иван Великопольский, холодным вечером накануне Пас-хи возвращается с охоты, останавливается погреться у костра, разложенного двумя женщинами-огородницами, рассказывает им евангельскую историю об отречении Петра, потом идет дальше своей дорогой. И все.
Чехов умел "в одном мгновенье видеть вечность". Через мимолетный эпизод он высказал свое самое заветное – размышления над смыслом человеческого бытия. Что оно, для чего оно, имеет ли высшую цель? – этот вечный вопрос, которым задавались и великие умы, и рядовые люди, ставится во многих произведениях Чехова. Ответ загадан, чаша весов колеблется между "да" и "нет". "Жить и не знать, для чего журавли летят, для чего дети родятся, для чего звезды на небе… Или знать, для чего живешь, или же все пустяки, трын-трава", – говорит Маша в "Трех сестрах" (С., 13,147). "Если бы знать, если бы знать!" – задумчиво повторяет старшая сестра Ольга (С., 13, 188). Если в жизни трех сестер и во всей человеческой истории нет "общей идеи", нет высшего назначения – тогда напрасны их страдания, бесплодна их любовь, не нужны усилия мысли, остается чебутыкинское "тарарабумбия, сижу на тумбе я". Голос сердца и интуиция художника противятся бессмысленной тарарабумбии, но все же рассудок ее не отбрасывает; поставленный вопрос предстает как антиномия, допускающая равную вероятность противоположных суждений.
Только в рассказе "Студент" антиномия снята. Она разрешается мгновенным счастливым озарением в душе Ивана Великопольского.
В нем нет ни одной необязательной фразы, нет лишних слов – каждое необходимо в ритмической структуре повествования, а через ритм уясняется и смысл. Ритм, тон, мелодический рисунок вообще составляют важный элемент поэтики Чехова (недаром Рахманинов положил на музыку рассказ "На пути"), а здесь их роль первостепенна. "Студент" построен музыкально, как бы в сонатной форме, на сопоставлении и чередовании двух контрастных тем, мрачной и радостной. Последняя побеждает и мощно, торжественно звучит в финале.
Композиция рассказа трехчастная. Первая часть начинается с резкого перелома погоды, застигшего студента в лесу: внезапно налетает холодный ветер, темнеет, кажется, что в природе нарушены порядок и согласие. Студент, продрогший, проголодавшийся, идет пустынным лугом домой, где его не ждет ничего отрадного, безотрадны и его мысли. Он думает, "что точно такой же ветер дул и при Рюрике, и при Иоанне Грозном, и при Петре, и что при них была точно такая же лютая бедность, голод, такие же дырявые соломенные крыши, невежество, тоска, такая же пустыня кругом, мрак, чувство гнета, – все эти ужасы были, есть и будут, и оттого, что пройдет еще тысяча лет, жизнь не станет лучше" (С., 8, 306). Вот первая тема: она идет с нарастанием, звучит все безнадежнее, думы молодого студента словно бы спускаются, ступень за ступенью, в глубокую яму. На дне ямы – беспощадный приговор жизни.
Мысленный монолог студента обрывается коротенькой фразой: "И ему не хотелось домой" (С., 8, 306). Она завершает первую часть и образует переход ко второй, уже иной по тональности, смягчающей гнетущее настроение первой. Мрак, холод, безлюдье отступают перед огнем костра, перед присутствием живых людей, которые приветливо здороваются с путником. Женщины у костра – две вдовы, старуха Василиса, когда-то служившая в няньках у господ, и ее дочь Лукерья, деревенская баба, забитая мужем, молчаливая, словно глухонемая. Студент рассказывает им, что происходило с апостолом Петром в такую же холодную неприютную ночь, как эта. Женщины эту историю уже слышали в церкви, но студенту хочется пересказать ее еще раз, от себя, заново пережить и тоску Иисуса в Гефсиманском саду, и тоску Петра, трижды отрекшегося от любимого Учителя.
Рассказ студента составляет содержание второй части. Рассказчик нигде не отступает от евангельского текста, но говорит так, будто сам был свидетелем, сопереживавшим Петру. "Ах, какая то была страшная ночь, бабушка! До чрезвычайности унылая, длинная ночь! <…> Петр, изнеможенный, замученный тоской и тревогой, понимаешь ли, не выспавшийся, предчувствуя, что вот-вот на земле произойдет что-то ужасное, шел вслед… Он страстно, без памяти любил Иисуса и теперь видел издали, как его били…" И потом, во дворе первосвященника, Петр грелся у костра ("как вот я теперь"), а работники смотрели на него подозрительно и сурово спрашивали – не он ли был с Иисусом, и Петр не выдержал и трижды отвечал, что не знает Его. А когда раздался крик петуха, Петр вспомнил предсказание Иисуса ("не пропоет сегодня петел, то есть петух, как ты трижды отречешься, что не знаешь Меня"). "Вспомнил, очнулся, пошел со двора и горько-горько заплакал <…> Воображаю: тихий-тихий, темный-темный сад, и в тишине едва слышатся глухие рыдания…" (С., 8, 307–308)
Слушая студента, Василиса, не переставая вежливо улыбаться, заплакала, а Лукерья глядела на рассказчика неподвижно, и "выражение у нее стало тяжелым, напряженным, как у человека, который сдерживает сильную боль" (С., 8, 308).
Так заканчивается вторая, срединная часть, из которой общий смысл еще неясен, но уже предчувствуется некий катарсис. Студент, пожелав женщинам спокойной ночи, идет дальше, все под тем же ледяным ветром, в сгущающихся потемках, но направление его мыслей меняется. Теперь он думает, что если Василиса заплакала, а ее дочь смутилась, значит, происходившее с Петром девятнадцать веков назад имеет какое-то отношение к ним, и к нему самому, и ко всем людям. Значит, Петр им близок. "И радость вдруг заволновалась в его душе, и он даже остановился на минуту, чтобы перевести дух" (С., 8, 309). Тема радости вторгается подобно тому, как в церковной службе Страстной субботы, в полночь, после минутного затишья, победно звучит пасхальный тропарь "Христос воскресе из мертвых" и разливается все шире и громче. ""Прошлое, – думал он, – связано с настоящим непрерывною цепью событий, вытекавших одно из другого". И ему казалось, что он только что видел оба конца этой цепи: дотронулся до одного конца, как дрогнул другой" (С., 8, 309).