Таким образом, роль "беспристрастного свидетеля" как будто выполнена, условия, поставленные самим автором, соблюдены. И все же он с самого начала был своей повестью недоволен. Она "не вытанцовывалась", он бился над нею около трех месяцев – срок для него долгий; уже переписав набело и перечитывая, начинал все сначала. Об этом он писал Плещееву, тогда редактору "Северного вестника", оправдываясь в задержке рукописи. Плещеев в ответ предостерегал автора – как бы не засушить повесть слишком тщательной "шлифовкой". Чехов же отвечал, что дело не в шлифовке: "Я переделывал весь корпус повести, оставив в целости только один фундамент. Мне не нравилась вся повесть, а не в деталях" (П., 2, 247). Она продолжала ему не нравиться и после переделки. Тому же И. Щеглову он признавался: "Я оканчиваю скучнейшую повестушку. Вздумал пофилософствовать, а вышел канифоль с уксусом. Перечитываю написанное и чувствую слюнотечение от тошноты: противно!" (П., 2, 249)
И уже через несколько месяцев после опубликования он пишет Суворину: "…мне бывает досадно за того критика, который придает значение, например], "Огням", мне кажется, что я его обманываю" (П, 3,47).
Чехов был недоволен не тем, что не прояснил вопроса о пессимизме – этого он и не хотел. Он чувствовал, что не справился с художественной задачей, что постройка трещит по всем швам и разваливается, остается оголенный тезис.
Задача его осложнялась тем, что предмет спора инженера и студента принадлежит к тем вечным вопросам, которые теоретически нерешаемы, то есть не могут быть решены путем логических доказательств. Отдать предпочтение или сочувствие одному из спорящих писатель может, только перенося проблему из области теории на практическую почву, показывая, какой тип этического поведения, какие отношения с окружающим миром связаны с их теоретическими воззрениями. Но в повести "Огни" для этого нет простора: время ограничено одной ночью, место – одной комнатой; герои не совершают никаких поступков, если не считать эпизода с мужиком, привезшим котлы не туда, куда нужно; но тут и пессимист, и оптимист ведут себя совершенно одинаково – оба сердито кричат на мужика.
Только из рассказа инженера о его давнем романе с Кисочкой можно что-то узнать о жизненном поведении оптимиста, каким он был тогда. Рассказ этот занимает в повести центральное место, ему отведено примерно две трети текста. Он – тот "корпус" повести, который автору с самого начала не удавался и с которым он так и не сладил.
В цитированном выше письме к Суворину Чехов соглашался с его критикой в этом пункте. "То, что пишете Вы об "Огнях", совершенно справедливо. "Николай и Маша" проходят через "Огни" красной ниткой, но что делать? <…> Финал инженера с Кисочкой представлялся мне неважной деталью, запружающей повесть, а потому я выбросил его, поневоле заменив его "Николаем и Машей"" (П., 2, 280).
Не совсем ясно, что означают "Николай и Маша" (письмо Суворина не сохранилось). В "Огнях" таких персонажей нет. Должно быть, подразумевается вариация на тему "он и она" с благополучным концом. В заключительной сцене их объяснения мог бы, по крайней мере, содержаться какой-то неординарный финал ординарного сюжета, но автор, чувствуя, что из этого хэппи-энда ничего нового не извлечешь, упомянул о нем в двух словах: "Ананьев вкратце описал свое последнее свидание с Кисочкой и умолк" (С., 7, 136). Дальше идет продолжение теоретического спора, уже никак не связанное с рассказом инженера.
Весь этот рассказ не имеет органической связи с предметом спора. Понимать его как аргумент в споре о пессимизме – большая натяжка. Молодые и не очень молодые люди обманывают женщин по разным причинам, чаще всего элементарного свойства, но не потому, что "все бренно" и "жизнь не имеет смысла". Самый завзятый пессимист может быть человеком совестливым; совесть – автономное чувство, оно присутствует (или отсутствует) у людей различного образа мыслей. Ананьев, по натуре добрый и не склонный ко лжи, раскаялся в своем аморальном поступке и поспешил его загладить, это для него естественно, но чтобы с этого момента он начал "нормально мыслить" – сомнительно. И его рассказ выглядит искусственно привязанным к философической дискуссии.
Если же допустить, что он является самостоятельной новеллой, а "беспорядочный разговор" о пессимизме – только поводом, обрамлением, то нельзя признать новеллу удачной. Несмотря на романтические аксессуары – "черная ночь, шум моря, страдающая она, он с ощущением вселенского одиночества…" (С., 7, 126) (как ехидно замечает слушающий инженера фон Штенберг), – ей недостает поэзии. В любовной истории инженера, завершившейся, очевидно, браком, нет главного – любви. Герой только и помышляет о том, чтобы "сойтись" с героиней, а потом поскорее развязаться, и возвращается к ней, потому что совесть замучила: думает, что причинил ей зло, равносильное убийству. "Ставши моей любовницей, <…> она полюбила страстно и глубоко" (С., 7, 131) – читатели должны этому верить, но как-то не верится. Все произошло слишком скоропалительно, в течение одного часа, причем Кисочка сразу начинает заботиться о гардеробе Ананьева и строить планы их будущей жизни в Петербурге, не забывает сообщить, что муж обязан дать ей развод, так как сам открыто живет с другой женщиной. Слишком практично ведет себя влюбленная Кисочка; да уж так ли она влюблена? У читателя может зародиться подозрение: не потому ли она так торопит события, что просто хочет избавиться от своего грубого мужа и от надоевшей жизни в захолустном городе? И уж не нарочно ли она подстроила вторую встречу с Ананьевым в беседке и всю следующую затем сцену?
Некоторые детали рассказа действительно делают возможной такую читательскую реакцию, хотя автор ее хотеть не мог: ведь тогда весь рассказ о нравственном перерождении героя принимал бы отчасти комическую окраску и окончательно уводил бы от проблемы пессимизма.
Подразумеваемая развязка, от описания которой Чехов уклонился как от "неважной детали", выглядит довольно прозаически: Кисочка охотно простила, они сжились, слюбились, и вот теперь она заботливо вышивает ворот его рубахи, а он всем своим видом как бы говорит: "Я сыт, здоров, доволен собой, а придет время, и вы, молодые люди, будете тоже сыты, здоровы и довольны собой…" (С., 7, 109) Умонастроение, которому Чехов никогда не сочувствовал.
Вся повесть получилась не столько объективной, сколько вяло-двусмысленной. Показания "беспристрастного свидетеля", сколь бы ни были беспристрастны, все же ценны тем, что дают "присяжным" некую путеводную нить, здесь ее нет – одна констатация того, что "ничего не разберешь на этом свете". Первый опыт Чехова в создании "проблемной" повести – тот первый блин, который получился комом. И он сам чувствовал это острее, чем кто-либо из критиков.
Но неудача его не обескуражила – напротив, он понял, что призван идти именно этим путем: ставить большие вопросы – мировоззренческие, философские, нравственные, глубоко погружая их в житейское море, прослеживая связь их с повседневным бытом, с образом жизни людей, с человеческими характерами. Это не удалось в "Огнях", где заурядная историйка с Кисочкой не выдерживает возложенной на нее смысловой нагрузки, но блестящим образом удавалось в больших повестях, начиная уже со "Скучной истории", написанной вскоре после "Огней", и особенно в повестях и пьесах, созданных после поездки на Сахалин ("Дуэль", "Моя жизнь", "Палата № 6", "Рассказ неизвестного человека", "Черный монах", "Три года", "Чайка", "Три сестры" и др.).
В этих произведениях герои рассуждают, думают, спорят о вопросах социальных и философских – и о будущем человечества, и о том, как жить и что делать в настоящем; о Боге и бессмертии, о порабощении слабых сильными, о назначении искусства, о смысле жизни… Чехов остается верен принципу: не судить, а свидетельствовать, он не присваивает себе право выносить окончательное суждение. Он не говорит: смотрите, вот в чем истина! – но показывает, что поиски истины владеют русскими людьми всех уровней, всех сословий; дает такую обширную картину думающей России, какую нельзя увидеть ни в трудах историков, ни в сочинениях других писателей. Гениален Толстой, гениален Достоевский, но они – проповедники собственных идей, Чехов же был не проповедником, а "свободным художником", он не одобрял "деспотизма" Толстого и "нескромности" Достоевского.
Особенная сила Чехова в том, что он был прежде всего "художником жизни, как она есть", соотнося духовные, умственные искания своих "философствующих" персонажей с обычной их обстановкой, повседневными действиями. Они проявляют себя не обязательно в экстремальных условиях, в состоянии экзальтации, как герои Достоевского, они служат, лечат, занимаются хозяйством, преподают в школах; они обыкновенные люди, живущие день за днем: земские деятели, чиновники, священники (от архиерея до дьякона), хлебопашцы, бродяги, помещики, плотники, маляры, актеры – весь спектр современного общества. И по тому, как они ведут себя в этой обыкновенной жизни, как относятся к своим коллегам, ученикам, женам, любовницам, пациентам, начальникам, подчиненным, обнаруживается большая или меньшая ценность их воззрений, их "разглагольствований", на которые русские люди так щедры.
В "Огнях" теоретизирующим героям не хватало воздуха, жизненного и временного пространства, без которого их полемика сводилась к отвлеченному словопрению и не относилась к числу "важных показаний".
"У знакомых" (1898) – единственный из рассказов 1890-х годов, не включенный Чеховым в собрание сочинений, хотя настроения "конца века", здесь выраженные, составляют одну из главных внутренних тем его творчества в эти годы. Ощущение изжитости, исчерпанности прежних форм жизни, не только социального уклада, но и понятий о личном благополучии, о семейном счастье, о человеческих отношениях – вот эта тема. В рассказе "У знакомых" она звучит с полной определенностью, и, по-видимому, именно определенность и явилась, в глазах автора, художественной неудачей.
Адвокат Подгорин по приглашению своих старых друзей приезжает к ним в подмосковную усадьбу. Приглашение небескорыстно: усадьба продается с торгов, от Подгорина ждут помощи – юридическим советом или деньгами, а еще лучше, если он женится на Надежде, младшей сестре хозяйки дома. Надю он знал еще подростком, давал ей уроки и был к ней неравнодушен, она же, как видно, влюблена в него и сейчас. В студенческие годы Подгорину было весело и хорошо в этой усадьбе, но теперь он чувствует только тягостную неловкость. Все ему не нравится, во всем видится фальшь. Ему неприятен Сергей Сергеич, величающий себя старым идеалистом, тогда как он просто праздный, ленивый, ни к чему не способный шалопай, разоривший семью. Его жена Татьяна и подруга жены Варя истово верят в идеализм Сергея Сергеича, а его непрактичность приписывают чрезмерной доброте и щедрости. Татьяна любит мужа, постоянно терзается ревностью, страхом за своих двух девочек, "похожих на булки", страхом утратить имение – родовое гнездо. Подгорин смотрит на нее, как бы все время готовую "броситься на врага, который захотел бы отнять у нее мужа, детей и гнездо", нему странно, "что эта здоровая, молодая, неглупая женщина, в сущности такой большой, сложный организм, всю свою энергию, все силы жизни расходует на такую несложную, мелкую работу, как устройство этого гнезда, которое и без того уже устроено. "Может быть это так и нужно, – думал он, – но это неинтересно и неумно"" (С., 10, 11,14).
Ему кажется, что и Надя только и мечтает, что о замужестве, о своем гнезде, и не его любит, а эти свои мечты. А Варя, которую Подгорин помнил живой, энергичной курсисткой, поседела, поблекла, разучилась петь, забыла стихи Некрасова, проповедует покорность судьбе, с Подгориным разговаривает наставительно и все старается убедить его жениться на Наде: "Миша, не бегите от своего счастья". Его же одна мысль об этом скучном счастье пугает.
Заключительная сцена: Подгорин, высказав наконец Сергею Сергеичу, что он о нем думает (тот искренно удивлен: "О, как вы меня мало знаете!"), выходит в сад, освещенный луной, поднимается на башенку, сидит там в тени. Выходит в сад и Надя, вся в белом, с черной собакой. Она не видит Подгорина, но догадывается, что он где-то здесь (собака чует присутствие), и радостно ждет объяснения в любви. А он, глядя сверху башни на нее, как на белый призрак, "думал только о том, <…> что эта поэзия отжила для него так же, как та грубая проза. Отжили и свидания в лунные ночи, и белые фигуры с тонкими талиями, и таинственные тени, и башни, и усадьбы, и такие "типы", как Сергей Сергеич, и такие, как он сам, Подгорин, со своей холодной скукой, постоянной досадой, с неуменьем приспособляться к действительной жизни, с неуменьем брать от нее то, что она может дать, и с томительной, ноющей жаждой того, чего нет и не может быть на земле". И дальше: Подгорин предпочел бы вместо мечтательной девушки в белом видеть какую-то другую женщину, которая "рассказывала бы что-нибудь интересное, новое, не имеющее отношения ни к любви, ни к счастью, а если и говорила бы о любви, то чтобы это было призывом к новым формам жизни, высоким и разумным, накануне которых мы уже живем, быть может, и которые предчувствуем иногда…" (С., 10, 22–23)
Рано утром, пока дамы не проснулись, Подгорин поспешно покидает усадьбу, чувствуя, что больше никогда сюда не приедет.
За год до появления этого рассказа в "Космополисе", в журнале "Вопросы философии и психологии" была помещена статья-обзор А. Гилярова "Предсмертные мысли нашего века во Франции". Автор дал подборку безотрадных высказываний видных французских писателей – не "декадентов", а реалистов, очень известных и в России: Э. Золя, П. Бурже, А. Доде, Г. Мопассана. Вот крик души Мопассана: "И как это до сих пор публика нашего мира не закричала "Занавес!", не потребовала следующего акта с другими существами, отличными от людей, с другими формами, с другими праздниками, с другими растениями, с другими звездами, с другими изобретениями, с другими приключениями?"
Сравним с раздумьями чеховского героя: похоже. У Подгорина нет холодного отчаяния Мопассана, кончившего безумием, но он так же готов воскликнуть "Занавес!", томясь по "следующему акту", где все другое – и люди, и звезды. Но практически его хватает только на то, чтобы, отчитав Сергея Сергеича, дать ему сто рублей вместо просимых двухсот и ускользнуть от брачных уз подобно гоголевскому Подколесину. Он слаб, вял, нерешителен. И этому упадку сил и духа тоже есть аналогия в "Предсмертных мыслях нашего века", в словах одного из героев Альфонса Доде: "Глаза нашего поколения не горят огнем. У нас нет пыла ни к любви, ни к отечеству. <…> Мы все, люди последнего чекана <…> поражены скукой и истощением, побеждены до начала действия, у всех у нас души анархистов, которым недостает храбрости для действия".
Может быть, Антон Павлович читал статью Гилярова, а может быть, и не читал, это несущественно: так или иначе, умонастроения fin de siècle во Франции и в России обнаруживают сходство. Хотя во Франции революция не назревала, там уже было слишком много революций, общество от них утомилось, как русская интеллигенция утомилась от своего тусклого "безвременья".
Журнал "Космополис" издавался на четырех языках; редактор русского отдела Ф. Батюшков, обращаясь к Чехову с просьбой о сотрудничестве, выражал желание получить от него "интернациональный" рассказ, взяв сюжетом что-нибудь из местной жизни (Чехов жил тогда в Ницце). Чехов взял сюжет из русской жизни, но, вероятно, сознательно стремился сообщить ему не только русский, а более общий, "космополитический" интерес. Бытовые подробности – слуги, кухня, детская и пр. – в рассказе отсутствуют. Собственно же русская специфика общеевропейских настроений выражена в нескольких словах предощущением "новых форм жизни, высоких и разумных", да еще в отголосках прежних, бодрых "шестидесятых годов" (эпизод с чтением "Железной дороги" Некрасова).
Рассказ был помещен в "Космополисе", принят благожелательно, но автора не удовлетворял. Он отозвался о нем кратко и жестко: "…Рассказ далеко не глазастый, один из таких, какие пишутся по штуке вдень" (П., 7,166).
Какие рассказы пишутся по штуке в день? Очевидно те, в которых нет нового, нет открытия, берутся использованные клише. "Предсмертные мысли века", охватившие интеллигенцию и во Франции, и в России, успели отлиться в некие формулы, в свою очередь устаревающие. В размышлениях чеховского героя все сказано, что называется, в лоб. Недостает обертонов – а на них строится поэтика зрелого Чехова.
Станиславский говорил: "Чтобы играть Чехова, надо проникаться ароматом его чувств и предчувствий, надо угадывать намеки его глубоких, но недосказанных мыслей". Чтобы читать прозу Чехова, тоже нужно угадывать недосказанное. Но в данном случае – что же угадывать, если и так ясно сказано: отжила "тургеневская" поэзия дворянских гнезд. Четкий тезис и никаких намеков. Причем читателю достаточно очевидно, что мысли Подгорина подсказаны автором и разделяются им.
Да, они действительно близки Чехову. Но и в произведениях, написанных раньше, и в более поздних, они выражены намного диалектичнее и тоньше. "Двойное освещение", множественность точек зрения сообщают им глубину. В рассказе "У знакомых" только одна точка зрения – адвоката Подгорина. Его беспощадная отходная "свиданиям в лунные ночи, белым фигурам с тонкими талиями, таинственным теням, башням, усадьбам" могла бы принадлежать скорее Писареву, чем автору "Чайки" и "Вишневого сада".
В "Чайке" есть и старая усадьба, и "колдовское озеро", и свидание при луне, и белые фигуры, и таинственные тени – всем этим навеян романтический монолог Мировой души, и все это вспоминается Нине Заречной, вкусившей грубую прозу настоящего, с ностальгической нежностью: "Какая ясная, теплая, радостная, чистая жизнь, какие чувства – чувства, похожие на нежные изящные цветы…" (С., 13, 59) И мы понимаем: если Заречная станет настоящей артисткой, не превратившись в прозаическую Аркадину, то потому, что в памяти сердца у нее хранится "отжившая" поэзия, поэзия жизни не прошлой и не будущей, а той, "какая бывает в мечтах".
Усадебный пейзаж, усадебный парк – многовместительный и неоднозначный символ в произведениях Чехова, что убедительно проанализировано исследователем чеховской драматургии Б.И. Зингерманом. Усадебный быт исторически обречен, он деградирует. "А вместе с тем усадьба – провозвестник грядущей гармонии, победы общей мировой души".
Пусть вишневый сад не приносит дохода и должен быть вырублен – его красота, однажды возникшая, распространяет свою эманацию и не может пройти бесследно; если она не будет воспринята "новыми формами жизни", то будут ли эти формы "высокими и разумными"?