9 мая 1836 года, через каких-нибудь двадцать дней после премьеры "Ревизора", Неверов писал из Петербурга М. Бакунину: "В литературе только замечательно, что все здесь в восторге от Гоголева "Ревизора", но он мне вовсе не нравится… Ни одна плоскость, ни один фарс у меня не вызовут улыбки: мне скучно и я зеваю… Но я боюсь говорить об этом, потому что мне уже досталось выдержать много разных споров и в том числе с почтеннейшим Тимофеем Николаевичем. Как я люблю "Тараса Бульбу", "Вечера на хуторе…" и другие произведения Гоголя, столь же мне противно читать "Невский проспект", "Ревизора" и подобные пошлости в писателе, обладающем сильным талантом".
"Почтеннейший Тимофей Николаевич", который возражал Неверову, – это Грановский, недавно сблизившийся со Станкевичем и его друзьями. Грановский, проживая в Петербурге, дружил с Неверовым, что не мешало ему вести с ним жаркие эстетические споры по поводу премьеры "Ревизора".
Через многие мили столь же страстно вел спор за Гоголя и другой член кружка – Константин Аксаков. В мае 1836 года он писал М. Г. Карташевской из Москвы в Петербург: "Я уже читал "Ревизора", читал раза четыре и потому говорю, что те, кто называет эту пьесу грубою и плоскою, не поняли ее… Гоголь истинный поэт… Если он смеется над жизнью, над нелепостями, которые в ней встречает, то поверьте, что в это время на сердце у него тяжело, и он, смеясь над людьми, любит их и огорчается их недостатками".
Позднее П. Анненков с полным основанием писал в своей книге о Станкевиче: "Станкевич и весь круг его поняли с первого раза смех, производимый созданиями Гоголя, весьма сериозно, почти так, как понимал его впоследствии сам автор".
Но еще до появления "Ревизора" членам кружка – москвичам – удалось лично встретиться с Гоголем, хотя встречи были беглыми, недолгими.
В мае 1835 года, находясь в Москве проездом в Васильевку, Гоголь заглянул на спектакль в Большом театре. Вошел в ложу своего знакомого Сергея Тимофеевича Аксакова, рядом с которым сидел его сын Константин, который уже встречался с Гоголем раньше, в июне 1832 года.
"Нечего говорить, – вспоминает С. Т. Аксаков, – как мы были изумлены и обрадованы. Константин, едва ли не более всех понимавший значение Гоголя, забыл, где он, и громко закричал, что обратило внимание соседних лож. Это было во время антракта".
Вскоре в ложу вошел другой участник кружка А. П. Ефремов, и Константин шепнул ему на ухо: "Знаешь ли, кто у нас? Это Гоголь". "Ефремов, выпуча глаза также от изумления и радости, побежал в кресла и сообщил эту новость… Станкевичу…"
Гоголь, правда, в театре не задержался. Заметив движение в публике, свидетельствующее об интересе к нему, он вскоре оставил ложу.
Через некоторое время, в один из майских дней 1835 года, Гоголь решил прочитать у Аксаковых свою новую комедию "Женитьба". Аксаковы жили тогда на Сенной площади у Красных ворот (позднее Красноворотный проезд, д. 3). Присутствовали Константин Аксаков, Станкевич, Белинский.
"Но, увы, ожидания наши не сбылись. Гоголь сказал, что никак не может прочесть нам комедию, а потому и не принес ее с собой", – вспоминает С. Т. Аксаков.
Но все же друзьям удалось снова повидать любимого писателя. Для Белинского это была, кажется, первая встреча с Гоголем.
Возникает вопрос: почему же Станкевич, Белинский и другие, недооценивавшие многие зрелые произведения Пушкина, безоговорочно приняли Гоголя? Разве Гоголь менее глубок или менее труден, чем Пушкин? Конечно, нет. Просто для понимания Гоголя обстоятельства были более благоприятны. Произведения Гоголя более отвечали умонастроению участников кружка.
Нравилась гоголевская веселость, неудержимая стихия юмора – она так соответствовала юношескому оптимизму и жизнерадостности. В этой стихии молодые люди видели союзника по борьбе с чинопочитанием, поклонением ложным авторитетам, низкопоклонством, пошлостью… Дух гоголевских произведений соответствовал оппозиционному, "отрицательному" направлению кружка, питая и поддерживая такое направление.
Но это еще не все. Гоголь был юмористом, а юмор по самой своей природе передает противоречие поэзии и прозы, идеала и действительности.
Вспомним слова Станкевича о "Старосветских помещиках": "…прекрасное чувство человеческое в пустой, ничтожной жизни". С одной стороны, светлое, поэтическое начало. С другой – пошлость, ничтожество, проза. Пошлость наступает на поэзию, душит ее, но само существование контраста и борьбы учит различать моральные ценности, углубляет философский взгляд на жизнь. Ведь жизнь, как писал Белинский в "Литературных мечтаниях", есть "борьба между добром и злом, любовью и эгоизмом". Словом, сама философская ориентация Станкевича и его друзей подводила их к Гоголю, делала его доступным и близким, в то время как многие стороны пушкинского творчества оставались пока закрытыми.
Глава шестая
"Великая тайна"
"Литературные мечтания" и последующие статьи Белинского показали участникам кружка значение практической деятельности. Станкевич и его товарищи все чаще поговаривают о деле, о литературных выступлениях.
К середине 1835 года для этого сложились благоприятные условия. Надеждин, готовясь к заграничной поездке, подумывал над тем, кому бы передать свои редакторские обязанности.
В апреле Станкевич сообщает Неверову: "Надеждин, отъезжая за границу, отдает нам "Телескоп"; постараемся из него сделать полезный журнал…" В тот же день другому корреспонденту Станкевич пишет, что Надеждин "передает свой журнал одному из нас (то есть Белинскому. – Ю. М.), и все мы беремся помогать ему". Еще через некоторое время, в июне, накануне отъезда Надеждина, Станкевич говорит: "…мы всегда будем обществом совещаться о журнале".
Поездка Надеждина продолжалась полгода. За это время Белинский выпустил несколько книжек журнала. Друзья помогали ему, однако едва ли изданные номера можно считать коллективным делом кружка, как это первоначально предполагал Станкевич. Ряд причин помешал этому.
Прежде всего сам Станкевич не решался пуститься в трудное журналистское плаванье, не по лени, конечно, и не по робости, а потому что не хотел быть "литератором", считая это преждевременным. Главную свою цель он видел в самообразовании, в развитии системы мышления, а практическое применение добытых результатов оставлял "на потом". Да и другие члены кружка не выказали необходимых для журнального дела навыков и старания.
Но, несмотря на то что главная тяжесть журнальной работы пала на Белинского, нельзя недооценивать и поддержки его товарищей. Пусть не было коллективной работы. Были зато коллективный интерес и сочувствие, создававшие тот благотворный климат, в котором зреет и раскрывается талант.
Коллективное участие проявилось еще в одном замечательном деле – в помощи Алексею Кольцову. Фактически Станкевич и его друзья открыли для русской литературы этого самобытного поэта.
Началось это еще в 1830 году в Воронеже. Как-то Станкевич, ложась спать, позвал своего камердинера, а тот, как нарочно, куда-то запропастился. Наконец он пришел и свое опоздание объяснил тем, что один приезжий, по фамилии Кольцов, такие читал за ужином стихи, что невозможно было оторваться.
Отец Станкевича владел винокуренным заводом, куда по хозяйственным делам и приехал Кольцов. Ведь для родных, для знакомых, для всех воронежцев он был вовсе не поэтом, а торговцем скотом, прасолом.
На другой день Станкевич позвал к себе Кольцова, чтобы поподробнее познакомиться с его стихами. Они так ему понравились, что он взялся поместить одно стихотворение в "Литературной газете".
Появившаяся в 1831 году публикация сопровождалась следующим письмом к издателю: "Вот стихотворение самородного поэта г. Кольцова. Он воронежский мещанин, и ему не более двадцати лет от роду; нигде не учился и, занятый торговыми делами по поручению отца, пишет часто дорогою, ночью, сидя верхом на лошади. Познакомьте читателей "Литературной газеты" с его талантом. Н. С-ч".
"Н. С-ч" означало: Николай Станкевич.
Так вошел Кольцов не только в большую литературу, но и в кружок Станкевича.
Судьба и раньше сталкивала Кольцова с добрыми и образованными людьми, такими как воронежский книгопродавец Дмитрий Кашкин, воспитанник семинарии Андрей Сребрянский, которые поддержали первые шаги начинающего поэта. Но все же преимущества новых друзей были очевидны. Юноша, едва владевший грамотой, имевший за плечами всего один класс уездного училища, оказался в среде передовой русской интеллигенции, в атмосфере содержательных философских и эстетических споров.
Чувствовал себя Кольцов в кружке друзей, который он навещал во время своих деловых приездов в Москву, свободно и хорошо. Сядет где-нибудь в уголке, с удовольствием слушает, впитывает мудрость…
Несмотря на доверчивость, чистосердечие и доброту, Кольцов был скрытен. Жизнь приучила его не докучать окружающим своими переживаниями, таить их молча, про себя. В прошлом была у него сердечная история, тяжелая и мучительная.
Восемнадцати лет Кольцов полюбил крепостную девушку Дуняшу, жившую в его доме в качестве прислуги. Дуняша ответила юноше горячим, трепетным чувством, но связь эта не понравилась Кольцову-старшему, мечтавшему о выгодной женитьбе сына. И отец решил его образумить.
Ко времени встречи Кольцова с участниками кружка многие из них переживали – или готовились пережить – свою сердечную историю. Знали они – или готовились узнать – и различные встающие на пути любящих препятствия, и недоразумения, и взаимные обиды, и неразделенность чувства. Но трудно им было бы представить то, что уготовила судьба Кольцову.
Все оказалось в его истории проще и трагичнее: когда Кольцов однажды отправился в свою очередную поездку по торговым делам, отец выслал девушку из дома. Вернувшись, Кольцов уже не застал Дуняшу. Потрясение было так сильно, что он схватил горячку, а едва оправившись, пустился в степь разыскивать девушку. Но найти следов ее не удалось. Говорили, что Дуняшу отвезли в донские степи, в казачью станицу, выдали насильно замуж, и она умерла "в тоске разлуки и в муках жестокого обращения".
Обо всем этом рассказал Кольцов Белинскому много лет спустя, в 1838 году. "Только один раз говорил он с нами об этом, – писал Белинский, – и мы никогда не решались более расспрашивать его об этой истории, чтоб узнать ее во всей подробности: это значило бы раскрывать рану сердца, которая и без того никогда вполне не закрывалась…"
Кружок Станкевича стал для Кольцова не только прибежищем, где оттаивало его сердце, но и учебным заведением. Одновременно – и начальным, и средним, и высшим.
В этом учебном заведении Кольцов "ускоренно" проходил курс литературы, эстетики, философии; приобретал вкус к отвлеченному мышлению; усваивал новые веяния. В его лирике появляется новый жанр – "дума". Одна из дум носит название "Великая тайна".
Тучи носят воду,
Вода поит землю,
Земля плод приносит;
Бездна звезд на небе,
Бездна жизни в мире;
То мрачна, то светла
Чудная природа…
Стареясь в сомненьях
О великих тайнах,
Идут невозвратно
Веки за веками;
У каждого века
Вечность вопрошает:
"Чем кончилось дело?" -
"Вопроси другого", -
Каждый отвечает.
Смелый ум с мольбою
Мчится к Провиденью:
Ты поведай мыслям
Тайну сих созданий!
Чудеса природы,
Тишиной и бурей
Мысли изумляя…
Это стихотворение очень понравилось друзьям Станкевича, так как было созвучно их настроению, близко к современным философским проблемам. "Кто, прочтя это стихотворение, не подивится могуществу поэтического инстинкта, усваивающего себе высокие результаты науки, не имея о них даже основного понятия?" – писал Неверов. Высоко оценил стихотворение и Белинский, найдя в нем "удивительную глубину мысли, соединенную с удивительною простотою и благородством выражения".
"Великая тайна" Кольцова является своего рода аналогом к известному уже нам (написанному позднее) стихотворению К. Аксакова "Целый век свой буду я стремиться разрешить божественные тайны…". И там и здесь – сознание неисчерпаемости природы, вечной ее обновляемости и изменяемости; признание органической связи всего сущего (впоследствии Белинский будет иллюстрировать цитатой из стихотворения Кольцова мысль о том, что в истории человечества "каждый век вытекал из другого, и один был необходимым результатом другого").
Словом, и там и здесь – апофеоз диалектики. Но есть и различия: К. Аксаков, выражая настроения большинства членов кружка, убежден, что "тайны" не только существуют, но их можно понять, и он дает клятву "целый век… стремиться разрешить божественные тайны". У Кольцова же подчас словно чувствуется растерянность перед "великой тайной", доступной лишь вере, но не разуму.
Не только кружок был необходим Кольцову, но и Кольцов был необходим кружку.
Для Станкевича и его товарищей Кольцов явился еще одним подтверждением их философских понятий о дружбе. Важны не происхождение, не сословная или классовая принадлежность человека, а его духовные и интеллектуальные качества. Под влиянием встреч с Кольцовым Белинский писал одному своему корреспонденту: "Ты скажешь, что и из низкого звания есть люди с чувством и даже призванием. Правда, но разве они не братья, не друзья мне, разве я с ними не на короткой ноге? Я, не стыдясь, в кругу знати, если угодно, назову моим другом какого-нибудь Кольцова".
А в 1835 году Станкевич и Белинский издали в Москве первую книжку поэта – "Стихотворения А. Кольцова". Восемнадцать пьес для сборника отобрал сам Станкевич из большой тетрадки, которую передал ему поэт. Средства предоставил Станкевич и другие члены кружка, а за печатанием книги наблюдал Белинский, так как Станкевич находился в это время в Удеревке.
Когда книжка вышла, друзья постарались поддержать ее, разъяснив публике значение таланта Кольцова. В Москве в журнале "Телескоп" (1835, ч. 27) была помещена статья Белинского, а в Петербурге по просьбе Станкевича на выход сборника отозвался Я. Неверов. Он опубликовал сразу две статьи: одну – в редактируемом им "Журнале Министерства народного просвещения" (1836, № 3), другую – в журнале "Сын отечества" (1836, ч. 176).
Вторая статья называлась "Поэт-прасол Алексей Васильевич Кольцов". В ней Неверов между прочим упоминал о встрече Кольцова с одним "молодым литератором", который имел на поэта благотворное влияние: "Кольцов был понят, оценен – и молодой литератор великодушно взял на себя труд и издержки печатания". Неверов намекал на Станкевича, который, как можно предположить, в рукописи статьи Неверова не видел. Ведь если бы видел, то беспощадно вымарал бы упоминание о себе.
В Москве печатание книжки Кольцова осложнилось одним небольшим эпизодом. Наблюдавший за изданием Белинский поместил в книжке предисловие, где сообщалось о помощи Кольцову со стороны Станкевича. Но тут посыпались на Белинского гневные письма Станкевича: "позорную страницу" немедленно "вырезать", ничего о его помощи не говорить. Пришлось подчиниться, и книжка вышла без предисловия.
Если Станкевич кому-либо помогал, то бескорыстно, не для славы, даже не для доброго имени. В роли мецената, покровителя талантов, выступать перед публикой ему не хотелось.
Глава седьмая
Первые сердечные бури
У каждого человека – свое любимое время года. Пушкин, как известно, любил осень. Станкевич больше всего любил весну, особенно раннюю. "На душу мою имеет удивительное влияние весна", – писал он в марте 1834 года Неверову.
"В прекрасное весеннее утро никакая душа не заграждена для природы; всё существо человека наполняется любовью, и если я могу еще влюбиться, так влюблюсь не иначе как весною… Дай Бог, чтоб нашлось существо, которое бы достойно заменило для меня красоту всего создания, сосредоточило бы на себе и усилило бы святое, врожденное чувство любви! Страшно подумать, друг мой, что оно истощится в тщетном стремлении к необъятному, к безответному, или, что таинственный ответ этого необъятного, наконец, не будет слышим душе, требующей близкого, видимого, ощутительного! Чувство любит исповедоваться и хочет, чтобы его поняли, оно хочет сочетания, оно живет сознанием, – если не взаимности, то взаимности возможной! Не пожмешь руки великану, называемому вселенной, не дашь ей страстного поцелуя, не подслушаешь, как бьется ее сердце!"
Философские интересы не могли заполнить всей внутренней жизни Станкевича и его друзей. Люди, живущие в сфере абстрактного мышления, особенно остро чувствуют прелесть повседневной жизни, конкретного бытия. "Не пожмешь руки великану, называемому вселенной…"
А ведь еще надо помнить, что нашим философам было по двадцать лет или немногим больше. Брала свое молодость, горячая кровь. Предчувствие будущих успехов и славы сплеталось с предчувствием любви. Философские занятия и литературные споры шли рядом с сердечными бурями и увлечениями.
Пожалуй, даже не "рядом". Для Станкевича и его друзей любовь не была отделена от философии, как не была отделена и дружба. Мы уже видели, что кодекс дружбы прямо вытекал из их философских убеждений. Дружба была конструктивной силой мироздания и поэтому – нравственным заветом. То же самое – любовь.
Но ведь не подчинишь волнение крови продуманному плану, не внесешь строгий расчет в сердечные бури… Сколько приходилось пережить непредвиденного, испытать надежд, ожиданий, порою – разочарований и неудач!
В начале 30-х годов у каждого уже была своя "тайна". Тайна сохранялась, впрочем, недолго. "Чувство любит исповедоваться и хочет, чтобы его поняли", – говорил Станкевич. У каждого были свои доверенные (у Станкевича – Неверов, а в Москве – Белинский и особенно Красов). Но постепенно тайна становилась достоянием всех – такова уж атмосфера кружковой жизни.
В 1833 году кружок взбудоражила история Якова Почеки.
Жил в Москве музыкант Франц Ксавер Гебель. Бывший капельмейстер венского, пештского и львовского театров, лично знакомый с Бетховеном, Гебель пользовался у москвичей широкой известностью.
Почека жил в одном доме с Гебелем и вскоре подружился со всем его семейством. Особенно его внимание привлекла шестнадцатилетняя дочь музыканта Эмилия. Это было тихое, поэтичное и несколько таинственное существо. Ореол таинственности придавали ей разные слухи относительно ее происхождения. Поговаривали, что Эмилия – вовсе не дочь Гебеля, что даже вероисповедания она другого – православно-греческого (все семейство Гебеля исповедовало католическую веру)… Однако самая главная тайна состояла в действительных отношениях Эмилии и Гебеля. Не была ли Эмилия его любовницей? По крайней мере, такой вывод можно сделать из одного письма Станкевича.
Прошло немного времени, и Эмилия, как рассказывал потом Станкевич, "привязалась всею душою" к ее новому знакомому. Почека тоже не остался к ней равнодушен: "Он чувствовал к ней нежную дружбу, если расположение к прекрасной девушке может быть названо дружбою, и уважал ее как святыню". Но тут, как это водится, в складывающиеся отношения молодых людей грубо вмешались посторонние.
Некто Золотухины, хозяева той комнаты, которую снимал Почека, имели на него свои виды: у Золотухиных была дочь невеста. Естественно, что сближение Почеки и Эмилии им было не по сердцу, и они, насколько могли, стали чинить препятствия. "Бывало, чуть Эмилия и Почека явятся на галерею, Золотухиных дочь тут и есть. Все это было довольно забавно", – рассказывает Станкевич.
Но финал этой истории оказался уже совсем не забавным.