Золотухины переехали на другую квартиру, и Почека вместе с ними.
Эмилия на память подарила ему изображение, вырезанное из черной бумаги: мужчина склоняет колена перед памятником, осененным ветвями березы. Печальный и несколько наивный символ вечной разлуки.
Вскоре Эмилия умерла. Обстоятельства ее смерти были таинственны, как и ее происхождение, судьба, как и весь ее облик.
Станкевич рассказывает, какое действие на Почеку произвело страшное известие. В первую минуту он "ничего не чувствовал, он не мог верить, не мог плакать – уже через несколько часов, когда сознание возымело в нем свою силу, он начал плакать".
На похороны Почека отправился вместе со Станкевичем. Но друзья поехали не в ту церковь и попали на Немецкое кладбище, когда могила уже была засыпана.
"Нужно ли говорить о сцене над грустным прахом? Мы молчали; всякий из нас стоял отворотившись в особую сторону".
Между тем в смерти Эмилии молва стала обвинять Почеку. Говорили о том, что он обесчестил девушку, воспользовавшись ее доверчивостью. Слухи распространились широко, проникли в кружок Герцена и Огарева, которые одно время были дружны с Почекой, но теперь решили прекратить с ним все отношения. Молва добралась даже до Петербурга…
Но думается, мы всецело можем положиться на рассказ Станкевича, лучше других осведомленного во всем случившемся. Станкевич определенно указывал, что слухи исходили от самого Гебеля, и горячо защищал честь друга: "Никогда мысль о гнусном преступлении не приходила ему в голову. Он всё рассказывал мне: я как будто незримо присутствовал при всяком их свидании, при всяком разговоре".
Памяти девушки Станкевич посвятил стихотворение "На могиле Эмилии". В стихотворении были такие строки:
Какие тайные законы
Тебя б в сей жизни ни вели,
Но участь горькую Миньоны
Ты испытала на земли.
Ты с горем свыклась с колыбели,
Тебя не видел отчий кров.
Звездой падучей пролетели
И жизнь, и младость, и любовь.
Но над печальною могилой
Не смолкнул голос клеветы:
Она терзает призрак милый
И жжет надгробные цветы…
Людям, как известно, свойственно соединять реальные лица с литературными персонажами. В данном случае легко напрашивалось сравнение с Миньоной, упоминаемой Станкевичем, – героиней романа Гете "Годы учения Вильгельма Мейстера".
Обаятельное существо, женщина-ребенок, Миньона напоминала Эмилию своей поэтичностью, ореолом неизвестности, роковой тайны – и, увы, преждевременной, ранней гибелью. Но, соединяясь с тенью прошлого, с литературным персонажем, образ Эмилии предвещал и реальное будущее. Не одной ей среди девушек, близких к кружку Станкевича, пришлось испытать "участь горькую". Ранняя могила Эмилии оказалась первой в ряду других могил.
* * *
Трудно сейчас расшифровывать намеки, восстанавливая сокровенную жизнь друзей Станкевича. У каждого была своя тайна. И если дружбе эта тайна открывалась, то для нас, потомков, многое в ней уже стерто или похищено ходом времени.
Страстно и томительно мечтал о любви Красов. Задавал вопрос: какая смертная сможет утолить "весь пламень" его упоенья и "равною любовию любить?" Призывал таинственную девушку, "с благоуханными устами, с темно-кудрявой головой!" Как знать, может быть, это вовсе не был условный образ; может быть, за ним скрывалось вполне реальное лицо?
Станкевичу Эмилия казалась Миньоной. Красов сравнивал свою героиню с другим литературным персонажем – с Дездемоной.
О! есть пронзительные стоны!
То крик страдающей души,
То вопль ужасной Дездемоны
В глухой полуночной тиши…
Так писал Красов в 1835 году. Но и позднее образ Дездемоны не оставлял его воображение. В 1838 году в "Элегии" он вспоминал "стенанье другой Дездемоны".
Но кто эта Дездемона? Кто был ее Отелло, ее любимый и убийца? Интрига какого новоявленного Яго привела к печальному исходу? На все эти вопросы мы пока ответить не можем…
Полны таинственных намеков и стихи Константина Аксакова, как и его уже знакомая нам повесть "Жизнь в мечте". Герой этой повести Вальтер Эйзенберг увлечен Цецилией. "Спроси у него, – писал Станкевич Белинскому, имея в виду Константина, – эта Цецилия с черными глазами не есть ли девица Д…?"
Зато героиня другого раннего романа Аксакова хорошо известна. Константин увлекся своей двоюродной сестрой Марией Карташевской. Мария жила в Петербурге, и между молодыми людьми завязалась оживленная переписка. Аксаков руководил ее чтением, посылал ей свои стихи, рассказывая об обстоятельствах их написания.
Но и тут не обошлось без стороннего вмешательства. Родители Маши, опасаясь, что взаимная склонность молодых людей приведет к браку (нежелательному ввиду их родственных отношений), приняли крутые меры. Маше запрещено было встречаться и даже переписываться с Константином.
Не о Маше ли писал Аксаков в одном из стихотворений 1835 года, воспевая радость взаимопонимания любящих и горечь потери, вынужденного одиночества?
Когда ко мне поэзия сходила
И за стихом стремился звучно стих,
Все о тебе мечтал я, друг мой милый.
Все о тебе, подруга дней моих…
Теперь увы! Разрушен призрак милый,
Исчезла ты, прекрасная мечта, -
Теперь брожу угрюмый и унылый,
И в сердце одиноком пустота.
Документы начала 30-х годов сохранили и следы первых сердечных увлечений Белинского.
Павел Петров, еще в его бытность студентом Московского университета, ввел Белинского в семейство некоего помещика Зыкова.
"В этом доме много барышень, – сообщал Белинский брату в сентябре 1833 года, – ты догадываешься, что по этой причине я с большим удовольствием провожу там время. 17 сентября я был у них на именинах, немного танцевал, немного был пьян, ужинал, волочился, куртизанил… и был счастлив".
Дальнейшие взаимоотношения Белинского с "барышнями" Зыковыми неизвестны. Но отрадные минуты, которые пережил он в доме Зыковых, повторялись не часто. Трудно вспомнить, чтобы когда-нибудь потом Белинский сказал с такой определенностью, что он "был счастлив". Общение с женщинами приносило обычно ему разочарование и муку.
Влюбчивый по натуре, страстно жаждущий любви, Белинский очень скоро сделал для себя горькое открытие: он не имеет успеха у девушек.
Весной 1836 года Белинский пережил бурный роман, тянувшийся около двух лет и названный им впоследствии "историей с гризеткой".
"Белинский увлекся в это время страстью к одной молоденькой мастерице, взялся было за ее умственное развитие с помощью избранных поэтических произведений; но она скоро разбила созданный им идеал. Вообще ему часто приходилось ослепляться и разочаровываться в этом отношении".
Ни имя, ни подробности жизни этой девушки, мастерицы одного модного московского магазина, до нас не дошли. Да и о поступках Белинского известно немного, из третьих уст (приведенный рассказ был записан впоследствии со слов его дальней родственницы Н. Щетининой).
Но в одном можно не сомневаться: Белинский отдался любви со всею страстью своей искренней, пылкой души; в полном соответствии с господствовавшими в кружке романтическими понятиями он стремился и в нравственном, эстетическом смысле воздействовать на любимую девушку (подобно тому, как Константин Аксаков просвещал Машу Карташевскую); всецело жил он нахлынувшим на него чувством – и горестно было его разочарование. Точных причин трагедии мы опять-таки не знаем, скорее всего, это была измена, но, по словам самого Белинского, "развязка" истории заставила его "горько рыдать, как ребенка". Так говорил позднее Белинский Станкевичу.
* * *
Что же переживал в начале 30-х годов Станкевич? Мы начали эту главу с его письма, в котором он мечтает о порыве страсти, призывает существо, которое бы усилило его "святое, врожденное чувство любви", и высказывает опасение, что его призыв останется без ответа. Легко почувствовать, что этими мечтаниями, призывами, опасениями руководил уже пережитый личный опыт.
Была ли это безответная любовь или разочарование, как у Белинского? Нет, переживания Станкевича были несколько иного рода.
Вообще-то на невнимание девушек жаловаться ему не приходилось, скорее наоборот. Еще дореволюционный исследователь А. Корнилов, описав внешность Станкевича – тонкое одухотворенное лицо, живые карие глаза, ниспадающие на плечи волосы, – прибавлял: "Можно себе представить, как подобный молодой человек мог действовать на воображение пылких и мечтательных девушек 30-х годов, воспитанных на романтической литературе".
Летом 1833 года Станкевич ездил в родную Удеревку: это была та самая поездка, когда они вместе с Алексеем Беером так вольно и славно проводили время: охотились, спали в шалаше, бродили по окрестным местам… Сердцу было спокойно, до тех пор пока Станкевич не увидел одну женщину.
Николай знал ее еще ребенком, когда она училась вместе с его сестрой в воронежском пансионе. Теперь ей было 20 лет, как и Станкевичу. "Представь себе белокурую красавицу, с голубыми глазами, наполовину закрытыми, томными и заставляющими томиться", – передавал Станкевич свои впечатления в письме к Неверову.
Знакомая Станкевича (к сожалению, мы не знаем ее имени) была замужем. Но очень скоро Станкевич почувствовал, что она к нему неравнодушна.
Так начался его "деревенский роман". Еще недавно Станкевич мечтал о бурном чувстве, о грозе. "Ах, как хорошо, когда бы разгульная прошла над жаждущею душою, напоила ее, дала ей жизнь!" – писал он накануне поездки из Москвы Неверову. Теперь "гроза" приблизилась. Но странное дело! Станкевич боится отдаться переживаниям, сдерживает себя, словно выжидая, как будут развиваться события. Прежде всего ему нужно проверить себя, убедиться в глубине и истинности своего чувства.
Но сдержанность Станкевича имела неожиданные последствия – она словно подхлестнула страсть красавицы. Не желая того, Станкевич вдруг сыграл роль Онегина, подтвердив справедливость пушкинских слов: "Чем меньше женщину мы любим, тем легче нравимся мы ей". Станкевич вспомнил эти стихи в письме к Неверову, горько укоряя себя в непреднамеренном кокетстве.
Но разве все предвидишь, все разочтешь там, где вступают в свои права чувства?.. Однажды знакомая Станкевича решила вместе с ним и его сестрой навестить одно дальнее имение. Поехали одни: муж, страдая зубной болью, остался дома.
В карете, пока ехали, Станкевич оставался верен своей тактике, был, как всегда, сдержан и спокоен. Но вечером, после ужина, красавица вдруг обрушила на Станкевича град упреков: дескать, он даже не хочет смотреть на нее, другие предметы занимают его более и т. д. "Что мне оставалось делать? – продолжает Станкевич свою исповедь. – Вся моя тактика полетела к черту, я отдался весь во власть ее глаз – мало сказать томных, – они поглощали все мои силы, всю жизнь мою, когда я глядел на них…"
Станкевич указывал на стихотворение Пушкина "Зима. Что делать нам в деревне?.." как на своеобразный ключ своего "деревенского романа". Он даже невольно пересказывает пушкинские строки: "Теперь я пишу к тебе вечером, на дворе воет метель, свеча темно горит, от скуки сердце ноет".
У Пушкина говорилось так:
…Вот вечер: вьюга воет;
Свеча темно горит; стесняясь, сердце ноет;
По капле, медленно глотаю скуки яд.
Но все изменилось, пришел конец "скуке", тоскливым мыслям, когда уединение поэта было нарушено и в деревне появилась старушка с двумя "девицами" ("две белокурые, две стройные сестрицы"):
Как оживляется глухая сторона!
Как жизнь, о Боже мой, становится полна!
Сначала косвенно-внимательные взоры,
Потом слов несколько, потом и разговоры…
Аналогия ясная: обращаясь к пушкинскому стихотворению, Станкевич хочет сказать, что и его роман с белокурой красавицей возник в атмосфере деревенской тоски и уединения. Повинуясь обычаю, Станкевич облекает свои переживания в чужие слова и краски, ищет для себя и для своей знакомой, кстати, тоже белокурой красавицы, художественные аналогии, не замечая, что во многом он поступает уже по-своему, не так, как предписывал литературный образец. Ибо Станкевич вовсе не хочет безмятежно воспользоваться тем счастливым случаем, который словно нарочно был подстроен ему судьбой, деревенским отшельничеством; не хочет отдаться бездумному течению событий.
Неумолчно раздаются в нем вопросы, действительно ли он ее любит, действительно ли это настоящее, глубокое чувство, а не минутная прихоть, не игра горячего, молодого воображения. Сомнения растут, и после нескольких встреч в деревне и потом, осенью 1833 года, в Москве, куда она приезжала с мужем, Станкевич приходит к твердому и безотрадному выводу.
"Что мне делать, друг мой? – пишет он 15 сентября 1833 года поверенному всех своих тайн Неверову. – Будь моею совестью! Я не люблю…"
"Она мила, как цветок, как дитя", но чувства у него к ней нет, а значит, и взаимные отношения строятся на ложной основе.
Свою знакомую Станкевич не винит; "да, друг мой, ее вольности со мною никто не смеет назвать развратом", так как, живя "без радостей" (мужа она, видимо, не любила), она имела "слабость предаться первому страстному чувству"; но он, представитель сильного пола, должен быть сильнее, должен не доводить событий до непоправимого исхода.
Станкевич разрабатывает новую "тактику", такую, чтобы не оскорбить женщину подчеркнутой холодностью и в то же время не обманывать ее несбыточными надеждами, и эта вынужденность, притворность поведения приносят его искренней, правдивой душе немало страданий. "Видишь себя принужденным думать и казаться, между тем как мог бы чувствовать и быть, видишь себя запутанным в мирские сети, чувствуешь свое ничтожество". В состоянии острого недовольства собой, какой-то неопределенности и в то же время неудовлетворенного чувства встречает Станкевич последние месяцы 1833 года. Идут своим чередом занятия, кипят дружеские споры, обдумываются философские и литературные проблемы, но не перестает трепетать в глубине души мечта о настоящем, глубоком чувстве. Снова в его письмах возникают образы грозы и "бури".
"Друг! Я хотел бы одной бури! Пусть я останусь в тех отношениях, в каких теперь, но я хотел бы перемены в душе, хотел бы любви, любви грозной, палящей!.. Я бы воскрес, я бы ожил! Если б эта любовь была самая несчастная… кажется, всё я был бы лучше".
* * *
19 октября 1833 года Станкевич писал Неверову: "В твою грудь полагаю еще одну тайну… Меня любит одна девушка…".
Эта девушка – Наташа Беер, старшая сестра Алексея. У Бееров и Станкевич, и его друзья бывали как дома, и чувство Наташи к Николаю возникло, видимо, уже давно и развивалось подспудно. Теперь это стало очевидным – и не только для Станкевича.
Возможно, события были ускорены его "деревенским романом", приметы которого, при всем старании, невозможно было утаить от других. Особенно от девушки, которая к Станкевичу была неравнодушна.
Но что касается самого Станкевича, то никаких сомнений в собственном чувстве у него на этот раз не было: Наташу он не любил. В том же письме к Неверову Станкевич говорил, что относится к "одной девушке" по-братски и хотел бы, чтобы ничто не осложняло их отношений. Но не тут-то было!
По отзывам современников, Наташа Беер отличалась порывистым и мечтательным характером. Она была знакома с немецкой литературой, любила Гете и Шиллера; хорошо рисовала. С ней было интересно поговорить даже такому человеку, как Станкевич; но довольствоваться с ним братскими отношениями она не хотела.
Станкевич решает вести себя осторожно, "благоразумно". Он уже научен горьким опытом, знает, к чему может привести подчеркнутая холодность, "онегинская" поза. Приходится составлять другой план, продумывать новую тактику.
Этот план (которым Станкевич, по обыкновению, поделился с Неверовым) – верх чуткости и такта. Он решает "постепенно" обратить любовь девушки в "дружеское расположение". "Но надобно делать это осторожно: во-первых, не давать ей виду, что я знаю о ее страсти, чтобы не огорчить равнодушием или не усилить ласковым обращением эту привязанность, во-вторых, обходиться с нею, как с другими, не любезничать и пореже навещать: не навещать нельзя, да и бесполезно!"
Станкевич сравнивает Наташу с героиней своего "деревенского романа": какое различие духовных обликов, выражения, темпераментов! Станкевич пишет стихотворение, посвященное им обеим:
Я два созданья в мире знал,
Мне в двух созданьях мир явился:
Одно я пламенно лобзал,
Другому пламенно молился.
Две девы чтит душа моя,
По ним тоскует грудь младая:
Одна роскошна, как земля,
Как небеса, свята другая.
И мне ль любить, как я любил?
Я ль память счастия разрушу?
Мой друг! две жизни я отжил
И затворил для мира душу.
Хотя в основе стихотворения заключалось истинное чувство, оно не избежало некоторых романтических преувеличений. Образы обеих "дев" представали в несколько идеальном свете, поскольку заведомо были подчинены модной антитезе: с одной стороны, красавица земная, чувственная; с другой – небесная, святая. Во всяком случае, к Наташе, при всей ее мечтательности, понятие святости не подходило. Станкевич это прекрасно понимал. Но… ведь он писал стихи, он пропускал свой личный опыт через поэтическую призму. А у поэтической мечты свои законы.