В связи с этим не удержусь, приведу отрывочек из книги Ровинского "Исчисление русских иконописцев всех школ" (1903), больно уж он мне нравится:
Никифоров, Полиевкт, царский иконописец, без рук от рождения, писал губами. Его работы: два Спаса Нерукотворенных – один в церкви Матросской богадельни, писанный в 1683 г.; другой у Головина, с подписью: "Лета 7191, сентемврия в 3 день писал сей образ изограф Полиевкт Никифоров, от рождения рук не имел и писал устами".
Главное свойство поэзии, без которого она, собственно, не поэзия, а одно безбожное рифмоплетство, – это сочувствие. То есть чувство поэта, выраженное в стихах, обязательно должно резонировать с чувством слушателя/читателя. Если этого не происходит, получается холод и пустота. Вот тогда-то и приходится прибегать к всевозможным эффектным жестам.
Поэмы Гомера
Как мечта любого актера – сыграть роль Гамлета, так и для переводчика вершина переводческой деятельности – поэмы Гомера. Но если Гамлета можно сыграть неважно – в конце концов, даже у актеров талантливых случаются срывы, – то величайший литературный памятник, переведенный кустарным способом и ради прибыли растиражированный издателем, будет выглядеть, как мозоль на теле, и делать больно разборчивому читателю.
Только двум отечественным переводчикам повезло с переложением классика на родной язык – Гнедичу и Жуковскому. Другие до них как-то недотянули, хотя потратили не год и не два на работу со знаменитым первоисточником. Другие – это Минский и Вересаев. Переводы их вполне крепкие и вполне филологически правильные, но… Вот в этом-то таинственном "но" и заключается великая разница.
И Жуковский, подаривший нам "Одиссею", и Гнедич, перелопативший "Илиаду", – ни тот ни другой не считали фотографическую точность главным достоинством переводчика. То есть они вообще не считали дословное воспроизведение первоисточника делом нужным. Жуковский утверждал буквально следующее: "Переводчик в прозе есть раб; переводчик в стихах – соперник". Соперник, конечно, автору. И перевел-то он Гомера не с древнегреческого – с немецкого. И мелодии-то у него далеки от эллинских. И все же Пушкин назвал не кого-нибудь, а Жуковского "гением перевода".
Гнедич же поражает прежде всего своей мощью. Он придумал архаический мир из слов, и мир этот задышал, зажил. Трудно русскому читателю представить себе другую Древнюю Грецию, чем та, которую нафантазировал Гнедич. Да, в общем-то, и не хочется. То есть представить можно. Но все равно мы будем возвращаться туда, на дикие берега Илиона, где боги помогают живым, а судьба человеческая не более чем игрушка в божественных закулисных играх.
"Поэмы Оссиана" Дж. Макферсона
Кто не слыхал рассказов Оссиана, не пробовал старинного вина, тому советую настоятельно: во-первых, прочитать эту книжку, а во-вторых, немедленно выпить. Причем именно в последовательности, мною указанной, – сначала прочитать, потом выпить.
А то получится, как у пушкинского Онегина, который наверняка не послушался моего совета из будущего и нарушил порядок действий. В результате, когда Ленский "читал, забывшись, между тем отрывки северных поэм", Евгений, его товарищ по деревенским прогулкам, в поэмах этих почти ничего не понял (см. А. С. Пушкин. "Евгений Онегин", глава вторая, строфа XVI).
В действительности никакого Оссиана в природе не существовало. Этот древний северный автор плод фантазии автора более современного, хотя тоже довольно старого, – англичанина Джеймса Макферсона (XVIII век). Поэмами сочинения Макферсона называются лишь условно. Это "не что иное, как собрание более или менее ритмически выдержанной и лексически примитивной английской прозы" (В. Набоков).
Что касается содержания поэм и их воздействия на читательское сознание, то опять-таки невозможно не удержаться и не украсть у того же Набокова соответствующее моменту определение. Вот оно:
Короли Морвена, их синие щиты, скрытые горной дымкой в посещаемых духами зарослях вереска, гипнотизирующие повторы смутных, непонятных эпитетов, звучные, отраженные скалистым эхом имена героев, размытые очертания легендарных событий – все это заполняло романтическое сознание туманной магией, столь не похожей на плоские колоннады классического театрального задника в век "хорошего вкуса" и "здравого смысла".
Вообще же поэмы Макферсона оказали такое фантастическое влияние на русскую литературу и жизнь, что примеров, как благотворных, так и сомнительных, можно привести много.
Самый первый, приходящий на ум, – это "Руслан и Людмила" Пушкина, куда перекочевали Оссиановы персонажи – Фингал, ставший в поэме Финном, Мойна, превратившаяся в Наину, Рейтамир, переделанный на Ратмира.
И у Жуковского таких персонажей толпы. И Мальвина в "Золотом ключике" тоже вышла из Макферсоновой поэмы.
Это примеры литературные.
Что касается примеров из жизни – пожалуйста, имеются и такие. Самый яркий – это, конечно, всем знакомый "фингал", иначе "синяк под глазом". Выражение ведет начало от Оссианова героя Фингала, отличавшегося воинственностью и вспыльчивостью, результатом которых были частые кровоподтеки на физиономиях у окружающих.
Вот, собственно, у меня и все. Остальное узнавайте из первоисточника.
"Правдивое комическое жизнеописание Франсиона" Ш. Сореля
Авантюрный роман Сореля хорош уже одной своей безыскусностью.
Была глубокая ночь, когда некий старикашка по имени Валентин, держа под мышкой большой узел, вышел из Бургундского замка в халате и красном ночном колпаке…
Одно начало романа, только что процитированное, вызывает у читателя смех. Во всяком случае, у меня – вызывает. Сразу хочется узнать, куда же этот старикашка отправился в такое мрачное время суток, да в придачу еще в ночном колпаке революционного красного цвета, да плюс еще держа под мышкой какой-то непростой узел.
Отправился же он в сухой темный ров, опоясывающий стену замка, с целью совершить там некий колдовской обряд, имеющий своей целью восстановить утраченную мужскую силу, необходимую ему (а старикашка был не кто иной, как управитель оного замка), чтобы удовлетворять по ночам свою молодую жену Лорету. И вот, когда все необходимые ритуалы были соблюдены и оставалось только обнять дерево со словами: "Буду я обнимать свою жену так же бойко, как обнимаю я этот вяз", – некто неизвестный навалился на Валентина сзади и крепко привязал его веревками к дереву.
Конечно же, это был пройдоха и плут Франсион, намеренно давший старому рогоносцу такой нелепый совет исключительно для того, чтобы самому позабавиться в эту ночь с женой управителя.
Но самое интересное впереди. Лорета ждет Франсиона, Франсион взбирается по веревочной лестнице к Лорете, но почему-то попадает в объятия к Катрине, которую управитель совсем недавно из милости взял в служанки. Катрина же оказывается вообще не Катрина, а мужчина, переодетый в девушку. Лорета, поджидая любовника, открывает на стук окно, но принимает вместо Франсиона другого, грабителя по имени Оливье. Тот, воспользовавшись ночной темнотой, не противится тому, что его спутали с Франсионом, и предается любовным утехам с ничего не подозревающей женой управителя. И так далее и тому подобное.
Одним словом, комедия ошибок. Грубоватая, озорная, лукавая, данная в замечательном переводе Ярхо, мастера, подарившего отечественному читателю такие литературные уникумы, как комедии Аристофана, "Сатирикон" Петрония и многие другие шедевры.
Приметы быта
О быте говорить всегда интересно. О старом, вчерашнем, сегодняшнем – о любом. Приметы быта зачастую говорят о времени больше, чем воспоминания самих очевидцев. Очевидец приврет, приукрасит, сделает себя выше ростом, безусый прилепит себе усы, жадноватый поведает о своей щедрости, трусоватый перескажет вам в прозе "Рассказ о неизвестном герое" Маршака, о том, как его искали пожарные, искала милиция, чтобы наградить за геройство, и будет тыкать вам в доказательство дедушкин значок ГТО.
Москва Островского ушла в прошлое. Рим Гоголя и Петербург Достоевского повторили ее бедную участь. Одесса Бабеля и Урал Бажова растворились в водовороте времени. Сейчас стремительно погружаются в ту же пропасть Нью-Йорк Довлатова, Арбат Окуджавы и Васильевский остров Бродского.
Крепче всех других примет времени, отраженных в быте, в память мою впечатались почему-то трехлитровые банки. Они всегда меня преследовали, были моим кошмаром: в какой бы дом я ни приходил, какую дверцу ни открывал, отовсюду нацеливался мне в душу их хищный инопланетный взгляд.
"Я человек эпохи стеклотары" – так однажды мой друг Иван Вепсаревич, немного переиначив классика, обозначил эту проблему. Хотя Ванечка Вепсаревич вкладывал в понятие "стеклотара" совсем иную конкретику, я с ним солидарен вполне. Его преследовали бутылки, меня в прошлом – банки, тоже стеклотара, только форма другая.
Вхожу я, к примеру, в дом к приятелю моему Пчелинцеву. Садимся мы с ним на кухне, и он вытаскивает откуда-то из-под ног пыльного трехлитрового монстра, доверху наполненного окурками. "Угощайся", – говорит мне Пчелинцев и ставит банку передо мной. А ну-ка, госпожа Семиотика, объясните тому причину? Правильно – Россия переживала времена табачного дефицита, когда в табачные лавки города выстраивались такие очереди, что никакому Мавзолею не снилось.
Про варенье я говорить не буду, это слишком тривиально и на слуху. Про томаты и огурцы тоже. Вся страна запасала на зиму продукцию с подсобных участков, выращенную в поте лица за несколько летних месяцев. А еще наступал сезон, и толпы городских жителей набивались в безразмерные электрички и прочесывали пригородные леса – промышляли грибы и ягоды, на полянах трясли рябину, губили есенинские березки, собирая по весне сок. И все это затаривалось во что? В них, в прожорливых пузатых уродов с трафаретными наклейками на боку.
В туалете у Андрея Балабухи, об этом я однажды писал, в таких банках хранилось мыло. Мой знакомый Юра Туркевич держал банки со спитым чаем – ни за что не догадаетесь для чего. Дело в том, что в 70-е годы, кроме прочих многочисленных дефицитов, в стране свирепствовал книжный голод. И существовал такой сугубо интеллигентский промысел – люди тырили книги из библиотек. Помните, у Иосифа Бродского в элегии "На смерть друга": "Похитителю книг, сочинителю лучшей из од…" Так вот, многие достойные уважения люди занимались этим воровским промыслом и не считали его за грех. Потому что у нас в России две вещи не считаются воровством – украсть хлеб и похитить книгу. Но совесть все-таки людей донимала, и поэтому, чтобы скрыть содеянное, с книг сводили библиотечные штампы. Страница с уничтоженным штампом при этом обесцвечивалась, бледнела, тогда-то и применялся чай. Бумагу замачивали в слабом растворе чая (оттого и спитой) и восстанавливали первоначальный цвет.
Частой вещью в ленинградских квартирах были емкости с гвоздями, шурупами, гайками и прочими мелочами, необходимыми в домашнем хозяйстве. Они строго распределялись по назначению, и на каждую стеклянную банку обязательно наклеивался ярлык: "Гвозди: 6 на 0,8" или "Гайки, размер такой-то". Но все это вещи неинтересные и рассказывают больше о человеке, чем об эпохе.
P. S. На юге трехлитровые банки называют почему-то баллонами. Впервые я услышал это от Андрея Черткова, когда он рассказывал о своей студенческой юности, проведенной в городе Николаеве: "Ну потом мы пошли к ларьку, взяли по баллону пива, сели в тень и начали обсуждать последнюю книгу Стругацких". Надо, кстати, перечитать их "Сказку о Тройке" – жидкий пришелец временно обитал не в трехлитровом ли стеклянном баллоне, откуда и случилась утечка? Нет, кажется, у Стругацких был большой аллюминиевый бидон – тоже вещь по теперешним понятиям дефицитная, но о бидонах как-нибудь в другой раз.
Пруст М
Вечером у Кальве в обществе Кокто, Вимера и Пупе, принесшего мне автограф Пруста для моей коллекции. В связи с этим Кокто рассказал о своем общении с Прустом. Тот никогда не давал стирать пыль; она лежала "подобно шиншилле" на всех предметах обстановки. При входе домоправительница спрашивала, нетли у пришедшего с собой цветов, не пользовался ли он духами и не проводил ли время в обществе надушенной женщины. Его видели чаще всего в постели, но одетым, в желтых перчатках, чтобы не грызть ногти. Он тратил много денег, чтобы в доме не работали ремесленники, чей шум ему мешал. Окна никогда не открывались; ночной столик был заставлен лекарствами, ингаляторами, пульверизаторами. Его рафинированность была не без зловещего оттенка; так, он ходил к мяснику и заставлял показывать, "как закалывают теленка".
Эта пространная цитата из парижского дневника Эрнста Юнгера (запись от 17 февраля 1942 года) – очень хорошая иллюстрация к теме "Писатель в жизни". Действительно, когда читаешь классика, то и представляешь его не иначе как неким эфирным духом, у которого на уме лишь одно высокое. А он, оказывается, и к мяснику ходит, и в комнате у него от пыли не продохнуть, и ногти он грызет, как мальчишка, не думая о глистах и инфекции. Хотя, наверное, какой-нибудь Августин Блаженный или Франциск Ассизский и вправду жили так, как пишут о себе в своих сочинениях. Пруст же – нормальный извращенный парижской жизнью писатель, и в книгах у него нормальная извращенная жизнь нормального французского буржуа, а не буколика в духе Лонга, когда Дафнис и Хлоя хоть и любят друг друга, но не знают, что с этой любовью делать.
Пушкин В
Пушкин Василий Львович известен, во-первых, как родной дядя Пушкина и, во-вторых, как автор маленькой поэмки в стихах "Опасный сосед". Сочинение это довольно неприличного содержания, действие его происходит в Москве, в борделе, куда Буянов – он и есть опасный сосед поэмы – привозит основного героя, от лица которого ведется рассказ, соблазнив его тем, что в злачном месте появилась свеженькая красотка.
Сюжет прост: они оба приезжают в бордель, сводня кладет глаз на главного героя и уводит его с собой в номер. Только они собираются заняться любовным делом, как на лестнице раздается шум – это опасный сосед, Буянов, устраивает пьяный скандал. На шум в заведение является полиция, и наш герой, оставив часы и деньги, спасается бегством.
Поэма, кроме всего прочего, носит полемический характер. В ней много забавных реалий литературной борьбы между арзамасцами, у которых Василий Пушкин считался "старостой", и шишковистами, членами "Беседы любителей российской словесности", – архаистами и новаторами, как их назвал Тынянов.
Первым дядю Пушкина, Василия Львовича, издал Плетнев, см. у А. С. Пушкина:
Ты издал дядю моего:
Творец "Опасного соседа"
Достоин очень был того…
Само собой, "Опасный сосед" в это издание не попал. Он был выпущен раньше, отдельно, на средства автора в 1812 году в Петербурге мизерным тиражем, затем напечатан в Мюнхене в 1815-м и переиздан в Лейпциге в 1855-м. В России массовым изданием поэма вышла в 1901 году. Она была популярна чрезвычайно, и ярлык "создатель Буянова" прилип к автору намертво. Так, например, в "Парнасском адрес-календаре, или Росписи чиновных особ, служащих при дворе Феба и в нижних земских судах Геликона, с краткими замечаниями об их жизни и заслугах", шутливом литературном памятнике, составленном в Арзамасском братстве, Василий Львович Пушкин числится служащим "при водяной коммуникации" и "имеет в петлице листочек лавра с надписью "За Буянова"".
А. С. Пушкин считал поэму дяди шедевром, что очень даже соответствует истине, и даже позаимствовал Буянова в персонажи для своего "Онегина". Баратынский же в одной из эпиграмм утверждает, что Василий Львович заключил сделку с дьяволом, иначе не объяснить единственной несомненной удачи в его, в общем-то, скромном творчестве.
Об истории издания "Стихотворений Василия Пушкина" читаем в "Комментарии к "Евгению Онегину"" В. Набокова:
Участие Плетнева в этом деле выражалось следующим образом. В 1821 г. Вяземский написал из Московской губернии своему петербургскому корреспонденту Александру Тургеневу и попросил последнего организовать подписку на печатание стихотворений Василия Пушкина. Тургенев медлил, ссылаясь на то, что, поскольку ему "некогда садить цветы в нашей литературе", когда "надобно вырвать терние, да и не оттуда", он перепоручил это предприятие Плетневу. Хлопотами Плетнева было собрано пятьсот рублей; но лишь к концу апреля 1822 г. (отсрочка, которая чуть с ума не свела бедного Василия Пушкина) удалось найти достаточно подписчиков – в основном усилиями добрейшего Вяземского, – чтобы отдать книгу в печать.
Внешний облик Василия Львовича блестяще передает Тынянов в романе о Кюхельбекере:
К адмиралу (П. И. Пущину, деду Ивана Пущина. – А. Е.) подходит щеголь в черном фраке и необыкновенном жабо, крепко надушенный и затянутый. Глазки у него живые, чуточку косые, нос птичий, и несмотря на то, что он стянут в рюмочку, у щеголя намечается брюшко.
– Петр Иванович, – говорит он необыкновенно приятным голосом и начинает сыпать в адмирала французскими фразами.
Адмирал терпеть не может ни щеголей, ни французятины и, глядя на щеголя, думает: "Эх, шалбер" (шалберами он зовет всех щеголей); но почет и уважение адмирал любит.
– Вы кого же, Василий Львович, привезли? – спрашивает он благосклонно.
– Племянника. Сергей Львовичева сына…
В эпиграммах Василия Пушкина недоброжелатели называли Вздоркиным.
А известный эпиграммист А. Писарев написал о нем так:
Стихи ль приятелям читал -
Приятели смеялись,
На дам ли в чтении плевал -
И дамы утирались.
В комментарии к этому месту эпиграммы сообщается: "В. Л. Пушкин, очень любивший читать свои стихи в обществе; при этом Пушкин немилосердно плевался".
Вот такой был человек Пушкин Василий Львович: сочинял стихи, а когда их читал – плевался.
Рр
Райкин А
Один человек рассказывает на пляже другому: "Все артисты ну вроде как мы с тобой – купаются, загорают, а Райкин – нет, его весь день не видать, сидит в номере. А как вечер, выходит Райкин в белом костюме, выпивает стакан вина, берет в руки гитару и идет прогуливаться по Ялте. И как увидит, где что не так – стоп! – глянет, кто нагрубил, проворовался или там взятку взял, и пишет сразу же фельетон. И начальник ты или нет, это Райкину нипочем, все равно пишет. Напишет и опять – блям! – по гитаре и идет дальше".
Такие легенды ходили про этого человека при жизни. Само имя его давно сделалось нарицательным. "Ну прямо Райкин", – говорят про остроумного человека, способного рассмешить публику. Великий человек, великий актер, Райкин как бы и не уходил из жизни, а остался в ней навсегда. Стоит закрыть глаза – и сразу видишь его улыбку, слышишь мягкий, негромкий голос – и все это единственное, неповторимое, райкинское, такого в природе больше уже не будет. Он был учителем, как был учителем Чарли Чаплин, – учителем доброты и смелости, трудолюбия и любви к правде.