Территория книгоедства - Етоев Александр Васильевич 33 стр.


Лично мне в подобных заменах видится Божественный умысел. Господь Бог, будучи охочим на розыгрыши и вообще стариком веселым, проверяет таким способом нас, людей, на вшивость, сиречь угрюмость. Угрюмых метит, и на Страшном суде Петр-ключник посылает их на курсы повышения чувства юмора. Там им читают Зощенко, Ильфа и Петрова, Фазиля Искандера, Уильяма Сарояна, Юрия Коваля, а тех, кому эта наука что об стенку горох, объявляют особо опасными грешниками и отправляют в ад слушать лекцию профессора Вунюкова о методах психологического воздействия на стручок гороха с целью повышения его плодоносности, длящуюся до скончания века.

И напоследок, возвращаясь из адских глубин на землю, еще об одной замене:

У лукоморья дуб зеленый,
И там кобыла и тюлень…

Ее придумала моя дочь Ульяна. Она особо не церемонится с классикой, да и чего с ней церемониться, в самом деле, – поэзия ведь не фарфоровая персона, а живая, очень даже современная дама, которая нисколечко не боится вольного обращения.

"Суер-Выер" Ю. Коваля

Есть писатели славы громкой. Как колокол. Или как медный таз. И есть писатели тихой славы. Слава громкая – часто слава короткая: грохнет в потолок пробкой в банкетном зале бывшего великокняжеского дворца, погуляет эхом по телеэкранам и уйдет, как уходит в форточку из курилки табачный дым. Тихая – слава долгая. Поэтесса Татьяна Бек сказала о писателе Ковале: "Слово Юрия Коваля будет всегда, пока есть кириллица, речь вообще и жизнь на Земле".

Я давно люблю книги Юрия Коваля, лет уже без малого сорок, с "Недопеска" и "Чистого Дора", попавших мне руки примерно в середине 1970-х. Изданные как детские, его книги написаны для всех читательских возрастов, все в них легкое и волшебное – и предметы, и голоса зверей, и деревья, и цветы полевые, и слова, которыми говорят звери и люди, птицы и дождевая вода.

Обыденность в его книгах объединилась с волшебной сказкой.

Вот топор, забытый в лесу, он не просто отыщется под кустами, а блеснет в тени, как глубинная рыба ("Чистый Дор"). А сама глубинная рыба – ночная скользкая осенняя рыба налим – блеснет на вас маленьким, как божья коровка, глазом, а потом ворочается всю ночь, никак не может уснуть, шевелит узорными плавниками, похожими на полевые цветы ("Ночные налимы"). Наверное, это и называется зрением художника – увидеть глаза налима, понять его ночную бессонницу.

"Чистый Дор", "Недопесок", "Алый", "Листобой", "Картофельная собака", "Кепка с карасями", "Приключения Васи Куролесова", "Пять похищенных монахов", "Самая легкая лодка в мире", "Полынные сказки", "Шамайка", "Суер-Выер"… Вот неполный список сочиненного Юрием Ковалем. Это книги, и в каждой – живая жизнь, и к каждой хочется возвращаться. А еще есть песни, фильмы по его книгам, есть художник Юрий Коваль. Есть много хороших слов, которые про него сказали многие хорошие люди.

"Я твердо знаю одно, – сказал про Юрия Коваля Ролан Быков, – таких писателей мало, они очень редки. Их самих надо записывать в Красную книгу, а то совсем переведутся и исчезнут".

"В ней есть сказка, – написал поэт Арсений Тарковский о повести "Самая легкая лодка в мире", – а сказка, которая живет в нас с детства, никогда не умирает".

А Белла Ахмадулина, предваряя первое книжное издание "Суера-Выера", заканчивает свое посвящение так: "Я обращаю ко всем читателям Юрия Коваля его же, для меня утешительные, слова: ВЕСЕЛЬЕ СЕРДЕЧНОЕ".

"Суер-Выер" – последняя книга Юрия Коваля, последняя и посмертная.

Это роман особый, роман-игра. Собственно, он и романом-то не является; роман – это что-то матерое, что-то очень сюжетное, многомудрое, величественное, как Лев Толстой. Пергамент – так определяет жанр своего сочинения автор.

Что такое пергамент? Как известно из археологии, пергамент есть гладко выделанная кожа животных, употреблявшаяся в древности для письма. (А в старых словарях есть добавка: "Ныне же идет преимущественно на барабаны".)

Итак – "в древности". То есть мы с вами как бы читатели будущего и держим в своих руках некую музейную редкость, чудом избежавшую труса, голода (раз из кожи), нашествия со– и иноплеменников и так далее. Что-то утрачено, что-то не поддается прочтению, где-то вкралась ошибка – может быть, переписчика, может быть, самого писца, отвлекшегося по причине принятия ежевечерней порции корвалола.

А к древности – отношение бережное. Можно комментировать, делать примечания, давать сноски, но нельзя ничего менять – теряется аромат времени, пища для желудка ума, материал по психологии творчества. Если "вдруг" написано через "ю" ("вдрюг"), "со лба" – "собла" и древний автор, раскачиваясь на стуле, осознает "гулбину" своего падения, то этого уже не исправишь.

Любая мелочь, на которую в обыкновенной книге (если такие вообще бывают!) порой не обращаешь внимания, здесь, в пергаменте, играет роль важную, как в оркестре, где умри какая-нибудь маленькая сопелка, флейточка или английский рожок – и музыка перекосится и рухнет, превратившись в трамвайный шум.

Теперь о самой игре, о ее незамысловатых правилах.

Правила очень простые.

Вот корабль, вот море и острова. Надо плыть по этому морю и открывать эти самые острова. Заносить открытые острова в кадастр и плыть дальше. А в свободное от открывания островов время заниматься обычными судовыми делами: пришивать пуговицы, развязывать морские узлы, косить траву вокруг бизань-мачты, варить моллюсков.

Да, чуть не забыли сказать про самое главное: кто в игре победитель и какая ему с этого выгода.

С победителем просто. Кто первый доберется до острова Истины, тот и выиграл. И в награду ему, естественно, достается Истина.

Правда, странное дело – выиграть-то он вроде бы выиграл, но идет себе этот выигравший по острову Истины, кругом ее, естественно, до хрена, идет он себе, значит, идет, разглядывает лица девушек и деревьев, перья птиц и товарные вагоны, хозблоки и профиль Данте – а за ним (!) тихонечко движется океан. И сокращается островок, съедается, убивает его идущий своими собственными шагами; обернется, дойдя до края, – а сзади уже вода. И впереди и сзади.

Вот такие интересные игры встречаются иногда в пергаментах.

Говоря по правде, игра эта очень древняя. В нее играли еще в те времена, когда мир держался на трех китах, а земля была плоская и загадочная, как рыба вобла.

О путешествиях и невиданных островах писали древние греки и Лукиан, Плиний и Марко Поло. Они описаны у древних китайцев в "Каталоге гор и морей" и в путешествиях Синдбада из "Тысячи и одной ночи", в кельтском эпосе и русских народных сказках.

Острова, на которых живут циклопы и тененоги, псоглавцы и царь Салтан; а еще – ипопеды, то есть люди с копытами вместо ног; а еще – бородатые женщины и люди без рта, пьющие через специальную трубочку; а еще – Робинзон Крузо, капитан Немо и Максим Горький. Все они описаны, зарисованы и выставлены на народное обозрение – в сушеном или заспиртованном виде.

Идешь, смотришь, щупаешь, пьешь, закусываешь, берешь еще.

И вроде бы как даже приелось.

Но вдруг из-за какой-нибудь сухой груши выходят два человека: матрос Юрий Коваль и мэтр Франсуа Рабле. Смеются и тебе говорят: ну что, говорят, плывем?

Ты даже не спрашиваешь куда, потому что и так понятно: в руке у мэтра Рабле початая Божественная Бутылка, а матрос Юрий Коваль уже щелкает по ней ногтем, и Бутылка отвечает звонким человеческим голосом: "ТРИНК".

Тт

"Тарантас" В. Соллогуба

Бричка Гоголя и тарантас Соллогуба едут по русской литературе колесо в колесо, то отставая одна от другого, то один другую опережая. Они и появились-то почти что одновременно: поэма Гоголя первым изданием вышла в 1842 году, а роман Соллогуба завершен примерно в 1840-м, в полном виде издан в 1845-м. Когда "Тарантас" сочинялся – предпосылкой его создания стала совместная поездка писателя с художником И. С. Гагариным в Казань, – автор будущей книги с поэмой Гоголя был не знаком. И только позже, прочитав историю путешествия Чичикова по России, автор "Тарантаса" понял, чего ему в своей книге недостает. Он существенно переделывает повесть – нет, не причесывает а-ля Гоголь, а вносит в нее предметность, быт, – и "Тарантас" из разряда графики переходит в категорию живописи. Впрочем, Гоголь тоже начинает подмигивать со страниц книги читателям:

– Добрый тарантас! Славная птица! – закричал Иван Васильевич. – Страшно мне. Страшно. Послушай меня: я починю тебя; я накормлю тебя; в сарай поставлю – вывези только!

Птица-тройка – вот что такое на самом деле соллогубовский тарантас.

В книге есть и пушкинские мотивы.

Огромный медведь сидел, скорчившись на камне и играл плясовую на балалайке; вокруг него уродливые рожи выплясывали вприсядку со свистом и хохотом какого-то отвратительного трепака… Что за образы! Кочерги в вицмундирах, летучие мыши в очках, маленькие дети с огромными иссохшими черепами на младенческих плечиках… метлы в переплетах, азбуки на костылях…

Остановимся, перечень очень длинный.

"Гробовщик" – вот откуда вся эта загробная психоделика. "Гробовщик" и сон Татьяны в "Онегине".

Нет, хороший писатель Владимир Соллогуб. К тому же он нисколько не морализует. Просто описывает, и дальше уж решает читатель, как ему относиться к картинам родины, увиденными с сиденья тарантаса.

Твардовский А

Что такое для нас Александр Твардовский: это "Василий Теркин", великая книга о русском солдате; это "Новый мир" 60-х годов под его редакторством; и это открытие для русского читателя Солженицына.

Вообще, Александр Трифонович был человек сложный, был человек советский, был человек партийный. Но при всем при том это был человек честный. То есть и советскую власть, и партию он надеялся когда-нибудь увидеть облагороженными – с человеческим, так сказать, лицом. Но в 1970 году от него отняли журнал, и через год поэт умер, так и не разглядев в чертах Советского государства человеческого лица.

Когда к Твардовскому, как к главному редактору "Нового мира", попала рукопись "Одного дня Ивана Денисовича", он взял ее на прочтение домой и начал читать поздно, уже в постели. Но буквально после первых страниц понял, что такие книги лежа читать нельзя. Тогда он встал, оделся и, сев к столу, прочитал повесть два раза кряду. И, прочитав, решил: во что бы то ни стало он напечатает Солженицына. Когда Александр Дементьев, его первый помощник, сказал: "Даже если нам удастся эту вещь напечатать, они нам этого не простят никогда, и журнал мы потеряем", – Твардовский ему ответил: "А на что мне журнал, если я не смогу напечатать это?"

И напечатал, прожив после этого десять лет и умерев от разрыва сердца.

Твен М

В автобиографии писателя говорится, что в роду Марка Твена было много людей достойных, свое начало род ведет с седой истории Англии, примерно с одиннадцатого века. Первый из Твенов, ступивший с палубы Колумбова корабля на дикую американскую почву, был Даусон Морган Твен. Как известно из записей в корабельном журнале, этот Твен взошел на палубу с багажом, состоящим из старой газеты, в которую были завернуты носовой платок с меткой "Б. Г.", два чулка – бумажный и шерстяной (с метками "Л. В. К." и "Д. Ф.") – и ночная сорочка с меткой "О. М. Р.". Сошел же он с палубы, имея в руках багаж в размере четырех чемоданов, ящика из-под фарфоровой посуды и двух корзин, в которых носят шампанское. Мало того, через короткое время этот Даусон Твен вернулся на корабль, утверждая, что недосчитался некоторых вещей, и пытался обыскать команду и оставшихся на палубе пассажиров. Когда его выкинули за борт, он умудрился нырнуть на дно и отвязать от каната якорь, который продал впоследствии дикарям.

Еще среди предков писателя был природный индеец Па-го-то-вах-вах-пукетекивис Твен, известный тем, что семнадцать раз стрелял из-за дерева в будущего президента Америки Джорджа Вашингтона и ни разу из семнадцати раз не попал. Также в предках Марка Твена числятся Гай Фокс, барон Мюнхгаузен, капитан Кидд, царь Навуходоносор и Валаамова ослица.

Имея в своем роду столько замечательных представителей, трудно не написать "Гекльберри Финна" или "Янки при дворе короля Артура". Тем более что и король Артур, и Мерлин, и Ланселот также считаются далекими предками Марка Твена по отцовской и материнской линиям.

Творчество и свобода

Вызывает меня к себе издатель и говорит:

– Александр Васильевич, дорогой, я понимаю, что мое предложение вам покажется чересчур жестким… – Он мнется, а потом продолжает: – Короче, нужно написать книгу, в которой главный герой – с усами. Это очень пер спективная тема, когда главный герой с усами, сейчас об этом никто не пишет, и книга будет уходить влет.

Тогда я резко отодвигаю стул и заявляю с принципиальной твердостью:

– Извините, я свободный художник, а не какой-нибудь продажный писака. Я не пишу на потребу моде.

И удаляюсь, громыхнув дверью.

Этот фантастический случай – иллюстрация к теме "Свобода творчества".

Вот другой пример: вызывает меня редактор и предлагает написать книгу, в которой главная героиня – девочка семи – десяти лет. Я ему говорю: не знаю. Даже если я соглашусь попробовать, все равно у меня получится поетоевски, то есть без подгонки под возраст. Тут редактор меня и ловит. "Замечательно, – отвечает он. – Это-то для книги и нужно, чтобы она была написана по-етоевски". Я еще мнусь – для виду, – а после отправляюсь работать.

Последний случай вполне реальный: так, или почти так, я начал сочинять Улю Ляпину. И по заказу, и в свободном полете, без какого-либо давления со стороны.

На самом деле ограничения свободы творчества для писателя бывают полезны. Я не про идеологическое давление, когда писатель взвешивает слова, чтобы не положить голову под топор государства. Я об ограничениях в теме, форме или объеме текста.

Скажем, Шварц, работая в жестких рамках традиционных андерсеновских сюжетов, волен был наполнять собой, своей живой неподражаемой интонацией давно знакомые читателю ситуации.

Или, скажем, монастырские летописцы с их вплетением живейших подробностей в холст старинных летописных повествований.

Или вот жития святых. В них, как и в иконах, был особый лицевой свод, особая последовательность событий, приводящая человека к святости. Невозможно было от нее отступить, и тем не менее попробуйте отыщите среди них хотя бы несколько одинаковых, не отличающихся своеобразием текстов.

Свобода очень деликатная штука: она есть – и вдруг текст разваливается. Или ее нет – и вдруг он строится, как дворец. Парадокс, но парадокс объяснимый, хотя не очень-то воспринимаемый головой. Впрочем, творчество само парадокс и не всегда постижимо разумом.

Тихонов Н

Лучше всего о Николае Семеновиче Тихонове написано в дневниках Евгения Шварца, поистине неоценимом источнике по истории русской культуры советского времени. В записях за 1953 год есть воспоминание о том, как в 1922 году недавно перебравшийся из Ростова в Петроград Шварц попал в студию при Доме искусств, которую вел Чуковский. Вот отрывок из этих записей:

Разбирали Бунина. Прочел доклад слушатель старшего курса студии с деревянным лицом и голосом из того же материала – Николай Тихонов. В докладе он доказывал, что Бунин – провинциал, старающийся показать свою образованность. Я обожал Бунина, и Буратино с дурно обработанной чуркой на том месте, где у людей обычно находится лицо, с пепельным париком над чуркой – ужаснул меня.

Надо сказать, что эта характеристика деревянности проходит через весь дневник Шварца, когда в нем речь заходит о Николае Тихонове. Вот Шварц пишет о прозе Каверина, о том, что чем старше становится ее автор, тем больше в нем проявляется мальчишеская любовь к романтике. И далее – сравнение с Тихоновым:

У Тихонова этот процесс развивался в обратном направлении… В "Дороге" Тихонова видна его деревянная, необструганная хохочущая фигура. А в последних стихах и этого не обнаружишь. Обтесался.

А вот воспоминание о предвоенных годах, о поездке в 1940 году после премьеры "Тени" в Дом творчества в Детское Село:

Жизнь в Доме творчества оказалась проще, чем чудилось… Только Тихонов, хохоча деревянным смехом и посасывая деревянную свою трубку, пытал бесконечными рассказами. Тынянов, которого он пытал на лестнице по пути в умывальную, слушал его, слушал и вдруг потерял сознание…

А вот еще одна запись из дневников Шварца, которую очень хочется процитировать:

Вдруг в газетах появилось сообщение о взятии немцами Крита… Осторожно удивлялся и воспитанный на "Мире приключений" и "Вокруг света", обожающий сенсации и исключительные положения Тихонов. Он больше помалкивал, уже тогда чувствуя себя человеком государственным, но во всем его деревянном существе угадывалось то оживление, что охватывает любителя, увидевшего пожар в соседнем квартале. Но все-таки и он не мог не чувствовать, что какая-то рука готова взломать наш призрачный непрочный мир. Запах гари проникал в Дом творчества, сколько бы мы ни успокаивали себя, сколько бы ни рассказывал Тихонов о Кахетии и Хевсуретии.

Умер Николай Тихонов в 1979 году. Похоронен в деревянном гробу.

Толстой А. К

В своем брянском имении Красный Рог граф Толстой Алексей Константинович не только писал стихи, романы и трагедии на древнерусские темы. Еще он всерьез занимался столоверчением, причем стол отвечал на вопросы хозяина и гостей непременно ямбами и хореями, ну и иногда, для разнообразия, амфибрахиями. Об этом вспоминает поэт Афанасий Фет, друживший с графом и часто посещавший его краснорожскую вотчину.

Толстой-поэт создал немало стихотворных шедевров. Про хрестоматийные "Колокольчики мои, цветики степные", превратившиеся в народную песню, и стихотворение "Средь шумного бала", музыкально и гениально оформленное Петром Чайковским, не стоит и говорить. Их знают, поют и любят.

Но есть у графа немало других интересных вещей, потише, понезаиграннее. Мне очень нравится, например:

Ты помнишь ли, Мария,
Один старинный дом
И липы вековые
Над дремлющим прудом?..

Или вот это:

Коль любить, так без рассудку,
Коль грозить, так не на шутку,
Коль ругнуть, так сгоряча,
Коль рубнуть, так уж сплеча…

Особенно в этих строчках радует меня слово "рубнуть".

Ну и, конечно, хороши у графа Толстого его сочинения о жизни Древней Руси, как стихотворные – "Змей Тугарин", "Старицкий воевода", "Гакон Слепой", "Илья Муромец", – так и в прозе – роман "Князь Серебряный".

Вообще у А. К. Толстого и в мыслях, и в литературных делах заметны пристрастие к Руси Киевской и сильная нелюбовь к Московской. Сам он об этом говорит так: "Моя ненависть к Московскому периоду есть моя идиосинкразия. Моя ненависть к деспотизму – это я сам".

И конечно же, нельзя не упомянуть ту часть графа А. К. Толстого, которую все мы знаем под именем Козьмы Пруткова. Тут он просто великолепен.

Назад Дальше