Территория книгоедства - Етоев Александр Васильевич 34 стр.


Вянет лист, проходит лето,
Иней серебрится,
Юнкер Шмидт из пистолета
Хочет застрелиться…

Или:

Идет прапорщик Густав Бауер,
На шляпе и фалдах несет трауер.

Да, чуть не забыл. Очень сильное влияние оказал наш поэтический граф на круг поэтов-обэриутов. Весь Олейников, например, вышел из цикла "Медицинских стихотворений" Толстого.

Доктор божией коровке
Назначает рандеву…

Муха шпанская сидела
На сиреневом кусте…

Ну не Олейников ли? Нет, не Олейников, а Толстой.

Вот какой был замечательный граф, этот самый А. К. Толстой. Ничем не хуже другого графа Толстого-Льва. А в чем-то, может быть, его и получше. Хотя бороды у обоих были очень даже похожи.

Толстой Л. Н

1. Не знаю, как сейчас, но в недавние советские времена станция Астахово, последний пункт жизненного пути великого старца, называлась Львово-Толстово. Почему топологи того времени не догадались переименовать Черную речку в Пушкинку, а город Пятигорск в Лермонтогорск, тоже не знаю.

Если бы рукопись любого из сочинений Толстого попала к нынешнему редактору, он бы за голову схватился. "Что… что… что" и "который… который… которому" идут с нечеловеческой густотой, как рыба на нерест в верховья сибирских рек. Мой знакомый писатель Святослав Логинов считает глупостью и ошибкой зачисление Льва Толстого в русские классики. Потому что он писал плохо, грязно, с ошибками. Сам Логинов пишет хорошо, чисто и без ошибок.

Лет пятнадцать назад я впервые прочитал трилогию "Детство. Отрочество. Юность". Не для того, чтобы проверить утверждение писателя Логинова. Просто решил прочесть. Ведь обидно прожить на свете, так и не прочитав ее. Да: есть у Толстого "чтоканье". И "который… который… которому" тоже есть. Но только если ищешь намеренно, то есть чтобы с наглядными примерами доказать, что Лев Толстой никакой не классик.

Руку на сердце положа, скажу: более живой, более поэтичной, более интересной книги я не читал давно. Вот, не удержусь, чтобы не процитировать.

Про тучи: "К вечеру они опять стали расходиться: одни побледнели, подлиннели и бежали за горизонт; другие, над самой головой, превратились в белую прозрачную чешую; одна только черная большая туча остановилась на востоке".

Ради этого одного "подлиннели" стоит читать Толстого. Про людей и человеческие характеры, населяющие его романы, я даже не говорю.

Толстой заслуживает нашего уважения. И не одними бородатостью и "толстовством".

2. Очень интересно в литературной (и окололитературной) истории то, как тот или иной литератор относился к своим собратьям по ремеслу. Характерен в этом смысле Лев Николаевич Толстой, чьи высказывания по поводу отдельных писателей и их произведений, мягко говоря, не всегда соответствуют тому образу святочного бородатого Деда Мороза, каким мы часто себе представляем Толстого. Тургенев в поздние годы скажет о Льве Толстом: "Этот человек никогда никого не любил". Но то же самое, слово в слово, записал о Тургеневе и Толстой в Дневниках 1854–1857 годов. Вот еще выписки из его Дневников: "Полонский смешон…", "Панаев нехорош…", "Авдотья (Панаева. – А. Е) стерва…", "Писемский гадок…", "Лажечников жалок…", "Горчаков гадок ужасно…" А вот снова о Тургеневе: "Тургенев скучен…", "Тургенев – дурной человек…" Находим запись о Пушкине: "Читал Пушкина… "Цыганы" прелестны… остальные поэмы, исключая "Онегина", – ужасная дрянь…" Не остался без колкой толстовской характеристики и Николай Васильевич Гоголь: "Читал полученные письма Гоголя. Он просто был дрянь человек. Ужасная дрянь…"

А вот его мнение о "любимой" тетушке Ергольской – прототипе обаятельной Сони из "Войны и мира": "Скверно, что начинаю испытывать скрытую ненависть к тетеньке, несмотря на ее любовь. Надо уметь прощать пошлость…"

Теперь процитирую записи Толстого сразу же по его возвращении из-за границы: "Противна Россия. Просто ее не люблю… Прелесть Ясная. Хорошо и грустно, но Россия противна…"

"Прелесть" Ясная, кстати, приносила Толстому ежегодный доход в две тысячи рублей серебром плюс литературные заработки, которые давали писателю еще около тысячи рублей в год. При таких-то средствах, как у Толстого, Россию можно было и ненавидеть.

"Толстой, – писал Тургенев в Петербург Анненкову, путешествуя вместе с Львом Николаевичом по Франции, – смесь поэта, кальвиниста, фанатика, барича, что-то напоминающее Руссо, но честнее Руссо, – высоконравственное и в то же время несимпатичное".

Вот такие нехрестоматийные выражения бытовали в русской литературе, таковы ее кухня и мастерская, и, если бы все было иначе, не было бы ни "Войны и мира", ни "Казаков", ни "Отцов и детей", ни открытий, ни взлетов, ни поражений, а была бы одна ровная местность с изредка торчащими невзрачными холмиками мелких Кукольников и причесанных Боборыкиных.

Тосты

Ну, Носов! Ну, сукин сын! Опять обошел меня на четыре корпуса в собирательстве всякой разности.

Вот что ваш покорный слуга прочитал у него в ЖЖ:

"В газетном зале Публички выписал названия многотиражных газет, до войны издававшихся в Ленинграде.

Конструкции с предлогом "за". Звучат как тосты.

За доблестный труд

За кадры

За коммунизм

За краснопутиловский трактор! (с восклицательным знаком)

За культуру

За новый быт

За образцовый трамвай

За рационализм

За революционную законность

За ревпорядок

За учебу

За синтетический каучук

За советское искусство

За советскую эстраду

За социалистическую реконструкцию Академии

За социалистический реализм

За станок и учебу

За темпы".

Спасибо, Носов, работа проделана основательная! Теперь не надо будет вымучивать из себя во время застолий какие-нибудь невразумительные конструкции типа "Вздогнули!", "Поехали!" или "Будем!". Достаточно держать в голове твой список и, перед тем как в очередной раз сдвинуть наполненные бокалы, произнести членораздельно и убедительно: "За синтетический каучук!", к примеру. Или: "За образцовый трамвай!" И после этого немедленно выпить.

Трамвайное тепло

Поздней осенью 1997 года в Петербурге в 3 часа ночи на углу улиц Есенина и Сикейроса меня ударили бутылкой по голове. Подошли два парня и девушка, о чем-то спросили, я ответил, а после – мрак. Не знаю, долго ли я был без сознания, может, час, может, больше, уже не помню. Помню только яркое ощущение какого-то удивительного покоя и картину, которая мне мерещилась.

Южный город, вечер, тепло, я в трамвае, идущем к морю, всюду звезды, их очень много – светящих в небе и отраженных в воде. Это ровное убаюкивающее движение и трамвайное ласкающее тепло воспринимались в забытьи как блаженство. Мне хотелось ехать и ехать, и, наверное, я ехал бы так и ехал до конечной остановки у моря. К жизни меня вернул прохожий, кажется, какая-то женщина, переход в реальность был сложен, часть сознания оставалась там, в потустороннем трамвае, движущемся к ирреальному морю.

В поэзии трамвайная тема разрабатывалась не однажды и многими. Источник ее – тема дороги, традиционно ассоциирующейся с жизнью. То есть выйдя из пункта Р (Рождение) нужно вовремя достичь пунта С (Смерть) как можно более счастливым маршрутом. Длина маршрута не оговаривается заранее. Трамвай может сойти с рельсов почти сразу же. Или долго тащиться в пробках (при нынешнем-то автомобильном безумии!). Или загореться в пути. Я видел, как сгорает трамвай. Как пустая спичечная коробка – минут, наверное, за двадцать, не более. Сперва под днищем начинает искрить, потом резко выбивается пламя. Я сам ехал в таком трамвае, вагон вспыхнул на Кронверкском, за метро, только-только отъехав от остановки. Слава богу, пассажиры успели выйти.

До трамвая (возвращаюсь к поэзии) была телега – пушкинская телега жизни:

…С утра садимся мы в телегу;
Мы рады голову сломать
И, презирая лень и негу,
Кричим: пошел!..………

Но в полдень нет уж той отваги;
Порастрясло нас: нам страшней
И косогоры и овраги:
Кричим: полегче, дуралей!

Катит по-прежнему телега;
Под вечер мы привыкли к ней
И дремля едем до ночлега,
А время гонит лошадей.

Был страшный фаэтон Осипа Мандельштама:

На высоком перевале
В мусульманской стороне
Мы со смертью пировали -
Было страшно, как во сне.

Нам попался фаэтонщик,
Пропеченный, как изюм, -
Словно дьявола поденщик,
Односложен и угрюм.

То гортанный крик араба,
То бессмысленное "цо" -
Словно розу или жабу,
Он берег свое лицо.

Под кожевенного маской
Скрыв ужасные черты,
Он куда-то гнал коляску
До последней хрипоты.

И пошли толчки, разгоны,
И не слезть было с горы -
Закружились фаэтоны,
Постоялые дворы…

Я очнулся: стой, приятель!
Я припомнил, черт возьми!
Это чумный председатель
Заблудился с лошадьми.

Он безносой канителью
Правит, душу веселя,
Чтоб вертелась каруселью
Кисло-сладкая земля…

Так в Нагорном Карабахе,
В хищном городе Шуше,
Я изведал эти страхи
Соприродные душе.

Сорок тысяч мертвых окон
Там видны со всех сторон,
И труда бездушный кокон
На горах похоронен.

И бесстыдно розовеют
Обнаженные дома,
А над ними неба мреет
Темно-синяя чума.

Но первый символ ненадежности жизни и зависимости ее, во-первых, от случая, а во-вторых, от воли кучера/вожатого/рулевого – это, несомненно, трамвай.

Случай может гримироваться под старика, как это было с маленьким Котей Мгебровым, девятилетним петроградским актером, которого на Моховой улице спихнул с площадки городского трамвая некий "неизвестный старик".

Или предстать перед вами осенней ночью в виде компании услужливых молодых людей, которые помогут вам сесть в трамвай, следующий до конечного пункта С самым коротким из всех маршрутов.

Теперь на выбор несколько примеров трамвайной темы в русской поэзии: два из классики, третий – нет, потому что стихи мои.

Заблудившийся трамвай
Шел я по улице незнакомой
И вдруг услышал вороний грай,
И звоны лютни, и дальние громы, -
Передо мною летел трамвай.

Как я вскочил на его подножку,
Было загадкою для меня,
В воздухе огненную дорожку
Он оставлял и при свете дня.

Мчался он бурей темной, крылатой,
Он заблудился в бездне времен…
Остановите, вагоновожатый,
Остановите сейчас вагон!

Поздно. Уж мы обогнули стену,
Мы проскочили сквозь рощу пальм,
Через Неву, через Нил и Сену
Мы прогремели по трем мостам.

И, промелькнув у оконной рамы,
Бросил нам вслед пытливый взгляд
Нищий старик – конечно, тот самый,
Что умер в Бейруте год назад.

Где я? Так томно и так тревожно
Сердце мое стучит в ответ:
"Видишь вокзал, на котором можно
В Индию Духа купить билет?"

Вывеска… кровью налитые буквы
Гласят: "Зеленная", – знаю, тут
Вместо капусты и вместо брюквы
Мертвые головы продают.

В красной рубашке с лицом, как вымя,
Голову срезал палач и мне,
Она лежала вместе с другими
Здесь в ящике скользком, на самом дне.

А в переулке забор дощатый,
Дом в три окна и серый газон…
Остановите, вагоновожатый,
Остановите сейчас вагон!

Машенька, ты здесь жила и пела,
Мне, жениху, ковер ткала,
Где же теперь твой голос и тело,
Может ли быть, что ты умерла?

Как ты стонала в своей светлице,
Я же с напудренной косой
Шел представляться императрице
И не увиделся вновь с тобой.

Понял теперь я: наша свобода
Только оттуда бьющий свет,
Люди и тени стоят у входа
В зоологический сад планет.

И сразу ветер знакомый и сладкий,
И за мостом летит на меня
Всадника длань в железной перчатке
И два копыта его коня.

Верной твердынею православья
Врезан Исакий в вышине,
Там отслужу молебен о здравьи
Машеньки и панихиду по мне.

И все ж навеки сердце угрюмо,
И трудно дышать, и больно жить…
Машенька, я никогда не думал,
Что можно так любить и грустить.

Николай Гумилев

Сам я толком не знаю,
Что от жизни я жду.
На подножку трамвая
Я вскочил на ходу.

Да, наверное, круто
Повернув невзначай,
Где-то сбился с маршрута
Непутевый трамвай.

И вагон как попало
Скрежетал, громыхал
С одного перевала
На другой перевал.

Отовсюду нагрянув,
Обступили меня
Карусели каштанов
И домов толкотня.

Блестки звездных колючек,
Пляс осенней трухи,
Мне не выдумать лучших,
Чем вот эти стихи.

И, пожалуй, что в этом
Биография вся:
Оставался поэтом,
На подножке вися.

Иван Елагин

Я в трамвай холодный сяду
и поеду, как всегда,
от Михайловского сада
до Калинкина моста.

Промелькнет моя столица
с фонарями на мостах.
Чьи-то жизни, чьи-то лица,
постовые на постах.

Вот у дома моя мама
тащит сумку, в сумке хлеб.
А ей лет еще так мало,
ах как мало маме лет…

Мой трамвай дрожит на рельсах
и не знает сам того,
что кусок судьбы отрезав,
возвращает мне его.

Вот Покровкою проехав,
где серо́ от воробьев,
меж домами слышу эхо
позабытое, мое.

Я прислушиваюсь чутко:
кто там песенку поет?
И какой такой мальчутка
по Аларчину идет

в детских стоптанных ботинках,
пар морозный изо рта?
Знаешь, в этих фотоснимках
нету смысла ни черта.

Мой трамвай идет как пишет.
На Садовой тает снег.
Это кто мне в спину дышит,
чей такой знакомый смех?

Обернусь, а там, где в камень
упирается вода,
только небо с облаками
над горбушкою моста,

только чаек крик беспечный,
только памяти укор
и трамвайный этот вечный,
этот пьяный разговор.

Александр Етоев

"Три мушкетера" А. Дюма

Несколько раз я слышал странное мнение, что "Три мушкетера" Александра Дюма – книга вредная и ненужная и что ее не следует давать читать детям. Потому что ее герои занимаются черт-те чем: пьют вино, дерутся на шпагах, развратничают, воруют бутылки через дырку в потолке магазина, убивают женщину и так далее и тому подобное. Первый раз такое мнение я услышал на писательском семинаре в Дубултах в 1990 году от кого-то из молодых писателей. Второй раз я услышал такое мнение от одного известного питерского фантаста из семинара Б. Н. Стругацкого. Третий раз я услышал аналогичное мнение от старой дамы, профессорши, университетской преподавательницы, рассуждавшей на эту тему в какой-то радиопередаче.

Она вообще выступала за запрещение много чего в русской и нерусской детской литературе: в частности, книги и фильма о Малыше и Карлсоне, потому что Карлсон, во-первых, живет на крыше, а значит – бомж и уже одним этим подает дурной пример для подростков, во-вторых, он все время врет, без меры ест сладкое, подставляет вместо себя других, когда требуется отвечать за содеянное, и прочее и тому подобное. Запрещению подлежат Буратино и Винни-Пух – практически по тем же причинам, сказка про Машу и трех медведей – за то, что маленькая ее героиня пришла в чужой дом, все там съела, поломала, а потом убежала от заслуженного наказания.

Вот и мушкетеры Александра Дюма угодили под каблук этой дамы. А такой переворот в ее мыслях произошел после посещения США, где борьба за политкорректность достигла таких масштабов, что в некоторых штатах Америки запретили Тома Сойера с Гекльберри Финном и изъяли все подозрительные места из классических детских книжек.

Так что, дорогие читатели, пока еще на школьных дворах не пылают костры из книг, в которых политкорректность недотягивает до необходимого уровня, срочно покупайте "Трех мушкетеров" и читайте, перечитывайте, давайте читать другим. Пока не настал День Гнева.

Тургенев И

1. У Ивана Сергеевича Тургенева были очень своеобразные литературные вкусы. Вот что он говорил Некрасову, когда тот в "Современнике" напечатал "Полиньку Сакс", первое произведение начинающего тогда А. В. Дружинина, известного впоследствии литературного критика и основателя Литературного фонда:

Вот это талант, не чета вашему "литературному прыщу" (Достоевскому. – А. Е.) и вознесенному до небес вами апатичному чиновнику Ивану Александровичу Гончарову. Эти, по-вашему, светилы – слепорожденные кроты, выползшие из-под земли: что они могут создать? А у Дружинина знание общества… И как я порадовался, когда он явился вчера ко мне с визитом – джентльмен!..

Вообще, проблема "комильфо" и "не комильфо" Тургенева, похоже, волновала больше, чем проблема писательского таланта. На этой, в основном, почве и возникла его знаменитая вражда с Достоевским – вернее, наоборот: Достоевский, сперва раздраженный показным аристократизмом Тургенева, а в дальнейшем прозападным пафосом его сочинений и романом "Дым" в частности, разорвал с ним всякие отношения.

"Не люблю тоже его аристократически-фарисейское объятие, с которым он лезет целоваться, но подставляет вам свою щеку. Генеральство ужасное; а главное, его книга меня раздражила. Он сам говорил мне, что главная мысль, основная точка его книги, состоит в фразе: "Если бы провалилась Россия, то не было бы никакого убытка, ни волнения в человечестве"", – пишет Достоевский в письме А. Майкову из Женевы в августе 1867 года.

Забавный, но характерный для облика Тургенева эпизод рассказан Авдотьей Панаевой в ее богатых живыми подробностями "Воспоминаниях":

Раз, после выпуска книжки (журнала "Современник". – А. Е.) у нас собралось обедать особенно много гостей. После обеда зашел общий разговор о том, как было бы хорошо, если бы разрешили издавать сочинения Белинского, – тогда дочь его была бы обеспечена.

– Господа, – воскликнул вдруг Тургенев, – я считаю своим долгом обеспечить дочь Белинского. Я ей дарю деревню в двести пятьдесят душ, как только получу наследство.

Это великодушное заявление произвело большой эффект… Когда восторги приутихли, я обратилась к сидевшему рядом со мной Арапетову и сказала ему:

– Я думала, что уже сделалось анахронизмом дарить человеческие души: однако, как вижу, я ошибалась.

Мое замечание произвело эффект совсем другого рода. Многие из гостей посмотрели на меня с нескрываемой злобой, а Некрасов и Панаев сконфуженно пожали плечами…

Есть литература, есть литераторы. И даже хорошо, что идеалы, которые провозглашают писатели, вытекают из их не всегда идеальных душ. Это утешает читателей, это уравнивает их с властителями человеческих дум, это придает им уверенность в равенстве писателя и читателя. Итак, да здравствуют писательские слабости и пороки!

2. "Конечно, у Ивана Тургенева все это немножко не так, у него все собираются к камину, в цилиндрах, и держат жабо на отлете… Ну, да ладно, у нас и без камина есть чем согреться. А жабо – что нам жабо! Мы уже и без жабо лыка не вяжем…" Это из "Москвы – Петушков".

Назад Дальше