Территория книгоедства - Етоев Александр Васильевич 37 стр.


Федоров Н

Столько за последние годы успели поиздеваться над русским философом Николаем Федоровым, над его утопией с оживлением мертвых и заселением оживленными предками мертвой пустыни космоса, что прямо тоска берет. Когда космос осваивают звездопроходцы, мускулистые тренированные ребята, закончившие академии космонавтики и умеющие поставить на место каких-нибудь строптивых тау-китян, это возражений не вызывает. Если же космические проблемы даны на откуп нашим ожившим предкам, то это чистой воды утопия, отрыжка средневекового мракобесия, и всякий, кто тратит на это время, – клиент психиатрической клиники.

Но вот, к примеру, сэр Артур Кларк, уважаемая в литературе личность, в одном из своих последних романов ("Всевидящее око") воспользовался федоровской идеей и отправил обживать отдаленный космос вовсе не железного супермена с коробочкой электронных мозгов под стальной арматурой черепа. Земляне будущего оказались гуманнее людей прошлого, то есть нас. Генетически восстановленное человечество, люди самых разных культур и эпох, осуществляет миссию покорения бесконечной вселенной – так у Кларка.

Для меня Николай Федоров – человек святой. Федорову надо поставить памятник только за то, что главной книге, которую он оставил нам после смерти, ученики его дали такое удивительное название: "Философия общего дела". Общее дело – вдумайтесь в это сочетание слов.

В наше время, когда "я" вытесняет "мы", в эпоху массового хамского дележа по любому поводу, от неудовлетворенных литературных амбиций до обиды на собственный малый рост, не позволяющий дотянуться до самой богатой ветки на денежном чудо-дереве, только мощная объединяющая идея способна уберечь человека от разъедающей власти "эго".

Какая она будет, пока не ясно. Писатели Вячеслав Рыбаков и Антон Первушин полагают, что это космос. Не христианская утопия Николая Федорова, о которой я говорил вначале, а реальная научно-техническая экспансия человека в околосолнечное пространство со всеми из нее вытекающими.

Философ Александр Секацкий и его верный друг и соратник писатель Павел Крусанов в качестве объединяющего идейного материала предлагают развернуть над Россией имперский стяг.

Для правительства во главе с президентом это идея сильного государства.

Но совершенно очевидно, что Мамона, деньги, личное обогащение такой объединяющей идеей не могут быть. Ибо это смерть человечества.

Фонвизин Д

Неграмотным Фонвизин себя не помнил, поскольку обучать грамоте его стали где-то лет с четырех. До поздних лет писатель не любил темноты, потому что приезжавший в годы детства в их московскую усадьбу деревенский мужик настращал мальчика мертвецами и темнотою. К покойникам же за годы жизни отношение писателя поменялось: "А к мертвецам привык я… теряя людей, сердцу моему любезных".

Учился юный Фонвизин в Московском университете и о годах учения вспоминает с веселой грустью. Передаю его рассказ своими словами. На экзамен по латинскому языку учитель приходил в кафтане с пятью пуговицами и в камзоле, на котором пуговиц было на одну меньше, то есть четыре. Дело в том, что таким простым способом неспособным ученикам давалась подсказка, в каком склонении и спряжении стоит то или иное слово. Если учитель после вопроса брался, к примеру, за вторую пуговицу на кафтане, это означало, что склонение второе. А соответствующие пуговицы на камзоле показывали спряжение. Словом, и ученики были рады, и экзаменационная комиссия оставалась довольна.

Там Университете, он начал переводить "чужестранные" книги. За переводы книгопродавец расплачивался не деньгами, а тоже книгами, причем книги эти, как вспоминает Фонвизин, были все "соблазнительные, украшенные скверными эстампами, которые развратили мое воображение и возмутили душу мою". Вследствие этого, "узнав в теории все то, что мне знать было еще рано, искал я жадно случая теоретические мои знания привесть в практику". И "к сему показалась мне годною одна девушка, о которой можно сказать: толста, толста! проста, проста!".

Обо всем этом можно было бы и не упоминать, если бы не одна деталь. Матушка этой девушки послужила впоследствии прототипом его Бригадирши, главной героини комедии "Бригадир", сделавшей Фонвизина первым комедиографом в России.

Я приехал в Петербург и привез с собой "Бригадира". Чтение мое заслужило внимание покойного Александра Ильича Бибикова и графа Григорья Григорьевича Орлова, который не преминул донести о том государыне.

Далее – Фонвизин приглашен в Петергоф, где читает императрице свою комедию. Далее – он читает ее во всех именитых домах Петербурга, и везде "Бригадира" принимают с восторгом.

За "Бригадиром" следует "Недоросль", вершина русской сценической сатиры XVIII века, но это уже сочинение хрестоматийное, про него мы учили в школе, и писать о нем не вижу причины.

Форма и содержание

На одном из ежегодных круглых юбилеев красного матроса Сапеги митек-ветеран Флоренский, он же Флореныч, подарил мне байку об офицере, который ехал в маршрутке и всю дорогу сдувал пылинки со своего новенького мундира. Найдет пылинку, сдернет ее с ткани, как диверсанта, сделает губы дудочкой и – фуить! И вдруг, рассказывает Флоренский, он скашивает глаз на погон, пристально в него вглядывается, вынимает из штанов зажигалку и поджигает самовольную ниточку, вылезшую сдуру из шва.

Затем Флоренский плавно перевел разговор на свою персону: "Я ни разу в жизни не носил никаких костюмов. Рубашка, свитер, главное, чтобы было в дрипушку, потому что, если одежда в дрипушку, в ней хоть ешь, хоть пей, хоть рисуй картины, хоть по-пластунски ползай – никакие пятнышки не заметны. Ну, и тельник. Обувь меняю только тогда, когда пальцы наружу лезут. Держусь до последнего – если большой или мизинец один выглядывает, ладно, пускай выглядывает, дожидается всего коллектива".

Врет, конечно, у митьков это запросто, выглядит Флоренский очень даже благопристойно, не в пример персонажам своей сумасшедшей графики.

А вот еще пример на тему порядка, который я наблюдал в метро.

Зашел в вагон металлист. В цепях, заклепках, косуха из черной кожи, шипы, перчатки – все как положено. Вот только вел себя металлист не очень по-металлистски. Все время смотрелся в стекло вагона и поправлял бандану на голове. Может, ехал на свидание с девушкой, а может, не хотел упасть в грязь лицом перед друзьями-единочаятелями.

Короче, не всегда форма и содержание составляют гармоническое единство, как в горячо любимых всеми нами симфониях Мурадели, Хачатуряна или, скажем, Н. И. Пейко.

Это, в общем-то, и неплохо, потому что заставляет задуматься над загадками человека и человечества.

Футбол

Скажу сразу – я не фанат футбола. Ну не понимаю я тех, кто рвет на груди рубаху, балдея от победы "Зенита". Виноваты в этом скучные вечера, когда буквально вся коммуналка ерзала на табуретах у телевизора, переживая за какого-нибудь Стрельцова, увеличивающего победный счет тогдашнему киевскому "Динамо". Единственное, что меня мирит с футболом, – всякие веселые пустяковины, сопутствующие этому народному виду спорта. Вот, к примеру, заглядываю как-то в ЖЖ (для меня это как утренняя газета для англичанина) к Володе Камаеву (Соамо) и читаю:

Воскресенье, 11 ноября 2007, 18:43.

Спартак – чемпион!

И – семью минутами позже:

Воскресенье, 11 ноября 2007, 19:00.

Тьфу, Зенит – чемпион!

Все время путаю.

Я уже писал, что всякий раз, услышав слово "футбол", почему-то вспоминаю покойника Гешу Григорьева. Как он из года в год носился с идиотской идеей устроить футбольный матч между почвенниками – Союзом писателей России (питерским отделением) – и асфальтщиками – Союзом писателей Петербурга. Ничего-то у Геши не получилось. Ну, представьте себе, Кушнер в воротах, Валерий Попов нападающий – это у нас. У них – а хрен знает, кто там у них, не важно. Главное, не реализация, а идея. Геша был генератор идей.

Футбольная тема, наравне с алкогольной, красной нитью проходит через всю поэзию Г. Григорьева. Примеры привести не могу, ни одной Гешиной книжки у меня в наличии нету. То есть это тот случай, который описывал еще Пастернак: книга Цветаевой лежит на всех московских прилавках и, кажется, лежать будет вечно, так что приобрести успею. А прошло время, и где она, эта книжка? Может, пустили на самокрутки, а может быть, раскупили. С Григорьевым было примерно так же. В допожарном Доме писателя Гешины книжки продавались в гардеробе на стойке (сам Григорьев обычно лежал тут же, под стойкой, – он в 80-е годы был главной достопримечательностью Союза писателей, вместе с громогласным Рекшаном, тогда еще выпивавшим).

Впрочем, нет, привожу пример, взятый из поэмы "Доска", прокомментированной Сергеем Носовым:

В деталях Григорьев начинает фантазировать, когда речь заходит об алкогольных напитках. Трудно поверить, чтобы на стадион им. С. М. Кирова, на матч "Зенит" – "Динамо" (Киев), в середине 80-х он принес "в заветной фляжке", что к ляжке приторочена ремнем, не что-нибудь, а коньяк; фляжка, конечно, была, но был в ней не респектабельный (особенно в то время) коньяк, а наверняка более демократичный напиток.

И вот еще кусочек из Льва Лурье:

Геннадий Григорьев был человек площадной, городской, это был человек толпы. А в Ленинграде 1970-80-х с толпами было довольно плохо, это был чинный город. Единственным таким местом был замечательный стадион имени Кирова на Крестовском острове. У Григорьева есть поэма, которая называется "День "Зенита"", – она рассказывает о том, как встречаются два таинственных человека. Один из них русский, другой – кавказец, они охотятся на уток. Потом выясняется, что это Киров и Сталин, они устраивают здесь этот замечательный стадион. В этой же поэме появляется новый городской тип:

Фанаты, подонки, пострелы,
Вояки, герои, орлы!
И курточки их сине-белы,
И шарфики сине-белы.

Тогда, в 1986 году, надо было быть поэтом, чтобы заметить этот новый тип – тип болельщика "Зенита".

И, в заключение, фраза, произнесенная тем же Сергеем Носовым в связи с победой нашей сборной над англичанами в октябре 2007 года:

Григорьев порадовался бы – разогнал бы подруг, сварил бы борщ, выпил бы перед сном – лег бы спать счастливым.

Хх

Хаос

Главное слово на букву "х" совсем не то, о каком вы сейчас подумали. Это хаос. Ударение в слове "хаос" на первом слоге, что очень легко запомнить, дойдя в поэме Бориса Пастернака "Лейтенант Шмидт" до известных хрестоматийных строчек. Я имею в виду вот эти:

Напрасно в годы хаоса
Искать конца благого.
Одним карать и каяться.
Другим – кончать Голгофой…

Антиномия хаосу – порядок. Первое, что приходит в голову при слове "порядок", – прилагательное "немецкий". Даже в нацистских концлагерях на первом месте в пунктах повестки дня был порядок. Газовая камера на втором. Кстати, знаете, по какой причине была придумана газовая камера? Ради экономии пуль. То есть опять же порядка ради.

А помните, как маменька Штольца из великого романа "Обломов" отзывалась о немецком порядке?

Она в немецком характере не замечала никакой мягкости, деликатности, снисхождения, ничего того, что делает жизнь так приятною в хорошем свете, с чем можно обойти какое-нибудь правило, нарушить общий обычай, не подчиниться уставу.

Нет, так и ломят эти невежи, так и напирают на то, что у них положено, что заберут себе в голову, готовы хоть стену пробить лбом, лишь бы поступить по правилам.

Правила же – это порядок.

Честно говоря, сомневаюсь, что подобная сакрализация правил – достояние исключительно немецкой нации.

Мои старики-родители (мать – русская, отец – вепс) живут в мире правил и установок, которые выработали самостоятельно. Например, занавески в комнате полагается раздвигать удочкой для зимней рыбалки, а ни в коем случае не руками. Газ на кухне зажигается не от спичек, а от нарезанных полосок бумаги, для чего одна из конфорок никогда не гасится, даже ночью. Каждый день протираются мокрой тряпкой книжные полки, отчего нижняя часть корешков книг превратилась в лохматую бахрому.

А насчет "пробить стену лбом, лишь бы поступить по правилам" живо вспоминается случай в вестибюле станции метро "Елизаровская". Какой-то возмущенный старик, крича и призывая к порядку, не впускал в вестибюль девушку, собравшуюся войти на станцию через дверь с надписью "Выход". Он стоял, уперев руки в прозрачную пластину стекла, а девушка с другой стороны, пытавшаяся попасть в метро, напоминала женщину-врача из фильма "Тайна двух океанов", запертую шпионом Гореловым в шлюзе подводной лодки. Заметьте, вестибюль станции был пустой, никому эта девушка не мешала. Но для того и существует порядок, чтобы в дверь с надписью "Выход" не вошел ни один входящий.

Вывод: в любом порядке должна присутствовать разумная доля хаоса. Иначе человек сходит с ума. Этому меня научила жена моего приятеля: возвращаясь домой от матери, живущей отдельно, она первым делом рвет на части бумагу и обрывки разбрасывает по комнате. Это лекарство от идеала, навязываемого ей любителями порядка.

Еще к вопросу о порядке и хаосе. Вот какое объявление списал я однажды в ЗАГСе Выборгского района Санкт-Петербурга:

Запрещается разбрасывать крупы, деньги, цветочные лепестки, разбивать фужеры, распивать спиртное при выходе из ЗАГСа.

Не понимаю, при чем тут деньги, насчет же круп, фужеров и лепестков я с подобным запретом согласен полностью.

Хармс Д

У писателя Даниила Хармса есть коротенькое стихотворение, которое написано про меня. Вот оно:

Мы знаем то и это,
мы знаем фыр и кыр из пистолета,
мы знаем памяти столбы,
но в книгу спрятаться слабы.

Почему про меня? Объясняю по пунктам:

1. Кто лучше меня знает то и это? Никто, я выяснял специально, опрашивая многих людей как у нас в России, так и в странах дальнего и ближнего зарубежья.

Фыр и кыр из пистолета мне знакомы не только по компьютерным играм-стрелякам и видео– и телебоевикам. Будучи офицером запаса старой, еще Советской армии, я стрелял в тире в каком-то гулком подвале в Купчино из настоящего пистолета, не помню какой системы.

3. Про памяти столбы даже и говорить стесняюсь. Уж кому, как не мне, знакомы наперечет каждый столбик, каждая выбоина и яма на бесконечной дороге памяти.

4. Попытки спрятаться в книгу я проделывал в жизни неоднократно. И всякий раз чья-нибудь безжалостная рука вытаскивала меня или за ухо или за более важные части тела из этого обманчивого убежища.

Потому-то мне и нравится Хармс, что, когда он говорит "мы", я вижу за его "мы" себя. Наверное, я не один такой.

Хемингуэй Э

На одной из встреч со студентами Уильям Фолкнер на вопрос: "Кого бы вы назвали в числе пяти самых выдающихся писателей современности?" – ответил так: "1. Томас Вулф. 2. Дос Пассос. 3. Хемингуэй. 4. Кэзер. 5. Стейнбек". И, конкретизируя, Фолкнер высказался о Хемингуэе: "Он не наделен храбростью, никогда не спускался на тонкий лед и никогда не употреблял слова, которые заставили бы читателя обратиться к словарю, чтобы проверить правильность их употребления". Слова Фолкнера попали в прессу, и Хемингуэй, прочитав такой о себе отзыв, в сильной обиде попросил своего друга, бригадного генерала Лэнхема, передать Фолкнеру, как он, писатель Хемингуэй, вел себя под огнем. Лэнхем написал Фолкнеру, что Хемингуэй все время, начиная с высадки во Франции и до зимы 1944 года, в качестве военного корреспондента был в его 22-м пехотном полку, выказав при этом "исключительный героизм". Причем перечисление военных заслуг Хемингуэя заняло целых три страницы письма. Так что смелость писателя была зафиксирована документально.

На самом деле Фолкнер имел в виду храбрость не в человеческом смысле этого слова. Он имел в виду храбрость литературную, тягу к эксперименту, словесной игре и прочим вещам, которыми часто грешила и продолжает грешить любая литература мира.

Хемингуэй прост намеренно. Его знаменитые пространные диалоги, состоящие из обычных слов, с помощью которых общаются миллионы людей на свете, притягивают читателя именно своей простотой, своим приближением к жизни. Это очень важная штука – умение завоевать читателя, приблизить его к себе, показать ему, что книга эта о нем, про него, говорится его словами.

А сказать простыми словами о главном, поверьте, – непростое искусство.

28 октября 1954 года писателю была присуждена Нобелевская премия по литературе. Вот что пишет Хемингуэй своему другу генералу Дорман-ОТоуену по этому поводу:

Ты знаешь, я никогда не был мрачным субъектом, но этот шведский гонг не доставил мне ни радости, ни веселья. Деньги неплохие, пригодятся для уплаты налогов, а так это только дает всем сомнительное право бесцеремонно вмешиваться в твою личную жизнь. Вчера разделывал и упаковывал для заморозки мясо черепахи и рыбу, пойманную во время морской прогулки, в которую мы отправились, чтобы избавиться от телефонных звонков, и тут заявились представитель ныне покойного баскского правительства, а с ним португальский генеральный консул и его китайский коллега. Вода и электричество были отключены, так что я с удовольствием протянул им свою пропахшую черепашьим мясом ладонь и пожелал "бог в помощь"…

В этом весь Хемингуэй. Все, что ограничивает писательскую свободу, – от лукавого. Включая и литературные премии. Дай бог каждому писателю иметь такое же свободное мнение. Или не иметь?

Хлебников В

Великие горные вершины открываются взгляду только в редкие, счастливые дни. В Армении, в Аштараке, маленьком городке в Араратской долине, где я работал когда-то в археологической экспедиции, городке, о котором поэт Мандельштам писал: "Какая роскошь в нищенском селеньи волосяная музыка воды…" – так вот, в нищенском городке Аштараке библейская гора Арарат проявлялась в воздухе очень редко, густая атмосфера долины была театральным занавесом, прятавшим ее от докучного взгляда зрителей и поднимавшимся только тогда, когда у человека была спокойная совесть.

Так и поэзия. Она имеет свои вершины, открывающиеся человеку вдруг, в спокойные и ясные дни. Вершины эти существуют вне человека, вечно. Когда они родились, не важно. Во времена ли Гомера или в наши смутные дни. Они в мире и выше мира. Мы знаем, что они есть, но значение их затеняется буднями. Вчера мелькнуло что-то высокое, проблеск некоего горнего света, сегодня жизнь обложили тучи, и светлая секунда ушла, словно ее и не было. Но это обман, питаемый суетой повседневности. Если ты однажды увидел и понял высокое существо поэзии, то уже обречен навеки возвращаться в ее владения.

Назад Дальше