Впереди идущие - Алексей Новиков 17 стр.


Виссарион Белинский не походил ни на одного из героев, созданных воображением Аграфены Васильевны Орловой. Герои блистают на балах, лорнируют дам, играют их сердцами, похищают возлюбленных, дерутся на дуэлях, проигрывают и выигрывают состояния и, в крайнем случае, пишут стихи. Но кто из них будет писать журнальные статьи?

– Кри-ти-ческие! – раздельно повторяла Аграфена, вкладывая в это слово откровенное разочарование.

Мари, смущенная, растерянная, улыбалась. Первый раз в ее жизни появилась тайна, от которой захватывало дыхание. А время шло.

– Обязательно и скоро явится Виссарион Григорьевич в Москву! – заверил ее Василий Петрович Боткин, вернувшийся из Петербурга

Он заехал в институт, передал привет и, рассказывая о петербургской жизни, поглядывал на Мари с улыбкой, за которой не мог скрыть снисходительное недоумение: только Виссариону Белинскому могло прийти в голову влюбиться в эту стареющую девицу!

А потом и вовсе забыл Василий Петрович Боткин путь в Александровский женский институт.

Мари стала аккуратной читательницей "Отечественных записок". Небывалое занятие для девицы, служащей под начальством мадам Шарпио!

Журнальные книжки приходили одна за другой. Это значило, что течет месяц за месяцем, но ничего не приносили они снедаемой беспокойством Мари. Она, кажется, и не заметила, как вплотную пришел 1843 год.

Аграфена гадала на картах, лила воск, – надо было хоть чем-нибудь помочь бедняжке Мари, – но сколько ни старалась сострадательная Аграфена, судьба не пожелала дать ни одного положительного намека на будущее Мари. Расхрабрившись, Аграфена спрашивала имена у прохожих на улицах. Прохожие называли разные имена, но никто не объявил себя Виссарионом. Это было утешением для Аграфены. Она по-прежнему не считала подходящим для Мари героем автора критических статей.

Недомогания Мари усилились. С согласия мадам Шарпио, Аграфена нередко заменяла Мари на дежурствах. Ведь и младшая из девиц Орловых тоже окончила институтский курс. Она тоже могла быть классной дамой. Но, конечно, она еще не удостаивалась чести разливать чай у мадам Шарпио. Вынуждена была избегать этих почетных приглашений и сама Мари. Бедняжка! У нее стали сильнее дрожать руки. Она, бывало, и вся дрожала мучительной нервической дрожью, с которой не могла совладать. Но именно теперь Мари решительно отказывалась обратиться за советом к медикам.

Однажды, ссылаясь на недомогание, она попросила Аграфену взять на себя дежурство в классе. Едва Аграфена удалилась, Марья Васильевна раскрыла "Отечественные записки". То был первый номер журнала, вышедший в 1843 году. Книжка открывалась обзором русской литературы за прошлый год. Мари углубилась в чтение. И, неожиданно для себя, огорчилась. Белинский писал, что авторы, приверженные к наивному верхоглядному романтизму, не поняли ни Шекспира, ни Байрона, ни Шиллера, по-детски взяв у Шиллера лишь "деву неземную да любовь идеальную…".

Марья Васильевна огорчилась еще больше. Разве не может быть идеальной любви? Над чем тут смеяться? А Белинский и далее иронически писал о повестях с сахарной любовью, мышиным героизмом и тому подобным вздором. Горько улыбнулась Мари: как же может любить человек, который способен называть любовь сахарной?..

Сухи показались Мари и те страницы обзора, на которых Белинский говорил об успехах русской литературы: "Сближение с жизнью, с действительностью, есть прямая причина мужественной зрелости последнего периода русской литературы".

Мари читала, недовольно сжав губы. Что же остается для тех, кто, убегая от унылой действительности, хочет отдаться грезам?

Когда с дежурства забежала Аграфена, она нашла Мари в горестном раздумье. Сердобольной Аграфене захотелось ее утешить.

– Я выдам секрет, Мари. Девицы готовят тебе сюрприз – переписывают стишки на розовой бумаге с рамкой из фиалок. Ольхина пишет высунув язык, а остальные стоят вокруг и не смеют дышать.

– Милые девицы! Как они меня любят! А представь, есть люди, которые называют любовь сахарной!

Аграфена пожала плечами и убежала в классы. Она все чаще заменяла Мари.

Марья Васильевна перелистывала все тот же номер "Отечественных записок". Взгляд упал на статью с непонятным названием: "Дилетантизм в науке". Хотела равнодушно перевернуть страницу, а в глаза бросилась начальная строка: "Мы живем на рубеже двух миров…" Мари пробовала читать и отступилась. Автор, по-видимому, не собирался отвечать ни на один из вопросов, интересующих классную даму Александровского института.

"Отечественные записки" приходили словно с другой планеты. Там жил Виссарион Белинский. Может быть, в том далеком мире нет места для нее, Мари? Может быть, она забыта?

Единственным соучастником ее тайны был Василий Петрович Боткин. Но и Боткин не являлся.

Глава вторая

В жизни Василия Петровича Боткина произошло событие чрезвычайное. Впрочем, начало не предвещало ничего опасного для холостяка, умеющего пользоваться благами жизни.

В обычной маскарадной сутолоке Василий Петрович приметил девушку, которая поразила его эстетическую душу свободной грацией движений и благоуханием расцветающей юности. Даже имя у новой знакомки было удивительно звучное и певучее: Арманс!

Василий Петрович был готов превратиться в пылающего страстью поэта. Но тут открылись обстоятельства совершенно прозаические: Арманс оказалась дочерью какого-то парижского рабочего; она смело отправилась в неведомую Россию, чтобы зарабатывать хлеб иглой в модной мастерской на Кузнецком мосту.

Тогда воспламененный эстет сообразил, что легко может стать героем быстротечного романа, который не потребует ни особых усилий, ни экстраординарных расходов.

Но стоило Василию Петровичу предпринять хотя бы самые отдаленные действия, свидетельствующие о том, что он жаждет испить от чаши наслаждений, как все в миг менялось.

– О, Basil! – Ее голос был полон гнева и укоризны, каблучки стучали быстро и повелительно, а сама Арманс оказывалась на таком же далеком расстоянии, как освежительная чаша от уст грешника, сгорающего в адском пламени.

Арманс Рульяр вовсе не была похожа на тех заезжих француженок, которых знал Василий Петрович Боткин по московским ресторанам и по кутежам на ярмарках. Маленькая Арманс, нежная, ласковая, веселая, ни на кого не была похожа! Что оставалось делать Василию Петровичу, как не влюбиться по уши? Вот с этого и начались чрезвычайные события в жизни почтенного эстета, которого какая-то легкомысленная девчонка окрестила Базилем.

Василий Петрович по-прежнему сидел целые дни в отцовском "ангаре", и даже здесь ему слышался ее смех. Но появление Арманс в чаеторговой конторе было так же невозможно, как сошествие сюда небесного ангела, которому вдруг вздумалось бы осведомиться об оптовых ценах на китайский чай.

Из-за Арманс остановились и литературные занятия Боткина, а ведь совсем недавно он написал для "Отечественных записок" замечательные статьи "Германская литература в 1842 году", которые понравились Виссариону Белинскому больше всех прежних его статей.

Василию Петровичу даже некогда было признаться старому другу, что он не столько изложил в этих статьях собственные мысли, сколько широко использовал брошюру "Шеллинг и откровение" мало известного в России автора – Фридриха Энгельса. Да бог с ними, с учеными немцами, – единственно Арманс владеет мыслями и чувствами Василия Петровича. Он называет ее Миньоной и Клерхен, хотя дочь предместий Парижа, может быть, и не знает, что значат эти имена для поклонника бессмертных творений Гёте…

Все в жизни Василия Петровича подчинилось демонической силе любви. Но тут же посетила его еще одна, правда, незваная и непрошеная, но опасная гостья – рефлексия. Можно ли назвать наваждение любовью? Способен ли он, Василий Петрович Боткин, к истинному чувству?

Может быть, ему следует жениться на Арманс? И тотчас, как тень отца Гамлета, немедленно возникал перед ним призрак сурового родителя Петра Кононовича: "Жениться на француженке? На католичке? На швее?" Самоочевидные возражения Петра Кононовича были бы тем более существенны, что он надежно держал капитал в своих руках и наградил бы старшего сына-наследника при его неповиновении разве что могучим кукишем.

Василий Петрович задумывался о тайном браке, потом снова был готов спасаться бегством.

По счастью, Арманс понятия не имела о том, что значит на русском языке мудреное слово – рефлексия. Она даже не подозревала о страданиях несчастного Базиля. Сколько бы часов ни отдавал он размышлениям – ни философия, ни итальянская музыка, ни германская литература не занимали в этих размышлениях никакого места.

Даже письмо, пришедшее от Белинского, он решился распечатать не сразу.

"Я чувствовал, что должен был уведомить тебя, – писал Белинский, – что ехать решительно не могу; но вид пера погружал меня в летаргию… Работа журнальная мне опостылела до болезненности, и я со страхом и ужасом начинаю сознавать, что меня не надолго хватит… Я – Прометей в карикатуре: "Отечественные записки" – моя скала, Краевский – мой коршун. Мозг мой сохнет, способности тупеют…"

Дальше прочитать не удалось.

В дверях стояла Арманс, чуть порозовевшая от легкого мороза. Она скинула плохонькую шубку на руки Василия Петровича, потом присела в реверансе, как благонравная девица, и, старательно расправив платье, опустилась в кресло. А потом, словно отыграв роль, рассмеялась и протянула маленькие руки к Боткину…

Ему снова пришла в голову безумная мысль: не жениться ли на этой упоительной девчонке? Но он тут же поглядел на нее, не скрывая растерянности: его будущая супруга, если только допустить такую возможность, угощалась конфетами и, покончив с одной, старательно облизывала пальчики, прежде чем приняться за следующую!

Василий Петрович все чаще называл гостью Миньоной. Миньона вдруг задумалась, притихла и, должно быть по рассеянности, надолго оставила свои пальчики в его руке. Пальчики были горячи и покорны…

А Василий Петрович, не дочитав письмо Белинского, так и не узнал, что творится в Петербурге. Редактор-издатель "Отечественных записок" Андрей Александрович Краевский, пережив семейное горе, вернулся к управлению журналом. 1843 год встретил его приятной новостью: подписка на "Отечественные записки" шла и шла вверх! Андрей Александрович нетерпеливо заглядывал в желанное будущее. Черт возьми! Он станет наконец единственным и полновластным распорядителем журнала. Но до тех пор еще придется терпеть даже нежелательные крайности, если эти крайности не только не отпугивают, но все больше привлекают подписчиков.

Беседуя с Белинским, Андрей Александрович по-прежнему его торопит, убедительно просит, напоминает и опять торопит. Торопить нерадивого сотрудника редактору-издателю тем легче, что сотрудник опять забрал вперед более тысячи рублей. Кроме того, Андрею Александровичу положительно известно, что Белинский имеет и другие немалые долги. Куда же ему деваться?

– Еще раз прошу вас, почтеннейший Виссарион Григорьевич, – заключает свои беседы редактор-издатель "Отечественных записок", – поспешайте! Из-за вашего промедления простаивает типография. Растут неисчислимые убытки. Убытки! – с укоризной повторяет Андрей Александрович.

А Белинский, исписав горы бумаги, тратит короткие дни отдыха на… преферанс.

Он играет запоем и, по собственному признанию, горячится, как сумасшедший. Он готов не есть – только бы играть; он готов не спать – лишь бы нашлись партнеры.

Конечно, Виссарион Григорьевич не может проиграть состояния, которого у него нет; по той же причине он не может заложить имение; но если человек, работающий из-за хлеба насущного, проигрывает в короткое время сто пятьдесят рублей наличными и триста рублей "на мелок", это ли не свидетельствует о безумии?..

Страсть к преферансу начинает ужасать его друзей, а он снова садится за карточный стол и возвращается к себе то в три, то в четыре часа ночи. Играл бы еще дольше – только бы не быть дома одному. Надолго ли его хватит?

А не все ли равно? Писать становится невозможно, в бешенстве убеждает себя Виссарион Белинский. Цензура вырезала целый печатный лист из его обзора русской литературы. А он так дорожил этой статьей!

Белинский задумал большую статью о Державине. Надо же показать русским читателям те исторические условия, из-за которых не мог свободно развиться талант поэта. Надо сказать, почему Державин, выйдя в знать, не мог отразить свой век во всей его полноте; он мог отразить свое время только так, как оно отразилось в высших кругах общества, с которыми остальная русская жизнь не имела ничего общего!

Белинский смотрит на эту статью как на подступ к давнему замыслу – дать читателям полное обозрение созданий Пушкина, но не иначе, как на фоне исторического развития всей русской литературы. Давно обещан читателям этот труд. Когда же он за него возьмется?

В "Отечественных записках" печатались статьи Герцена "Дилетантизм в науке". Больше чем кто-нибудь другой понимал Виссарион Белинский, с какой смелостью явился Герцен на заросшем сорняками поле философии.

– Донельзя прекрасная статья! – повторяет Виссарион Белинский. – Вот как надо писать для журнала. Чертовски хорошо! – И, мысленно обращаясь к Герцену, заключает со вздохом: – Счастлив ты в трудах и в семье. Счастлив ты, коли об руку с тобой идет твоя избранница, лучше которой нет никого на свете.

В его, Белинского, жизни все смешалось в каком-то диком хаосе. Хищным коршуном смотрел Краевский; неумолимо грозила карающим перстом цензура; мерещились карты; улетали неведомо куда бессонные ночи; каждый раз, когда он брался за работу, теснило грудь от мучительной мысли: способности тупеют.

Он давно не писал даже Боткину. Наконец объяснил в письме:

"Причина этому – страшное, сухое отчаяние, парализовавшее во мне всякую деятельность, кроме журнальной, всякое чувство, кроме чувства невыносимой пытки. Причин этой причины много; но главная – невозможность ехать в Прямухино…"

"Как в Прямухино?!" – поразился Боткин, когда, расставшись с Арманс, вернулся к недочитанному письму. В Прямухине, тверском имении Бакуниных, живет Александра Александровна Бакунина. Кому, как не Боткину, помнить, что значила когда-то в их жизни эта девушка?

А Виссарион Белинский продолжал:

"Мысль о Прямухине я всячески отгонял, словно преступник о своем преступлении, и она, в самом деле, не преследовала меня беспрестанно, но, когда я забывался, вдруг прожигала меня насквозь, как струя молнии…"

Василий Петрович Боткин мог сделать безошибочный, как казалось, вывод: если все это так, значит, прошла у Виссариона дурь, которую он вбил себе в голову, когда посылал его, Боткина, знакомиться с какой-то классной дамой. Даже фамилию ее забыл Василий Петрович, и Белинский не упоминал о ней в своих письмах.

Как одержимый, он снова писал только о Прямухине:

"Из Прямухина пишут ко мне – зовут, удивляются, что я не еду и молчу, говорят, что ждут, – о, боже мой!.. Нет сил отвечать. А может, оно и лучше, что мне не удалось съездить: я, кажется, расположен к сумасшествию, а теперешнее сумасшествие было бы не то, что прежнее".

Боткин отвлекся от письма. Когда-то он пережил с Александрой Бакуниной неповторимые часы. Но что вспоминать Виссариону Белинскому, кроме собственной фантазии да быстрого нелегкого похмелья? А он, чудак, кажется, снова пьян?

"Пьян, Боткин, в самом деле пьян! – мог бы подтвердить Виссарион Григорьевич. – И как это случилось, видит бог, не знаю…"

Из Прямухина приходили к Белинскому новые письма. Их писали все молодые Бакунины сообща. В шумном, наполненном молодежью бакунинском доме не было только Михаила Бакунина, уехавшего за границу.

Письма были объемистые, писанные разными почерками, но Виссарион Белинский безошибочно отличал строки, написанные изящной и твердой рукой Александры Александровны. Она тоже присоединялась к общему приглашению.

Прямухино! Так вот где кроется причина сухого отчаяния!

"Если что-нибудь живо напоминало мне Прямухино, – писал туда Белинский, – и ваши образы, ваши голоса, ваша музыка и пение овладевали всем существом моим, тогда жгучая тоска, как раскаленное железо, как угрызение совести за преступление, проникала в грудь мою и, махнув рукой, я хватался за все, что только могло снова привести меня в мое мертвенно-спокойное состояние…"

Виссарион Григорьевич знал, конечно, что эти строки прочтет Александра Бакунина.

Глава третья

– Тургенев, Иван Сергеевич, – отрекомендовал себя посетитель. Он говорил не без смущения, но прикрыл смущение подкупающей улыбкой.

– Милости прошу, – отвечал Белинский. Гость как-то сразу пришелся ему по душе.

– Видеть вас стало давним моим желанием, Виссарион Григорьевич, что совершенно естественно, впрочем, для вашего почитателя. А кроме того, – продолжал Тургенев, – я много наслышан о вас в Берлине.

– В Берлине?

– По счастливой случайности мне привелось жить в Берлине в одном доме с Михаилом Александровичем Бакуниным и, смею сказать, заслужить его дружбу.

– А! Вы знаете Мишеля?! – Интерес Белинского к новому знакомцу сразу повысился. – И давно вы с ним расстались?

– Всего несколько месяцев. А дату знакомства с Михаилом Александровичем, как событие чрезвычайное в моей жизни, я даже записал на экземпляре "Энциклопедии философских наук" Гегеля. Мне казалось, что нет более подходящей книги для этой записи.

– Стало быть, и вы уплатили дань германскому философу?

– Уплатил, хотя, может быть, и не сполна, – охотно признался Тургенев. – Мне думается, что философия, оставаясь наукой, должна быть и величайшим творением искусства, а философы – мудрыми мастерами этого искусства. Во всяком случае, я многим обязан Бакунину, который очень облегчил мне блуждания в философских дебрях. Но, конечно, не только поэтому могу я сказать о нем: человек исключительных дарований!

– Кому, как не мне, знать способности Мишеля! – откликнулся Белинский. – Если бы только оказался он способен к деятельности практической!

– Знаю, Виссарион Григорьевич, о всех ваших спорах и расхождениях. Слушал я Бакунина и думал: вот ненаписанный роман о поисках истины, которые начались на Руси…

– Ненаписанный роман, говорите? Боюсь, что такому роману пришлось бы застрять на первых главах. Теперь я примирился с Мишелем. Знаю, что он совсем не тот, каким был во время нашей юности в Москве. Но никогда не сочту прежние споры бесплодными – это была необходимая полоса нашего развития. Нуте, а что же вы-то сами делали в Берлине, если не целиком поглотил вас Гегель?

– Я окончил университет у вас в Петербурге. Говорю – у вас, потому что детство мое прошло в Москве, на Орловщине и за границей, куда возили меня родители. Так вот, окончил я университет в девятнадцать лет и поехал в Берлин совершенствовать знания. Меня интересовала и история, и филология, и философия, но тут я первым делом убедился, насколько неполно наше учение. Пришлось покорпеть и над латынью и над греческой грамматикой. – Тургенев говорил серьезно, потом вдруг почти по-детски признался: – Однако же я мог бы больше успеть в науках, если бы не предался отчасти рассеянной жизни. И в этом грешен по молодости, Виссарион Григорьевич!

Назад Дальше