х х х
Когда я пришел домой, вы с мамой сидели на кухне и пили чай.
– Я начинаю репетировать "Гамлета", – сообщил я и гордо посмотрел на всех.
Я ожидал слов восторга, восхищения или как минимум заинтересованности.
Ты помнишь, что ты сказал тогда? Ты сказал:
– Круто.
А мама спросила:
– Есть хочешь? На сковородке еще не остыло.
– Вот тут у тебя остыло, – я ткнул себя в район сердца. – Вы чего не врубились? Я начинаю репетировать "Гамлета"!
Реакции не последовало. Казалось бы – и ладно. Я ж понимаю, какая у меня семейная жизнь. Чего ж нервничать, и, тем более, обижаться? Вот бы мне и успокоиться, пойти в свой кабинет, почитать в сотый раз Шекспира… Или, наоборот, какой-нибудь детектив, чтобы отвлечься.
А я вместо этого взревел, словно слон перед свадьбой:
– Неужели в моей семье никому нет дела до того, что я начинаю ставить величайшую пьесу всех времен и народов? Вы хоть услышали: я начинаю "Гамлета" ставить! "Гамлета"!
Ты помнишь, что было потом? Вряд ли… Надеюсь, ты не запоминаешь наши скандалы – их случалось так много, а похожи они друг на друга, словно пельмени…
Потом всё происходило, как всегда: мама походила по кухне, видимо, собираясь с мыслями, и сообщила, что она совсем не убеждена, будто мне важно знать ее мнение.
– Мам, не начинай, – буркнул ты.
Я посмотрел на тебя. Ты смотрел взрослым, устало-испуганным взглядом.
Я никогда не говорил тебе, сын… Об этом просто не принято говорить… Нет, действительно, я никогда не говорил тебе, как я тебя люблю. Не знаю, как об этом сказать, правда. Но я очень хорошо помню, как началась моя любовь. Когда тебе было года три, я вошел на кухню, а ты сидел на диване и во что-то играл. И в этот самый момент, оттуда-то из самой моей глубины поднялась такая всеобъемлющая нежность, о существовании которой я и не подозревал. Ничего подобного я не испытывал ни к женщинам, ни тем более к друзьям. Это была такая нежность, от которой хочется плакать, а лучше – сразу умереть, чтобы не разорвало.
С тех пор всегда, если я смотрел на тебя внимательно, я чувствовал прилив этой нежности. Этот прилив смывал все обиды и гадости, которые жили во мне. Эта нежность была тем единственным, что спасало меня в нашем доме. Я никогда не говорил тебе об этом, сынок. Написать проще, чем сказать в глаза. Почему-то проще.
Я еще раз посмотрел на тебя и произнес спокойно:
– А есть я действительно хочу.
– Возьми на плите. Там – горячее, – сказала мама, и, уже уходя в свою комнату, бросила через плечо, как водится, без пауз. – Кстати, дорогой, атынехотелбыпоинтересоваться: чемзанимаетсята, котораяназываетсятвоейженой?
– Не расстраивайся, пап, – вздохнул ты, как только мама с грохотом захлопнула за собой дверь. – Женщины – сложные создания. А наша мама – чемпион мира по сложности.
Я потрепал тебя по голове… Представляешь, я так и не научился – проявлять нежность к собственному сыну. Да что там нежность… Я до сих пор не научился по-настоящему с тобой разговаривать.
Чтобы хоть как-то поддержать разговор, я спросил:
– Интересно, а, действительно, чем занимается мама?
Ты встал, улыбнулся и сказал спокойно:
– Мне кажется, наша мама занимается романом. Как, наверное, и ты.
Ты сообщил об этом совершенно спокойно, без досады и иронии. Таким тоном обычно произносят фразы: "сегодня похолодало" или "какая вкусная говядина была на ужин".
После чего, не дожидаясь ответа – а какой, собственно, мог быть ответ? – ты отправился в свою комнату к компьютеру.
Думаю, что мой папа – твой дедушка – изменял моей маме – твоей бабушке. Разумеется, я точно об этом знать не могу, но догадываюсь. Однако мне и в голову не приходило заговорить об отцовских романах на стороне с самим папой или с мамой. Вы – другое поколение, вызывающе свободное. Ах, боже мой, как же мы любим с умными лицами рассуждать про свободу, изо всех сил стараясь при этом делать выводы неожиданные и парадоксальные. А свобода – это просто отсутствие всяких рамок, в том числе и рамок приличий. Если рамки приличий растянулись до таких размеров, что их уже становится не видно, – значит, наступила свобода.
Впрочем, ладно, не важно…
Твои слова про то, что у мамы может быть роман, то есть, возможно, у нее есть другой мужчина, подействовали на меня так… ну, не знаю… как, если бы доктор сообщил мне, что у меня – какая-нибудь ужасная болезнь.
Мне никогда не приходило в голову, что твоя мама может мне изменять. Ира была моей. Точка. До болезни… после болезни… спокойная… нервная… хорошая… плохая… в одной со мной постели или в разных… Ира, с которой можно говорить или нельзя говорить… Добрая, злая, понимающая, равнодушная, усталая, красивая, замотанная, радостная, печальная… Да какая угодно! Но всегда – однозначно и только МОЯ! Себе я мог позволить в этой жизни делать, что угодно, но даже представить, что Ирина будет чья-то, я не мог, как ни напрягал фантазию.
Странно все-таки устроен человек, человек-мужчина… Я регулярно ругаюсь с твоей мамой, мы с ней практически не разговариваем нормально, дошло до того, что ночь после премьеры, которую мы провели за обычной, в общем-то, человеческой беседой, воспринимается как из ряда вон выходящее, необыкновенное, радостное событие. Мы спим с ней в разных комнатах. Я ничего не знаю о ее жизни, она – абсолютно не в курсе моей. Попросту говоря, нас ничего не связывает, кроме совершенно взрослого сына, который, если честно, не очень-то в нас и нуждается.
И – вот ведь, какая штука! – когда после твоих слов я только подумал, что Ира уйдет от меня, мне стало так жутко, как бывало… ну, не знаю… в школе на устном экзамене по математике! Ага, с тех именно пор осталась память о неминуемом ужасе: ты понимаешь, что бы ты ни делал, как бы ни морщил лоб, кошмар этот грянет все равно, придавит тебя и расплющит. Не знаю, поверишь ли ты мне, но именно такой ужас я испытал, услышав твои слова про то, что мама может мне изменять.
Логикой этот страх не объяснить. Казалось бы, наоборот: пусть бы и влюбилась Ира в кого-нибудь, и ушла бы от меня, и освободила бы и меня и себя… В том, что твоя мама не способна ни на какие минутные адюльтеры, я убежден абсолютно, если бы и случился у нее роман, то серьезный. Роман? Серьезный? Долгие отношения с другим мужчиной? Ну, и замечательно! И узел бы наш семейный разрубился бы наконец, и я бы получил свободу "безрамочную", но при этом не родилось бы у меня никакого чувства вины, а, наоборот, превратился бы я в несчастного, брошенного мужа, который нуждается в жалости и поддержке. И наши с тобой отношения, уверен, от этого бы только окрепли. Все, вроде бы, чудесно.
Но я почему-то так испугался, что пошел в кабинет, рухнул на свой матрац, заставил себя уснуть мгновенно, только бы про ужас этот не думать, не представлять его в фантазиях и картинах.
Нет, согласись, странно все-таки устроен человек, человек-мужчина…
х х х
Я пришел вовремя, но Алина меня уже ждала: она сидела в своей машине и разговаривала по телефону. Говорила она яростно, увлеченно, никого и ничего вокруг не замечая, в том числе и меня, и я смог разглядеть ее внимательно, без суеты и спешки.
Женская красота, сын мой, бывает доброй, а бывает и злой. Глядя на одну женщину, мужчина размышляет: "Вот сука какая, но я ее все равно завоюю!" Глядя на другую, и думает иное: "Какая удивительная женщина, рядом с ней мне будет тепло и уютно". И тут уж – кому что нравится. И злая красота вовсе не хуже доброй, а добрая вовсе не притягательней злой. Поиски и приятие той или иной женской красоты зависят от того, насколько ты в этой жизни устал: одни приключений ищут, другие пристань.
Алина была прекрасна, без сомнения, красотой доброй – такой, которая вызывает мысли о тепле, уюте, понимании и защите от всяких жизненных неурядиц. Алина заметила меня, улыбнулась и жестами попросила: мол, еще секундочку. Я тоже улыбнулся: конечно. И отошел, чтобы не стоять у нее над душой.
И вот, когда я отошел и чуть издалека посмотрел на темпераментную Алину, я почувствовал, что с этой женщиной, – наедине с которой я провел всего каких-то полчаса – мне хорошо и спокойно. Не когда-то там в будущем станет хорошо и спокойно, а вот именно сейчас именно хорошо и именно спокойно. И снова, как и на первой нашей встрече, я не просто чувствовал, но знал: с этой женщиной появилась у нас общая дорога. Куда заведет этот путь – неясно, но то, что мы будем двигаться по нему вместе – очевидно. Поэтому не надо дергаться, нервничать, мы уже идем вместе по дороге. Всё. Это случилось.
Она выскочила из машины, улыбнулась и сказала:
– Ужасно хочется есть. Пойдем, будем меня кормить.
И это были самые уютные слова, которые только может сказать женщина на первом свидании.
Официант, весь в белом, похожий на короля сметанного царства, с такой же бело-сметанной улыбкой, подлетел быстро, и мы поназаказывали ему всякого вкусного.
– Ну, как ваш "Гамлет"? – первое, что спросила Алина.
Я тогда еще не знал, что эта женщина обладает удивительной способностью спрашивать меня ровно о том, о чем мне очень хочется рассказать. Женщина, которая умеет почувствовать, что тебя волнует в данную секунду, и спросить именно об этом – незаменима и может надолго, если не навсегда, стать единственной.
А я ведь с читки прибежал, с первой репетиции, на которой доказывал артистам свое виденье самой великой в мире пьесы, стараясь быть убедительным, как ученый, и темпераментным, как режиссер. Артисты слушали удивленно и недоверчиво. Кто-то подобострастно кивал, кто-то откровенно позевывал. Но, в основном, удивление и недоверчивость читал я в их глазах. И я объяснял, доказывал, спорил, отвечал на любые вопросы, помня главную заповедь режиссера: есть один ответ, который навсегда должен быть исключен из режиссерского лексикона: "Не знаю". Я не был уверен, что смог их до конца убедить, но то, что поколебал их привычное понимание "Гамлета" – это точно.
И вот я, наполненный всем этим, прибежал к Алине, а она спрашивает:
– Ну, как ваш "Гамлет"?
Не важно, почему она спросила именно это: возможно, для поддержания разговора; или потому, что не знала, о чем ещё меня спрашивать; а может быть, специально желая сделать мне приятное, – все это не имело ровно никакого значения. Она задала именно тот вопрос, который мне так хотелось услышать.
И я начал отвечать. Передо мной была не журналистка, – какая на фиг журналистика! – передо мной сидела женщина, вместе с которой я теперь проживал жизнь, хотя она, возможно, ещё об этом и не догадывалась.
Итак, я принялся рассказывать Алине про своего "Гамлета". Я совершенно не думал о том, интересен ли ей мой рассказ, потому что, если честно, я был абсолютно убежден: он ей интересен невероятно.
Дорогой сын! Я понимаю, что тебе скучно читать про Гамлета. Ну, и не читай, не мучайся. Пропусти эти страницы с легкостью, поверь, я не обижусь. Но мне так приятно возвращаться к тем временам, когда "Гамлет" был только идеей, а женщина была только надеждой на огромную любовь…
Я говорил Алине страстно, эмоционально, с восторгом убеждаясь, что эта женщина вдохновляет меня. Знаешь, сынок, на самом деле, женщины, с которыми мы готовы обменяться душами, нужны нам только для одного: для вдохновения. Все остальное можно в разных местах получить, а вот вдохновение – только у них.
И вот, что я говорил, если вкратце.
Пастернак переводил "Гамлета" почти тридцать лет. Последний вариант перевода вышел уже после его смерти. Работал гений тщательно, осторожно, бережно. Однако все исследователи сходятся на том, что перевод Пастернака все-таки весьма вольный. И вообще о соответствии "Гамлета" шекспировскому оригиналу рассуждать довольно трудно, ведь Шекспир писал на староанглийском, который и коренные англичане не вдруг расшифруют. Так что Пастернак переводил с перевода.
И вообще, разве "Гамлет" в переводе Пастернака – это английская история? Разве это история про борьбу за власть? Что такое Эльсинор? Где он вообще находится? Во что тогда одевались люди? За какую власть они воевали? Разве при постановке "Гамлета" нам интересен исторический фон, исторические соответствия? Да нет, конечно! "Гамлет" – это не трагедия власти, это трагедия одной семьи, это вообще семейная история. Кроме того, это история, которую каждый народ присваивает себе. Я видел "Гамлета" в Эстонии, в Польше, в Англии… Там был эстонский Гамлет, польский Гамлет, английский Гамлет… В какой стране Гамлет ставится, такая у него и национальность. Попробуйте так подойти, например, к моему любимому Чехову – ничего не выйдет! А тут – пожалуйста.
Поэтому-то на афише будет написано: "Борис Пастернак. Гамлет. Перевод трагедии В. Шекспира". Поэтому-то впервые за многолетнюю историю постановок этой великой трагедии, действие будет происходить на фоне русского пейзажа, будет происходить в России. И это вовсе не дань современной театральной моде…
Сегодня в театральную режиссуру пришло множество закомплексованных, не уверенных в себе людей, у которых одна задача – крикнуть: "Смотрите, какой я талантливый! Смотрите, какая буйная и свободная у меня фантазия! Смотрите, какой я смелый! Пожалуйста, смотрите, смотрите, смотрите на меня!" И ради того, чтобы этот их крик был услышан, они готовы с ног на голову переворачивать любое классическое произведение.
У меня подобной задачи, понятно, нет. Просто я убежден: такой гений, как Пастернак, да еще и переживший за свою жизнь все то, что он пережил, когда переводил "Гамлета", думал не об Эльсиноре, а о России. Так это или не так, мы, разумеется, уже никогда не узнаем, но никто не может отнять у меня право думать таким образом.
Что же происходит в "Гамлете"? Когда ставишь такое знаменитое произведение, самое трудное – забыть все многочисленные трактовки и заставить себя прочесть его с удивленным восторгом первооткрывателя. Но если попробовать…
Странную историю поведывает нам Шекспир. Из иного мира приходит на землю призрак отца для того, чтобы заставить сына мстить своей матери. Как такое может быть? Призрак – это тот, кто пришел из другого мира, это тот, кто был рядом с Богом, кто познал какие-то иные, надземные законы. У Призрака – невероятно человеческая логика. Человек, конечно, может мстить тем, кто его обижал. Да, это не по-христиански, да, стремление мстить напрочь перечеркивает смирение – главную заповедь, но по-человечески это все-таки можно понять. Но Призрак?! Тот, кто убедился, что человек после смерти не умирает?! Тот, кто узнал жизнь за гробом?! Тот, кто познал неведомые нам законы жизни, понять которые можно, только пережив смерть?! Разве может быть такое, что смерть ничему не научила отца Гамлета и он ведет себя так, словно не было ни смерти, ни воскрешения, пусть он и призрак? Какая-то тут явная нестыковка. Не может из загробного мира являться отец только для того, чтобы принести идею мести. А если призрака не было? Если Гамлет сам его придумал и разыграл?..
…Алина слушала, не перебивая, не задавая вопросов, и даже не глядя на меня. Но я чувствовал: ей очень интересно то, о чем я рассказываю.
Только когда я заговорил о Призраке, она подняла на меня свои огромные черные глаза и посмотрела удивленно.
– Дослушайте, дослушайте. Подождите, – сказал я, очень боясь, что она меня перебьет.
Алина молча кивнула.
…Кто такой Гамлет? Что он, собственно говоря, делает в этой пьесе? Если посмотреть на Гамлета, забыв Смоктуновского, Высоцкого, Козакова и других великих актеров, которые его играли, а просто оценить его поступки, то выяснится, что этот "страдалец" – довольно мерзкий человек. Это человек, который воюет с собственной матерью. Непонятно, по какой причине он издевается над Офелией, которая явно любит его. Он убивает ее отца, думая, что это – король, а потом над трупом отца своей возлюбленной произносит: "Прощай, вертлявый, глупый хлопотун!" Нормально: убить ни в чем не повинного человека и при этом не испытывать никаких угрызений совести? Он убивает своих университетских товарищей, потому что ему кажется, что они его предали… Они его предали, а он их жизни лишил! Гамлет, наконец, доводит до гибели свою мать. Гамлет вообще распоряжается чужими жизнями с легкостью киллера.
Он не верит в Бога? Не в этом дело. Гамлет – не безбожник и не боец с Господом. Гамлет вообще не имеет Бога в виду. Ну, нет в его системе координат Бога, а, значит, нет и не может быть любви. Его отношения с Офелией – скорее, впрочем, похожие на издевательство, объясняются очень просто: Гамлет не верит в любовь.
История Гамлета представляется мне вот каким образом…
… – Вам не скучно? – спросил я у Алины.
Спросил, чтобы услышать приятный мне ответ.