Который час? - Вера Панова 6 стр.


- А разве стяжательство не безумие? - возразил Дубль Ве. - Разве злоба не безумие? Нормален тот, чья душа не взбаламучена этими пороками. Злосчастный Гун делает зло, подхлестываемый безумием.

Они оглянулись, но уже не было видно города.

- Не отдохнем ли мы? - спросил Дубль Ве. - Я иду с утра и порядком устал.

И они улеглись в стороне от дороги, подложив рюкзаки под головы. Божьи коровки ползали по ним, и трава дышала в лицо.

- Вы спите? - спросил Дубль Ве среди ночи.

- Нет.

- О чем вы думаете?

- О нашем городе.

- Я тоже, - сказал Дубль Ве. - Однако постараемся заснуть, нам предстоит нелегкое странствие.

Но сон не шел к ним, они пролежали до утра, ворочаясь и вздыхая.

И так же прошла вторая их ночь, которую они тоже проводили под открытым небом, уйдя далеко за горизонт. То и дело один другого спрашивал:

- Спите?

- Нет.

- О чем думаете?

- О нашем городе.

А на третью ночь, когда они находились еще дальше, Дубль Ве сказал:

- Поражаюсь, как я мог его оставить на произвол безумцев.

- Я не могу себе этого простить, - сказал Анс.

- Это вирус безумия проник в меня, - сказал Дубль Ве.

- С моей стороны двойное безумие, - сказал Анс. - Я часовщик.

- Мало ли что выслали. А мы вернемся потихоньку и посмотрим, что можно сделать.

- Я еще немножко поумнел, - сказал Анс. - Моя дорога - туда, теперь я вижу.

Они отряхнули с одежды налипшие былинки и божьих коровок и пустились в обратный путь.

Мастер Григсгаген уходит на пенсию

Он работал на своем месте. На месте Анса сидел новый помощник.

По-прежнему в мастерской на разные лады тикали часы, но теперь они шли назад. Они с таким же рвением улепетывали назад, как когда-то стремились вперед.

Вставив в глаз увеличительное стекло, орудуя шильцем, мастер наставлял нового помощника:

- Раз уж вам выпало счастье работать со мной, используйте это преимущество, глядите, учитесь. Кто такие даже первоклассные часовщики, все эти гангмахеры, штейнфассеры, демонтеры, репассеры и прочие? Хорошие, да, отличные, да, вполне уважаемые специалисты. Я же сделаю из вас художника. Вы сможете выполнять техническую работу и создавать новые конструкции, вне всяких канонов и эталонов. Для часовщика-художника эталоны не существуют, он работает по наитию свыше. Вы спросите: а каждый ли доступен наитию свыше? (Помощник не спрашивал.) Если будете прислушиваться к моим указаниям…

Помощник не прислушивался. Он глядел в окно, где через улицу к мастерской в сопровождении рыжих пиджаков шел Гун.

Мастер сквозь увеличительное стекло посмотрел туда же.

Увеличенный в двадцать раз, Гун был великаном. О пуговицы жилета, увеличенные в двадцать раз! О брови - черные тучи! Ботинки номер восемьсот надвигались как танки.

Танки прошагали в мастерскую.

Помощник вскочил и прокричал:

- Эники-беники!

- Ели вареники! - возгласили, вваливаясь за Гуном, рыжие пиджаки.

- У вас уютно, мастер, - сказал Гун. - Ловко вы тут окопались. Ну, как прыгаете?

- Прыгаете, га-га-га! - загоготали пиджаки. - Прыгаете, го-го-го, ну и остроумен же, эники-беники!

Мастер вынул увеличительное стекло из глаза. Сразу Гун стал маленьким. Ботинки сорокового размера. Пуговицы на жилете черные, с четырьмя дырочками, в любой галантерейной лавке продаются за копейки.

- Выглядит отвратно, - сказал Гун пиджакам. - Годишки дают себя знать.

- Годишки, годишки! - залотошили пиджаки. - В самый корень смотрит Гун! Годишки дают себя знать.

- На пенсию пора, - сказал Гун.

- На пенсию, на пенсию! - заголосили пиджаки.

- Позвольте! - сказал мастер. - Почему на пенсию? Разве я хуже стал работать?.. Что это? - спросил он вслед за тем. - Это мой голос так беспомощно дребезжит? У меня трясенье под коленками? Но ведь без увеличительного стекла он ничтожество, и пуговицы его ничтожные, и эти парни в пиджаках ничтожные. Я покажу им их место. Уймись, трясенье под коленками!

И он сказал с достоинством:

- Те, кому надлежало бы помнить, уже забыли, по-видимому, что время назад пустил я и никто другой.

- Да! - воскликнул Гун. - Да, хи-хи-хи! Вот вы какой часовщик, свет таких не видал! И так же спокойненько можете пустить его вперед, если вам вздумается, а, хи-хи-хи?

Он погрозил пальцем у мастера перед носом.

- Знаю я вас!

- Он меня боится, - сказал мастер, отпрянув. - Я его, он меня. Я боюсь пиджаков, он боится моего умения.

- Почтеннейший мастер! - сказал Гун. - Довольно вам сидеть в этой дурацкой мастерской и копаться в этих дурацких часах. Пора пожить в покое и холе. Будет вам покой, будет и холя. Я, я, я назначаю вам неслыханную пенсию!

Пиджаки:

- Ух ты! Ну, рванул старик! Пофартило! Мне бы! Эники! Беники!

- Ели вареники! - грянуло с улицы.

Там шеренгами стояли часовщики - гангмахеры, штейнфассеры, демонтеры, репассеры и прочие. Они были в парадных костюмах и держали свои шляпы в руках. Впереди стояла разряженная госпожа Цеде с серебряным кофейником, украшенным монограммой.

- Проводить вас пришли дружки ваши, - сказал Гун.

- Но я не хочу на пенсию!

- Ну-ну. Слыхали - неслыханная.

- И неслыханную не хочу!

- Давай-давай по-хорошему! - сказал Гун. - Собирай манатки, и пошли.

- Но кто же, - возопил мастер, - будет осматривать городские часы четыре раза в год?

- Я буду осматривать! - крикнул Гун. - Я, я, я!

Рыжие пиджаки придвинулись и стали кружком, выпячивая ватные груди.

Дрожащими руками мастер уложил инструменты в чемоданчик.

- Я не могу так оставить мастерскую! - сказал он. - Тут ценности! Нужно сделать инвентаризацию и составить акт.

- Какая там инвентаризация, - сказал Гун, - все очень просто: раз, два, три - и нет никаких ценностей.

Пиджаки расступились, и мастер увидел.

Все часы лежали кучей на полу. В том числе драгоценные, неповторимые.

Один пиджак сдирал со стенки часы с начищенным медным маятником, чтобы бросить в общую кучу. Другой пиджак снял с гвоздя плащ мастера Григсгагена и держал наготове.

- Ну что ж, - сказал мастер, - коли так, я уйду. Коли так, буду жить в покое и холе. В конце концов, холя и покой - это должно быть полезно для молодения.

Кто-то наступил каблуком на часы, они захрустели, как яичная скорлупка.

- Валяйте, - сказал мастер. - Топчите, бейте. Почему я их обязан жалеть, почему? Они из меня выпили по капле мою жизнь.

Он отвернулся от их запрокинутых циферблатов, обращенных к потолку.

- Правильно, - сказал Гун, - чего там жалеть.

Мастер протянул руки, и его облачили в плащ.

Новый помощник снял свой рабочий халат. Под халатом оказался рыжий пиджак.

- Вон оно что, - сказал, удивясь, мастер.

Он вышел из мастерской. Депутация гангмахеров, штейнфассеров, демонтеров и репассеров терпеливо дожидалась, имея в авангарде госпожу Цеде с кофейником.

- Господа! - сказал Гун. - Дорогой старец уходит на отдых. Эх, где наша не пропадала - помимо неслыханной пенсии дарую ему дом с полной обстановкой на улице Пломбированных Лип! Эники-беники!

- Ели вареники! - нестройно закричали гангмахеры, штейнфассеры, демонтеры, репассеры и госпожа Цеде.

- Господин Григсгаген! - восторженно завизжала госпожа Цеде. - Мы вам признательны от всего сердца, так прекрасно и благородно было с вашей стороны пустить время назад, на мой вкус назад неизмеримо, несравненно лучше, чем вперед, разрешите мне вас расцеловать! Господин Григсгаген, этот кофейник мы купили в складчину. Желаем вам пить из него кофе двести лет!

Мастер ждал еще речей. Но его товарищи по профессии уставились в землю.

- Давайте ваш кофейник, - обиженно сказал мастер.

Помощник в рыжем пиджаке спустил над витриной гофрированную железную штору. Она упала с громом. На дверь он повесил замок с пудовую гирю величиной и ключ отдал Гуну.

Другой рыжий пиджак вынул молоток из кармана и прибил к дому доску с надписью:

Здесь с такого-то года прежней эры
по такой-то новейшей эры
работал знаменитый часовщик Григсгаген,
ученик Себастиана

Санитар Мартин

В тюремной камере санитар Мартин, закованный в цепи, ждал казни.

Тюрьма была устроена на скорую руку в бывшей больнице. Стены камеры были белые, гладкие; свет голой лампочки отражался в них.

- Ну поди ж ты, - горько терзался Мартин, - ну кому б это в думку взбрело, что за улыбку с тебя взыщется? Добро бы что-нибудь. Добро б я ему в зубы дал. Или хотя б там грубое слово. А то - ну смешливый я. С детства. Палец мне покажи - я смеюсь. Смешно мне было, что он леченья боялся. Ему как лучше сделать норовят, а он вопит, бывало, так, что с улицы стучаться начинают - мол, вы больного не обижаете ли. А кто обижал - лечили, берегли, купали сукина сына, его бы в ванне потопить, а мы его греческой губкой мыли. Теперь он нас перетопит, все улыбки нам вспомянет.

Как-то они меня порешат - посадят на электрический стул или запросто, без передовой техники, голову топором оттяпают? Никак не придут к соглашению. Гун было выдвинул электрический стул, а теперь передумал - это ему, говорит, по его преступлению чересчур малая мука. Дорого улыбку мою ценит, подходящей муки ей не подберет.

Возьмем худший случай… А зачем начинать с худшего, пессимистом стать никогда не поздно. Будем оптимистами, возьмем лучший случай: электрический стул. А что за невидаль электрический стул? У нас был в больнице. Стул как стул. Лечебная аппаратура. Как к лечебной аппаратуре и надо подходить. Кто его знает, может, жизнь - это психическое заболевание. Вполне, если уж за улыбки казнить стали… Вполне! А смерть в таком случае - исцеление. Вот этой мысли и постараемся держаться, какая-то она успокоительная, мысль эта. Вливает в душу умиротворение. Договорились, значит, подходить как к лечебной аппаратуре. Подхожу вольной походкой и сажусь, нога на ногу, глазом не моргну. И говорю этому, ну который будет присутствовать, ну электротехнику: минуточку, разреши мне хорошенько напоследок улыбнуться, на даровщинку, бесплатно, в свое удовольствие! И, разулыбавшись вовсю, сделаю ему знак включать и с веселой улыбочкой получу исцеление от жестокой болезни, которая называется жизнь, а он потом другим электротехникам будет рассказывать, а состарится - внукам рассказывать будет: эх и здорово же умер санитар Мартин, ну и здорово, молодец!

А что? Не сумею, что ли, здорово умереть? Пожалуйста, не хуже какой-нибудь Марии Антуанетты.

Возьмем худший случай: топор и плаху. Бери-бери, не зажмуривайся, будь мужчиной!

Давай - беру, черт с тобой! Я читал в книгах. Громадное стечение народа! Палач в красной рубахе - палач, никакой тебе не электротехник! Будь мужчиной до конца! - одной рукой подбоченился, другая играет топором. Санитар Мартин взошел на эшафот. Бледный, но с поднятой головой. Кланяется народу. Верьте слову, говорит, ни против кого не совершал ничего, только улыбался! Прощайте, вспоминайте! Курит последнюю папиросу. Не лезет в горло последняя папироса, но все ж таки курит, даже пускает колечки. Потом… время бросать папиросу. Ударили барабаны! Палач поднял отрубленную голову и показал народу… Народ рыдает…

Смерть как смерть, ничуть не гаже, чем от заворота кишок. Если, конечно, вести себя благообразно и сказать хорошие исторические слова.

Загрохотали где-то засовы. Мартин побледнел.

- Никогда, никогда, - сказал он, - не воображал, что я историческая личность, не было во мне такого самомнения. А сейчас с каждой минутой проникаюсь сознанием своей историчности. Чем меньше остается минут, тем тверже осознаю, что про санитара Мартина напишут во всех учебниках.

В коридоре гремели шаги, кто-то приближался, железно обутый. Мартин сказал:

- Сроду бы не улыбнулся, кабы предупредили. И не плакал бы, и не кашлял бы, не подал бы голоса, только дышал. Дышать хорошо. Дышишь это, вдыхаешь кислород, выдыхаешь углерод, чудное, милое занятие.

Еще он сказал:

- Возьми себя в руки, санитар Мартин, будь мужчиной до конца.

И вдруг погас свет. Стало черным-черно.

Вошел железно обутый.

- Эй ты, железно обутый, - сказал Мартин, - если ты электротехник, замени, будь любезен, пробку, я хочу умереть на свету.

- Хорош будешь и без света, - ответил в темноте железно обутый. Идем-ка.

- Куда?

- За мной.

- Ладно, все едино, пусть без света, - сказал Мартин. - Скорей уж отволноваться, а там - полный покой.

Он слез в своих оковах с табурета, на котором сидел, и пошел.

Гром железных сапог вел его, а рассмотреть куда - невозможно, только красные круги плавали перед глазами.

- Далеко еще? - спросил Мартин.

- Успеешь.

- А теперь далеко? - спросил Мартин, когда они еще прошли.

- Иди, иди, - сказал железно обутый.

- А может, - сказал Мартин, - меня помилуют, чем черт не шутит. Я читал в книгах, так бывало.

- Как же, - сказал железно обутый. - Вот сейчас помилуют. В книгах он читал. А не читал, чего на тюремных воротах написано: "Оставь надежду всяк сюда входящий"?

Пошли дальше уже молча. Долго шли.

- Стоп, - сказал железно обутый.

Мартин остановился.

- Полезай.

- Куда?

- Вниз.

Мартин нащупал ногой - яма под ногами.

Наклонился - холод оттуда и смрад.

- Лезь, лезь.

- Я не хочу живым.

- Лезь.

- Сначала казните меня.

- Это и есть твоя казнь.

- Лучше отрубите голову.

- Ишь какой хитрый, - сказал железно обутый. - Голову ему руби при стечении народа. Покрасоваться дай. Колечки он будет пускать. Покоя захотел, ишь какой барин. Гун тебе придумал покой.

Железная рука пригнула Мартина к яме.

- Подохнешь, санитар Мартин, без барабанов, в медленном задыханье, в смраде.

С этим напутствием железно обутый столкнул Мартина.

Глухо донеслось снизу, как из колодца:

- Будь мужчиной до конца!

И скрыла яма в своей бездонности голос Мартина, и имя его, и конец его.

Мастер Григсгаген созывает консилиум

Мастер Григсгаген жил теперь в собственном доме на улице Пломбированных Лип.

У дома был высокий фундамент, отклоненный внутрь, словно дом расставил ноги, чтобы упереться хорошенько. На окнах решетки с железными розами. На фронтоне два лепных купидона держали широкую ленту с надписью: "Бойся Бога, уважай Короля".

Улица Пломбированных Лип была горбатая, мощенная булыжником. Оберегая покой мастера Григсгагена, по ней запретили ездить и поставили на обоих ее концах деревянные рогатки. И трава выросла между булыжниками.

Вдоль тротуаров стояли старые-престарые липы. Чтобы они выглядели помоложе, мастер велел остричь их в виде шаров. Это им не шло ужасно. Какая уж там стрижка, когда стволы у них все были в наростах и запломбированных дуплах. Грустное это зрелище - престарелые деревья, заполненные внутри кто его знает чем вместо свежей, здоровой древесины и остриженные под мальчишек и девчонок. Впрочем, они еще цвели, и на улице хорошо пахло, и этим они оправдывали свое существование перед богом и людьми.

Поселившись тут, мастер пригласил докторов на консилиум - самых известных, какие только имелись в городе.

Доктора оставили свои автомобили на углу, у рогатки, и дошли до дома пешком.

Они долго вытирали ноги о половик, прежде чем войти. Этим они выражали почтение к хозяину и его болезни. А входя, вытирали руки важно и зловеще, как бы говоря: "Плохо ваше дело. Сейчас увидим, смертельно вы больны или есть искра надежды". Они были в черных костюмах и белых рубашках.

Последним пришел молодой доктор, у которого не было автомобиля.

И хотя у него не было автомобиля и вместо крахмальной рубашки на нем была клетчатая ковбойка с расстегнутой верхней пуговкой, он вытер ноги кое-как и вошел кое-как, чуть не насвистывая. С мальчишеским любопытством взглянул он на роскошную мебель. Его грубые ботинки на роскошном ковре выглядели прямо-таки нахально.

- Деревенщина! - сказал про него один доктор другому. - Туда же, вылез в знаменитости!

- Уж галстук-то он мог надеть, - сказал третий доктор четвертому.

- Нигилист виден с первого взгляда, - сказал пятый доктор шестому.

- Итак, - сказал седьмой доктор, обращаясь к мастеру, когда все они уселись в кружок в роскошных креслах, - на что вы жалуетесь? Что чувствуете? Расскажите подробно.

И все, кроме молодого, потерли руки, предвкушая подробности.

Но мастер ответил:

- Прежде всего я прошу, господа, отнестись к предстоящему исследованию с особой серьезностью. С экстраординарной, я на этом настаиваю, вдумчивостью и ответственностью. Ибо данный случай сверхэкстраординарен. Он не может рассматриваться как рядовой случай врачебной практики. Дело не в жалобах и не в чувствах, господин профессор. Такая постановка вопроса неподобающе поверхностна. Речь идет о непостижимой неувязке, о недопустимых неправильностях в механизме естества. Эти неправильности могут иметь роковые последствия, если десница науки их не обуздает. Короче! Если время идет назад, разве человек моего возраста не должен ощущать это как благо, как облегчение, как отсрочку хотя бы? Не должно ли это сбросить с его плеч хоть часть прожитых лет? Не должно ли время, идущее назад, не скажу - на многие годы увести такого человека от могилы, но хотя бы, хотя бы замедлить его продвижение к ней?! Все идет назад, все глубже и глубже возвращается в прошлое - вам, конечно, известно, что сделал это я моим знанием, моим мастерством, - почему же этому величайшему преобразованию противится моя плоть? Разве не помогаю я ей всеми силами разума и воли? Разве не внушаю ей с утра до вечера и с вечера до утра (потому что помимо всего прочего меня терзает бессонница), не внушаю ей разве, что она обязана подчиниться ходу времени, сделать для себя логический вывод из реального положения вещей? Почему же, несмотря на все внушения, несмотря на победоносный ход времени вспять, моя спина, господа, все больше горбится и эти приступы обморочной слабости - ужасное, смертное ощущение, не говоря уж о сотне других недомоганий, описывать их значит лишиться человеческого достоинства…

Тут мастер захлебнулся своей речью, которая, начавшись плавно и продуманно, становилась все более возбужденной, лихорадочной, а под конец почти невнятной, и закашлялся стариковским хриплым кашлем, с корчами и стонами.

Он хрипел, стонал и корчился, а доктора в черных костюмах встали и выстроились в очередь. И один за другим брал его руку и слушал пульс.

- Так как же, господа, - еле слышно спросил он, откашлявшись, - в состоянии ли медицина оказать помощь в моем сложном случае?

На что семеро ответили интеллигентными голосами:

- Мы, семеро, не знаем случаев, против которых медицина бессильна.

- Вас надо лечить от кашля.

- И от сердечной слабости.

- И от бессонницы.

- И от печени.

- И от почек.

- И от ревматизма.

Назад Дальше