Катафалк, на который поставили гроб, был черный, как смола, и блестел, как смола. Черные лошади, с расчесанными черными гривами и черными, с ночной синевой, хвостами, стояли неподвижно, как каменные, и старый рыжий еврей сказал: "Киндерлех, это стоит смерть". Еврей, который был рядом, пожал плечами: "Смерть? Я вижу черных лошадей. А смерть лежит - там". Он показал рукой на бабушкин гроб - под черным покрывалом со звездой Давида, шитой золотыми нитями.
Я думал: плохо, что бабушка умерла. Но хорошо, что умерла бабушка, а не мама, не папа. Пока мама и папа сделаются старые, доктора что-нибудь придумают.
Пришло время, папа, еще совсем молодой, - оказывается, бабушка тоже была молодая, даже моложе папы - сделался в один день желтый, как бабушка. Прошло двадцать пять лет, четверть века, но доктора ничего не смогли придумать.
Папу завернули в белые одежды, надели на ноги белые тапочки, положили в гроб талес, кремовый, с желтизной, с черными волосами поперек, поверх гроба положили черное покрывало со звездой Давида. Нити были светло-желтые, с платиновой прядью по контуру. В Баку на еврейском кладбище хоронили тата. Его привезли в гробу, потом вынули из гроба - покойник был завернут в тахрихим - положили на доски и понесли к могиле. Гроб с черным покрывалом и звездой Давида поставили к стене. Звезда была серебряная, слова из Торы были вытканы золотом, по краям, вдоль покрывала, вилась золотая кайма.
В центре Одессы, на Тираспольской площади, была главная парикмахерская. Здесь работали лучшие мастера. Человек, который хотел, чтобы его постригли как надо, а не так, тяп-ляп, приходил сюда. Юдка-ненормальный - когда началась война, он вдруг исчез: клиенты и мастера в один голос твердили, что он только притворялся дефективным, а на самом деле умнее нас с вами и работал на японцев, - заходил в парикмахерскую, садился возле дверей и закрывал своей головой, на длинной шее, с огромным, как заднее колено у лошади, кадыком, желтое стекло, которое сохранилось еще со старого времени.
В пасмурные дни я приходил в парикмахерскую, где было желтое стекло, чтобы дать Одессе ее настоящий цвет, какой бывает у нее от солнца. Когда Юдка закрывал своей головой желтое стекло, я ненавидел его, внутри у меня все клокотало, но что я мог сделать! Я ждал, пока мастер пошлет Юдку за пирожками, за газированной водой к греку Маноли, как только Юдка вставал, я перескакивал на его стул, и опять передо мною была желтая, солнечная Одесса.
Моя мама была портнихой - в Одессе говорили "модистка" - у француженки Иви, которая жила за углом, на Еврейской улице, она заказывала копии из парижского журнала мод. Мама объясняла заказчице: "Эту блузку нельзя шить из розового крепдешина. Эта блузка требует желтого". Заказчица морщилась: желтый - это простота.
Я удивлялся: какие глупые люди! Боже, какие глупые люди!
В музее я увидел картину: какие-то мужчины в длинных балахонах выстроились гуськом, на рукавах у них желтые заплаты. Под картиной была подпись: "Франция. XIII век. Король Людовик Святой издал приказ, чтобы евреи носили на одежде желтый лоскут".
Много лет спустя я узнал: христианские короли были не первые, кто повелел евреям носить желтый лоскут. Христианские короли заимствовали желтый лоскут у князей ислама, которые ввели его, как полагают, еще в седьмом веке, чтобы отличать израэлитов от исмаильтян. Позднее, в одиннадцатом веке, евреям Египта халиф повелел носить колокольчики и деревянную фигурку тельца, в память об их отступничестве - поклонении золотому тельцу. Еще позднее, в четырнадцатом веке, евреям велено было носить желтые тюрбаны. Впрочем, этот указ распространялся на христиан тоже.
Евреи в Папской области обязаны были носить желтые береты. Лейб-медику папы Александра VI и папы Юлия II Самуилу Царфати, который пользовался также благоволением французского короля, даровано было право не носить еврейского отличительного знака. Блестящий врач и гуманист Яков Мантино получил от папы особую привилегию: носить черный берет вместо желтого. Правда, когда Рим заняли императоры Карл V и Франциск I, а папа Климент VII, его покровитель, спасся бегством, Яков Мантино перебрался сначала в Верону, а затем в Венецию, и здесь, в Венеции, он с трудом - хотя его поддержали послы Франции, Англии и папский легат - в этот раз, увы, временно, подтвердил свое право на ношение черного берета.
Желтое и черное в еврейской истории не всегда шагали в ногу. Как видим, случались времена, когда черное было для евреев почти то же, что пурпур для венценосцев. Так скажите, где и когда евреи узрели в цветах этих - желтом и черном - свою отверженность! Где и когда сказали они цветам этим, желтому и черному: прокляты! изыдите!
Нигде не сказали. Нигде и никогда. Более того, и сказать не могли, ибо не у Леви ли было трехцветное знамя - между белым и красным черная полоса! Не у Дана ли было темно-синее знамя, так что издали нельзя было отличить его от черного! Не черные ли цвета были на знаменах колен Гада, Эфраима и Менаше! Не знамя ли колена Ашера было оливковое дерево на желтом фоне! И наконец, не на знамени ли Беньямина были цвета всех колен!
Тем же словом в Библии определяется и зелень листвы, и цвет золотистой нивы, и желтизна лица. Желто-красный шарлах со времен праотцов был у евреев культовым цветом - одним из четырех главных ритуальных цветов. Но какое дело до всего этого, до наследия отцов, Осе Мандельштаму, если рижский дедушка, который не знал ни слова по-русски - бабушка хоть одно слово знала: "Покушали? Покушали?" - набросил внучку на плечи черно-желтый платок, а внучка от этого забрали страх и удушье!
Много лет спустя, в Александровой слободе, Осю вновь обуяли страх и удушье - в этот раз от бычка. И Ося бежал от него, как последний трус. Марина Цветаева, добрая русская душа, пыталась обелить Осю ссылкой на вековой страх человека перед рогатым зверем. Обелить, конечно, можно, ну а поскрести, что ли, возбраняется!
Старик Мандельштам жаловался, что жена, вильненская еврейка Флора Вербловская, отняла у него детей. Сын его, Ося, сообщает, что мама Флора была первая в роду, дорвавшаяся до звуков чистой русской речи, и вместе с бабушкой, которая еще не дорвалась, с гордостью произносила слово "интеллигент".
Еврейская Гаскала, просвещение, во второй половине минувшего века шла об руку с ассимиляцией. Но уже на рубеже XIX и XX веков самые образованные, самые талантливые евреи - Жаботинский, Ахад-Гаам, Ан-ский (Рапопорт) - каждый на свой лад закричали: гевалт! куда нас несет! куда девается наше еврейство! Это было как раз то самое время, когда Ося забросил в книжную рвань Моисеевой мудрости свою древнееврейскую азбуку, с местечковым мальчиком в картузе - героем всех азбучных историй.
Представляете себе первые Осины впечатления: с одной стороны, вонючие папины кожи и касриловский еврейчик в картузе, а с другой стороны - Летний сад, боярышни с боннами и сам царь! Но самое ужасное, что в глубине, в недрах, в тайниках души, Ося и сам чувствовал себя всю жизнь этим касриловским еврейчиком в картузе. В тридцать седьмом году, воротясь из воронежской ссылки в Москву - оставалось ему жизни тогда уже немногим более полутора лет, Осип, усевшись с гостем и Анной Ахматовой на матраце, главном богатстве своей меблировки, шутил о своем жидовстве: "Бессарабская линейка. Обнищавшая помещица со своим управляющим, а я - жид".
Годы его подходили уже к пятидесяти, а он видел себя тем же касриловским жидком в картузе, естественно, с клеймом времени на иудейском своем Я - воистину гробе повапленном!
В годину наивысшего накала души, когда не было смысла долее рядиться в чужие хламиды, когда маски, которыми облеплено лицо, становились невмоготу, ибо не только легкими, но и кожей дышит человек, Осип в иудейском своем исступлении, в приступе тысячелетнего гнева, от пращура своего, разбившего Господни скрижали, крушил чужих богов, которые, случалось, бывали и его богами: "Какой извращенный иезуитизм, какую даже не чиновничью, а поповскую жестокость надо было иметь, чтобы после года дикой травли, пахнущей кровью, вырезав у человека год жизни с мясом и нервами… Вы произносите в своем постановлении страшное слово "травля" - так, между прочим, как какой-то пустячок".
Каленые слова эти - из открытого письма Федерации советских писателей, которым Осип Мандельштам объявлял о своем разрыве с писательской организацией. Нас не интересует в данном случае суть дела - конфликт поэта с переводчиком Горнфельдом и инспирированный фельетон Давида Заславского, а интересует лишь метафорический ряд разгневанного еврея: "извращенный иезуитизм" и "поповская жестокость" - какие еще слова мог выблевать еврей в минуту ярости!
Конечно, во время оно писал Ося гимн православной литургии:
И Евхаристия как вечный полдень длится -
Все причащаются, играют и поют,
И на виду у всех божественный сосуд
Неисчерпаемым веселием струится.
Конечно, во время оно выборматывал Ося богодухновенно:
Вот неподвижная земля, и вместе с ней
Я христианства пью холодный горный воздух,
Крутое Верую и псалмопевца роздых,
Ключи и рубища апостольских церквей.
Конечно, во время оно пел Ося кремлевские православные соборы:
А в запечатанных соборах,
Где и прохладно и темно,
Как в нежных глиняных амфорах,
Играет русское вино.Успенский, дивно округленный,
Весь удивленье райских дуг,
И Благовещенский, зеленый,
И, мнится, заворкует вдруг.Архангельский и Воскресенья
Просвечивают, как ладонь -
Повсюду скрытое горенье,
В кувшинах спрятанный огонь.
Но что из того, что пел! Петь-то, певцы знают это хорошо, можно по-разному: грудью - когда идет из нутра, из сокровенных глубин; горлом - когда главное извлечь благолепный звук.
Ося искренно хотел придать благолепному своему звуку настоящую, грудную глубину. Этой цели должны были служить и классы по книге отца Павла Флоренского "Столп и утверждение истины. Опыт православной теодицеи в двенадцати письмах", которые он сам себе устроил. В письме втором, "Сомнение", которое влекло Осипа более всего, отец Павел Флоренский писал: "Древний еврей, да и еврей вообще, в языке своем запечатлел опять особый момент идеи Истины - момент исторический или, точнее, теократический. Истиною для него всегда было Слово Божие. Неотменяемость этого Божьего обетования, верность его, надежность его - вот что для еврея характеризовало его в качестве Истины. Истина - это надежность. "Скорее небо и земля прейдут, нежели одна черта из закона пропадет"" (Лука, 16:17).
Есть ли в этих словах нечто, от чего следует отвернуться правоверному еврею! Не от дней ли Авраамовых стоят евреи на том, что скорее небо и земля прейдут, нежели одна черта из закона, из Торы, пропадет!
Чуть-чуть поднатужиться, небольшое усилие воображения - и сами отворятся врата иудейской Осиной груди, даденой ему от пращуров, и уже не горлом, а грудью запоет Емельич:
Какая линия могла бы передать
Хрусталь высоких нот в эфире укрепленном,
И с христианских гор в пространстве
изумленном,
Как Палестины песнь, нисходит благодать.
Известный историк Григорий Аронсон с сочувствием приводит слова одного литературного критика насчет Мандельштама: "Если он даже случайно вспоминал Палестину, то не с какой-либо национальной, но чисто художественной целью".
Ей-богу, просто неловко бывает, что среди интеллигентных евреев находятся люди, которые не видят дальше своего носа. Тут уж и размер носа - чуть длиннее, чуть короче - не играет роли. А в случае с Мандельштамом надо просто слепцом быть, чтобы не слышать в каждом его вздохе - в прозе ли, в стихах ли - в каждом обороте унаследованного от отца косноязычия, еврейского астматического дыхания, как будто торопится человек надышаться между двумя приступами удушья.
Едва воспев языческую Элладу, младшую современницу Израиля - "На каменных отрогах Пиерии / Водили музы первый хоровод… / Где не едят надломленного хлеба. / Где только мед, вино и молоко, / Скрипучий труд не омрачает неба, / И колесо вращается легко", - Осип возвращается к своим, где за века, за тысячелетия так перемешались все, что всякий акт меж ними - в желтизне их сумрака! - кровосмесительный акт:
Вернись в смесительное лоно,
Откуда, Лия, ты пришла,
За то, что солнцу Илиона
Ты желтый сумрак предпочла.Иди, никто тебя не тронет,
На грудь отца в глухую ночь
Пускай главу свою уронит
Кровосмесительница-дочь.Но роковая перемена
В тебе исполниться должна:
Ты будешь Лия - не Елена -
Не потому наречена,Что царской крови тяжелее
Струиться в жилах, чем другой -
Нет, ты полюбишь иудея,
Исчезнешь в нем - и Бог с тобой.
Надежда Мандельштам утверждает, что стихи эти про нее. После первой майской ночи девятнадцатого года в Киеве, когда они с Осей тут же - "физиологическая удача", по ее словам, - и сошлись, последовала разлука в полтора года. Тем не менее стихи - они написаны в двадцатом году в Крыму - утверждает она, про нее, хотя поначалу Мандельштам и сам не понимал, про кого они.
Но, в конце концов, какое нам дело до этого: физиологическая удача так физиологическая удача, с ней так с ней. Нас интересует другое: мощнейший родник еврейства, который в Осиной душе, во всем его библейском теле ударил с такой силой - именно в Крыму, "где обрывается Россия над морем черным и глухим", где пахнет уже Левантом, где с эллинских еще времен стояли иудейская Кафа и жидовский город Чифуткале! - что затмил солнце Илиона.
Уточним: Лия не была кровосмесительница-дочь. Лия была старшей сестрой прекрасной Рахили, за которую Иаков служил их отцу Лавану семь лет и еще раз семь, ибо, сказал Лаван, "в нашем месте так не делают, чтобы младшую выдать прежде старшей". Кровосмесительницами были дочери Лота, которого Господь выслал из среды истребления, когда ниспровергал Содом и Гоморру. Это они, когда не стало мужчин, чтобы продолжать род, напоили отца своего вином и понесли от него. И продолжали они род не Авраама, хотя Лот был ему племянником, а положили начало моавитянам и аммонитянам.
Осип Мандельштам, который сам про себя рассказывал, что ребенком в одну кучу сбросил рвань Моисеевой мудрости и свою древнееврейскую азбуку, мог запамятовать эти мелочи из Святого Письма. Запамятовать не штука. Но, ответьте, куда девать наследственную гордость потомка патриархов и царей: не он ли, этот потомок, чувствует, "что царской крови тяжелее струиться в жилах, чем другой", не он ли знает наперед, что Лия - неважно, была она в жизни киевской еврейкой Надей Хазиной или кем-то еще - полюбит иудея и растворится, исчезнет в нем! Он - кто же еще! - даром что окропился методистскою водой, Осип Мандельштам.
В Крыму - "О средиземный радостный зверинец!" - Ося чувствовал себя как рыба в воде:
Идем туда, где разные науки,
И ремесло - шашлык и чебуреки,
Где вывеска, изображая брюки,
Дает понятье нам о человеке.Мужской сюртук - без головы стремленье,
Цирюльника летающая скрипка
И месмерический утюг - явленье
Небесных прачек - тяжести улыбка.
Если убрать шашлыки и чебуреки, это же чистый Шагалов Витебск - и в деталях, и, главное, по настрою. В Феодосии - она же Кафа, она же Пантикапей, где боспорские евреи хоронили своих родичей и ставили им каменные надгробия еще во времена Второго Храма - "у Осипа Эмильевича, - рассказывает Эренбург, - было… много знакомых: либеральные адвокаты, еврейские купцы, любители литературы, начинающие поэты, портовые служащие".
Что на юге тогдашней России "либеральные адвокаты, любители литературы, начинающие поэты" были по преимуществу одного кодла с еврейскими купцами, объяснять нет надобности.
Ах, что говорить: Крым - это Крым! Кабы вздорная баба с Подола не опознала в Осе киевского комиссара - белые чуть не поставили Осю к стенке - кейфовать бы ему в Крыму да кейфовать.
Но судьба метнула его на север, в Петрополь, и в том же двадцатом году - вдали от боспорской Кафы - Осип вновь запел горлом:
Вот дароносица, как солнце золотое,
Повисла в воздухе - великолепный миг…
………………
Богослужения торжественный зенит,
Свет в круглой храмине под куполом в июле,
Чтоб полной грудью мы вне времени вздохнули
О луговине той, где время не бежит.
Сергей Маковский по поводу этих строк восклицал: "Религиозность этого "полудня" (или "вселенской литургии"?) не только восторженно христианская, но русская, иконописная религиозность. Удивительно, как сумел проникнуться ею этот выросший в еврейской мелкомещанской среде юноша, набравшийся многосторонней образованности в Швейцарии и Гейдельберге!"
В подкрепление восторженному изумлению православного человека по поводу таинственной способности еврея петь в чужом храме так, как не всегда даже свои, младенцами окунутые в купель, поют, приведем еще две строфы, столь же щедро напитанные елеем:
Люблю под сводами седыя тишины
Молебнов, панихид блужданье,
И трогательный чин, ему же все должны -
У Исаака отпеванье.Люблю священника неторопливый шаг,
Широкий вынос плащаницы
И в ветхом неводе Генисаретский мрак
Великопостныя седмицы.
Ну, как умеют евреи припадать к чужим источникам, как умеют при этом закатывать глаза и, преисполненные блаженства, складывать на груди руки, не пересказать. Великий немец, христианин Иоганн Рейхлин, в споре о Талмуде с выкрестом Пфефферкорном должен был искать защиты у папы Льва X и - вот курьез! - обратился за поддержкой к лейб-медику папы, раввину римской общины, знаменитому Якову бен Иммануилу, изобретателю астрономического кольца. Полагают, что вмешательство Якова бен Иммануила - он именовался еще Бонет де Латтес - имело благоприятное для Рейхлина влияние на исход дела.
Новое время - не Средневековье: искать защиты ни у папы, ни у патриархов нет резона. Есть силы повыше папской и патриаршей. Более того, и папу, и патриарха и все церкви на земле, гамузом, они и в грош не ставят.
Когда эти силы взяли верх на Руси, еврей Осип Мандельштам, в свое время сам чуть не член боевой организации партии социал-революционеров, почувствовал себя на первых порах совершенно потерянным "в черном бархате советской ночи, в бархате всемирной пустоты". Правда - не праздновать же на глазах у почтенной публики труса! - Ося при этом и хорохорился: "Мне не надо пропуска ночного, / Часовых я не боюсь: / За блаженное бессмысленное слово / Я в ночи советской помолюсь".
На эти, первые после революции, три-четыре года пришелся последний Осин христианский всплеск. Сбылось его, 1917 года по Р.Х., пророчество:
О государстве слишком раннем
Еще печалится земля -
Мы в черной очереди станем
На черной площади Кремля.
Канула в Лету христианская Русь. Уже что православный, что лютеранин, что иудей - все одно, ибо нет более на Руси Бога - ни Единого, ни триединого. Уже Осю одолевают новые страхи: "Торжественно уносится вагон. / Павлиний крик и рокот фортепьянный / Я опоздал. / Мне страшно. Это сон".
Но зря предается Осип страху: он не опоздал. Преодолев первый испуг, как дюжины его сродственников, - увы, реестра, на манер "Чисел", никто им не учинял - он ринулся в начальники и одно время ходил даже в больших пурицах у Луначарского, получал спецпайки, ездил в литерных вагонах.