3
Так вот он сказал, что здесь она найдет то, чего искала. По правде-то, я, да и он, наверно, не знали, чего она ищет, но он, пожалуй, был уверен, что всегда ей и во сне снилась, и наяву мерещилась ударная стройка…
Вот уж две недели Зойка работала в бригаде и действовала шустро, весело, но из рамок не выходила - во всяком случае, об этом я сужу по тому, что ни разу не слышал, чтобы он прищучивал ее.
В бригаде сплошь мужики да парни, и работенка такая, что иной парнишка, глядишь, постанывает к вечеру - так намашется топориком. Куда уж тут девчонке! Стала она хозяйкой в нашем домике (такие домики имела каждая бригада, и стояли они неподалеку от стана, который мы строили; там инструменты хранили, рабочую одежду, бегали греться, обедали, в домино стучали). Она скребла там и чистила, и занавески исхитрилась добыть на оконце, и скатерку на столик выпросила, видать, у Александры Степановны; и домино, и шахматы не стали теряться, всегда в полном комплекте, в порядочке - пожалуйста, играй, кому охота; и за обедами ходила в столовую. Словом, она стала хозяйкой, и это бригаде нравилось. А чтобы она не скисла от такой обыденщины, Миша находил время просвещать ее насчет того, что работает она на ударной стройке, о которой каждый день пишут в газетах, а областное радио в последних известиях сообщает сперва о работах на стане "1050".
Ну, пришлась она, как говорится, ко двору, и отношения с людьми складывались у нее хорошо. Сблизилась она с девчонками из других бригад и не белой вороной оказалась среди них. Одевалась, как все, а если что новое и редкое появлялось в одежде у других, так она, чутьистая, быстро схватывала ту новизну и - то юбчонку урежет, согласно моде, то кофточку сумеет приобрести нужной расцветки.
Мы старались на виду ее держать, точнее, Миша - он как-то говорит мне очень озабоченно: мол, того… как она там поживает… проведать. Вот еще, отвечаю я, как все поживают, так и она, утром веселая приходит. Еще раз как-то он говорит: мол, того… как… Да иди ты, говорю, сам, если охота. Да ходил, говорит. Ну и как, спрашиваю. Ничего, отвечает. И краснеет! Нет-нет, говорю, ты еще раз сходи, народ там теплый, в этих общежитиях, как бы не научили поздно домой приходить…
Говорю я словами игривыми, с намеками солеными, треплются те словечки, как по ветру пена, а изнутри как бы текут чистой водой душевные, почти ласковые слова: "Миша, дорогой мой товарищ, пойди к ней, пойди. Поймет она тебя, и, может, сердце ее забьется навстречу твоему. Вот и взойдет над твоими заботами радость, товарищ мой дорогой!" Больно уж скромный он был по женской части. Я искренне сочувствовал товарищу и желал ему успехов и счастья, когда он про Зойку, краснея, заговаривал…
Ну, Зойка, значит, хорошо ужилась в бригаде. С кладовщиком Бабушкиным у нее сложились забавные отношения; и я долго наблюдал за теми отношениями - любопытно мне было и странно.
Однажды сижу я у Бабушкина в кладовке. Вдруг Зойка влетает.
- Тряпку, - говорит, - мне надо, Иван Емельянович.
Бабушкин буркнул:
- Нет у меня тряпки.
- Мне полы мыть, рвань какую-нибудь.
Бабушкин опять буркунл:
- Рвани на складе сроду не бывало.
- Ну, не рвань - тряпку, тряпку!..
А Бабушкин свое: нет, и все!
Он говорит "нет", но всем известно, что тряпки есть. Постояла Зойка, поусмехалась ядовито, а потом говорит:
- Дрожите над барахлом!
- Дал бы, - говорю, - тряпок ей.
- Не жалко, - отвечает Бабушкин, - только бригадир не велит баловать. Указание такое.
- Уж не насчет ли тряпок указание?
- Да пойми ты, - чуть не плачет Бабушкин, - не велит он баловать, не велит!..
Зойка здорово обозлилась на Бабушкина после того случая. Она не упускала момента, чтобы высмеять его: за глаза, конечно. Я уж думал, ничто не примирит ее с кладовщиком. Но вот тут-то она и удивила меня.
Дело в том, что мой напарник Чубуров был разгильдяй и прогульщик, и Миша мучился с ним с самой осени, то есть с той поры, как тот пришел в бригаду после ГПТУ. То опоздает на работу, то совсем не явится. И каждый раз Миша толкует ему о чести бригады, о том, что коллектив держит переходящее знамя, что в коллективе имеются орденоносцы, и прочее, прочее. У меня сердце болело при виде страданий Миши и бесполезности его внушений.
И вот как-то говорю Чубурову:
- Идем-ка.
Зашли мы за домик.
- Будешь прогуливать?
Молчит.
Я схлестнул с него шапку, а потом смазал разика два по толстым щекам. Больше и не стал бы его бить, на этом бы все кончилось, и я послал бы его к чертовой матери. Вдруг - Бабушкин. Короче, повел он меня в домик для разговора. Зойка там прибиралась. Стал он меня отчитывать, я во всем соглашаюсь. Я, говорю, согласен, но другие меры не помогают.
И вдруг Зойка напустилась на меня: ты, кричит, не валяй дурака! Тебе Иван Емельяныч дело толкует, и все он правильно понимает, потому что большую и содержательную жизнь прожил. А ты слушай внимательно, может, поумнеешь. И пошла, и пошла. Я только глаза таращу, на Бабушкина с интересом взглядываю: вижу, довольный он сидит, больше того - вижу, умаслила его Зойка.
А в один прекрасный вечер собрались мы после смены в домике. Бабушкин рассказывает о том времени, когда он, комсомольцем еще, служил в частях особого назначения.
- После того сообщения подняли наш отряд, и выехали мы из города, заняли оборону. В лесу, на заимке. Морозы лютые стояли. Двое съездили в ближнее село, баранью тушу привезли и самогону. Сварили мы тушу, выпили самогону, разговоры горячие пошли о врагах мировой революции. А под утро от выстрелов просыпаемся: оказывается, другой наш пост заметил с вечера, что на заимке пир горой, бандиты, думают, - и дали знать основным частям в городе… Свои-то окружили нас и арестовали…
Миша говорит строго:
- Вы бы, Иван Емельяныч, лучше о положительных эпизодах рассказывали. От таких воспоминаний для молодежи пользы мало.
Бабушкин, конечно, нашел бы что ответить, но тут Зойка заговорила:
- Не обязательно только положительные эпизоды, Миша, а про все интересно знать. И даже нужно, чтобы молодежь не повторяла ошибок и имела революционную бдительность. А Иван Емельяныч очень интересно рассказывает, и мы его слушаем с удовольствием.
Какой бы человек ни был строгий, ему приятно, когда его поддерживают. И Бабушкину стало приятно, я заметил - этакая ухмылка появилась у него на губах…
4
Теперь-то я все понимаю, теперь, когда случилось то, чего я не то чтобы пугался, а не хотел изо всех сил… Неспроста, оказывается, наблюдал я за ней так пристально. И вечеринка, вернее, то что произошло после, казалось мне сперва случайным, но теперь-то я понимаю, что не случайно.
А собрались мы на Мишин день рождения, ему тридцать исполнилось. Пришли старшие сестры Миши - Люба и Валя, я и Зойка. Ну, подарочки кой-какие, а Зойка принесла огромный торт, на котором было написано: "С днем ангела". Тут поздравления, смех и шутки, а Миша - вид у него страшно огорченный - Зойку отчитывает: как ты, говорит, посмела заказывать такую позорную надпись? Зойка заскучала, бедненькая.
- Уж будет тебе, - сказала Александра Степановна, - ведь она от души.
Люба говорит:
- Мы эту надпись поскорей съедим, Мишенька. Ты не огорчайся.
- Мы ее съедим, и ее не будет, ты не страдай, Миша, - говорит Валя.
И, надо заметить, обе сестры говорят это без шутки, очень серьезно и переживают вместе с Мишей этот казус. Они всегда, я заметил, с большим уважением к нему относились.
Ну, не сразу, конечно, а надпись мы уничтожили. Повеселели, и Зойка светится вся, хотя и не пила почти.
Александра Степановна на кухню вышла пельмени вынимать, Миша помогать ей отправился. Что меня толкнуло, только глянул я ей прямо в глаза и говорю:
- Строитель ты, а пьешь как барышня фря. - И налил себе.
Она тоже налила себе.
- Я могу выпить, не думай, - говорит. И выпила, только чуть поморщилась.
И опять не пойму, как произошло дальнейшее, - пьяным я шибко не был, - не пойму, как это смигнулись мы с ней и оказались на улице. Пошли мы потихоньку пустыми, спокойными улицами Першина. От луны светлынь на снегах лежит, морозец приятный, обстановка лирическая, и я готов был говорить, может, ласковые, может, игривые словечки, но, когда начал, вижу: разговор-то вразлад идет с той лирикой. Может, смущало, что мне все-таки под тридцать, а ей только восемнадцать.
- Зойка, - говорю я серьезно, даже хмуро, хмель вроде вышел. - Зойка, - говорю, - скажи по правде, что у тебя там было в деревне, как жилось?
- Ты ведь знаешь, - удивленно отвечает она.
- Ты скажи, или мачеха у тебя ведьма и оттого ты удрала, или в деревне никаких условий для молодежи, или просто в город поманило, - в романтику?
Она отвечает удивленным голосом:
- И мачеха ведьма. И руки у нас в деревне негде приложить. И на ударные стройки хоть одним глазком хотелось поглядеть.
Все, наверно, так и есть. Только Александре Степановне она говорила больше про злую мачеху, Мише - про мечту об ударной стройке. А главное-то… в чем?
- Зойка, - говорю, - Зойка, понимаешь… жить можно лучше. Вот можно лучше…
Ну как ей объяснить, что хитрость важна, не умение угождать и тем и другим, не ШРМ, и не просто ударная работа, и не просто быть печальником за людей, как, например, Миша… хотя это тоже неплохое дело. Ну, как объяснить, что соображать о жизни надо… как-то необыкновенно, ну, не так, как я или она соображаем, что умнее, что ли, надо быть и много знать такого, чего мы даже приблизительно не знаем, что знать больше - это для доброты хорошо…
- Толя, - говорит она негромко и плечом тихонько задевает меня, и голос почти жалобный. - Толя, ты мне хочешь сказать, что работать надо ударно и учиться хорошо?
- Нет! - говорю. - Не это я хочу сказать!..
Ну как ей объяснить то, что я сам хорошо вроде чувствую?
- Ну и правильно, - говорит Зойка. - И не надо говорить. - Помолчав, она сказала: - А ведь петь учусь. Во дворце есть такой забавный дядечка Вайнер, он мне голос ставит. И, может, романсы буду петь!
- Что ж, - сказал я, - дело.
И как-то нехорошо мне сделалось, будто неприятное она сказала.
Мне, что ли, подумал я, записаться в какой-нибудь кружок?
- Помолчим-ка, - сказала Зойка. И под руку меня взяла…
Не, неспроста мы с ней смигнулись и удрали с вечеринки, и неспроста я за ней столько времени наблюдал пристально.
5
Да, ничего наперед знать невозможно, голову я потерял, на работе как очумелый хожу, все вечера жду… И с ней творится такое же, что и со мной, как встретимся - щеки друг другу гладим, самые нежные слова говорим. Однажды она говорит мне:
- Я ведь два занятия во дворце из-за тебя пропустила.
- Зря, - говорю.
- Зря, - соглашается она. - Миша может огорчиться. А если я школу так пропускать буду?
- А ты что, в школу собираешься?
- Да, - говорит. - А если я школу так стану пропускать, Миша совсем огорчится.
Вот, разъязви, о чем она!
Так вот встречались мы, и тяжело мне было от такой любви, радость как в горячке, а мука - тягучая, неотступная - все дни и ночи. Мне Миши было стыдно, уж не говорю о том, что Александре Степановне и на глаза не мог показаться. И вдруг пришло в голову неожиданно: уеду! (Как, впрочем, всегда приходило, когда на прежнем месте или врагов заводилось много, или крах "любовного порядка, или просто хандра накатывала). Уеду. Переболею, переживу, потом жизнь опять нормальная пойдет. Мне все нипочем, а Мише страдать, он отсюда никуда не поедет, и симпатии ему менять непривычно… Что к Зойке он не равнодушен - это уж верно. Я переживу, я сердечник тот еще, влюбленности и привязанности у меня бывали везде. И о Новокузнецке я жалеть долго не буду, это Мише он родной, Новокузнецк, а я и на Свири неплохо себя чувствовал, и на Иртыше, и в Челябинске…
Так раскрутились мои мысли, такая философия в голову полезла. "Кто я такой? - подумал я. - Вообще, где у меня жизнь? Забывается Сарычев, откуда я родом и в котором не был уже десять лет. Отсюда могу мотануть на любую другую стройку. Я всегда на любом месте знаю: есть другие места, не хуже, а получше, может. И - ни с кем не связан, никому не должен. Даже зарплату некому принести".
А он всю жизнь старался, Миша, - для матери, для сестер, для ребят своих - всю жизнь с тех пор, как мать их, малышей, собрала и привезла в город, в рабочий поселок Першино. Он першинских коров четыре года пас, он на ДОКе работал помощником пилорамщика и носил каждую копейку домой. А потом на ДОКе много лесу сгорело и работы не стало, так он в жилстрой ушел и ездил во-о-он аж куда, на другой конец города - опять же, чтобы зарабатывать каждую копейку домой, на пропитание и чтобы еще помочь сестрам кой-чего на приданое приобрести. Он на юге служил, специалист был мировой, мог бы и там остаться.
Он, как может, учит полезному ребят, он краснеет за каждую их промашку, страдает. А я, например, за разгильдяя Чубурова переживать не могу.
Уеду. Ах, да жалко Зойку, черт возьми! Но я-то переболею, а вот Мише трудно будет, если наша любовь на глазах у него расцветет.
- Останемся, Миша, - сказал я, - поговорить надо.
Он кивнул молча и сел к столику. Спокойно в домике, тепло от электрической печурки, день уж свечерел, сигареты наши светятся в полумраке.
- Одно дело… - вздохнул я и сигарету швырнул. - Одно дело, Миша… не по-товарищески одно дело началось, но если теперь я скажу тебе все честно, а потом уеду, с глаз долой, тогда, Миша, я хочу надеяться, ты не забудешь наши прежние товарищеские отношения и никогда не скажешь, что товарищ твой оказался подлецом. Ты слушаешь меня, Миша?
- Слушаю, - сиплым, еле слышным голосом отвечает он.
Опять я вздохнул сильно, закурил.
- У нас с Зойкой шуры-муры начались, Миша… Только я честно говорю: жилы мои выдержат, если я порву эти шуры-муры. Ты прости меня, если что не так говорю, и не думай, Миша, что твой товарищ подлецом оказался…
Кончил я. По правде сказать, не знаю, кому из нас тяжелее. Очень уж болело сердце, когда я говорил: так вот взять самому, ни с того ни с сего вроде, взять и обрубить все. А Мише разве легко?
- Ну, - опять я передохнул, - что ты скажешь, Миша? Тут долгие разговоры ни к чему заводить. Скажешь: все промеж нами нормально, я успокоюсь. И на том конец.
Долго он молчал. Наконец говорит:
- Куда решил ехать-то?
- Ехать? - Тут я растерялся. Хоть и твердо решил уехать, но еще не знал, в какой именно город. - Не знаю, - сказал я.
- Не уезжай, - сказал он грустно, почти жалобно. - Не уезжай, Толя. Кот скоро вернется, знаешь - Леня Попирко. Он вернется, потом еще Конопасов, ему полгода осталось служить. Это мастера такие, что поискать надо. Ты им, Толя, не уступишь, честно тебе говорю. У нас бригада лучшая, ты видишь - два года работаешь… Чубурова подтянем, я его опять в пару с тобой буду ставить. Ты его туркать не станешь, а уму научишь. И Зойка, поглядишь, станет хорошей работницей. Дури в ней еще много, да мы дотянем…
- Стой, - говорю, - Миша, стой! Какую дурь ты в ней видишь?
- Возраст у нее такой, - говорит Миша, - можно считать, опасный. За ней глаз да глаз нужен, разные влияния могут быть… Правда, с дисциплиной у нее хорошо, и стильных отклонений я не замечая. Ты, случайно, не заметил?
- Нет, не замечал.
- И я не замечал. Меня одно беспокоит: она никакого интереса не проявляет к школе рабочей молодежи.
Лицо у него было тихое и в то же время неподатливое, как у людей смирных, не шумных, но упорных - исподтишка, что ли, упорных в том, что ими задумано.
Я говорю негромко:
- А почему ты сам не идешь в ту ШРМ? У тебя ведь шесть классов, седьмой коридор.
Он усмехнулся с горечью, но промолчал, пожевав губами, а потом заговорил, и той горечи уже не было - тихость в лице и та неподатливость и удовлетворенность от сознания, что некий тяжкий крест несет он без писка.
- Потому и не иду, что все у нас учатся: кто в школе мастеров или в техникуме. Забот с ними… Толя, веришь, я ночь иногда не сплю.
- Ну, я ночами сплю, - говорю, - мне хоть из пушки стреляй. А ты… на черта тебе это бригадирство?
А он:
- Это верно. Но как уйдешь, когда, например, Чубуров, пацан, попадет в плохие руки? Или вот Зойка. Ей учиться надо.
- Правильно, - говорю, - правильно, Миша, ей учиться надо. И от разных там влияний беречь надо. Только скажи, Миша, ты не замечал в ней такое, что она любит вокруг себя мир и покой? Что она может "и нашим, и вашим", только чтобы вокруг нее покой был… Не замечал?
- Не замечал. Не уезжай, Толя!
Не замечал он того, что видел я: она боялась, что ли, любого, кто мог косо на нее поглядеть; повздорив с Бабушкиным, тут же приняла меры ублаготворить его, и он помягчел, а она вознеслась, высокомерно стала вести себя, но когда он прищучивал ее, она опять заюлила и опять добилась того, что вокруг нее был мир и покой.
- Не уезжай, Толя, - говорит он.
- Черт с тобой, - говорю, - Миша. Никуда я не поеду!