Незадолго до совершеннолетия Павла, 3 сентября, императрица пожаловала подруге 60 тысяч рублей на покупку земли. Баснословная сумма. Что заставляло Екатерину II идти на такие жертвы? Ведь продолжалась война с турками. Перед праздником Павел Петрович неожиданно слег, надо полагать, что его "болезнь" была скорее дипломатического характера. Государыня во избежание эксцессов постаралась на время удалить цесаревича с глаз многочисленной публики. Иностранные послы писали, что хворь наследника на собственный день рождения - 20 сентября - вызвала волнения в городе. Ожидали, что государыня под давлением Панина поделится с сыном властью. Но она пока этого не делала. 60 тысяч - такова была цена неучастия Дашковой в проектах дяди.
Сама Екатерина Романовна, впрочем, полагала, что императрица воздает ей за прошлые страдания: "Не будучи более под влиянием Орловых, она хотела увеличить мое благосостояние". Опасное заблуждение. Дашкова рассматривала очередной аванс как давно заслуженную награду и развязывала себе руки на будущее в тот самый момент, когда Екатерина II пыталась их связать.
"В плачевном состоянии"
Такое несовпадение взглядов повело к печальным последствиям. Уже весной 1773 года княгиня неожиданно оказалась с детьми на даче в Кирианове и почему-то не могла выехать в Петербург. Летом она не сумела лично поздравить императрицу с военными победами. А осенью - вынуждена была отправиться в Москву, где пребывание носило характер новой опалы.
В "Записках" об этих перипетиях говорится крайне бегло, так, словно Дашкова заглянула в Петербург, получила подарки и уехала в Первопрестольную, как только последствия Чумного бунта были изглажены. Между тем московская чума кончилась еще к зиме 1771 года. Если наша рачительная героиня намеревалась вскоре покинуть Северную столицу, следовало переждать у сестры. Наем дома, покупка мебели, посуды и белья - солидная трата - свидетельствовали о намерении остаться.
Любопытные сведения сообщил декабрист М.А. Фонвизин, племянник Дениса Ивановича, драматурга и ближайшего сотрудника Панина по Коллегии иностранных дел. "В 1773 или 1774 г. - писал он, - когда цесаревич Павел достиг совершеннолетия и женился… граф Н.И. Панин, брат его фельдмаршал П.И. Панин, княгиня Е.Р. Дашкова, князь Н.В. Репнин… митрополит Гавриил и многие из тогдашних вельмож и гвардейских офицеров вступили в заговор с целью свергнуть с престола… Екатерину II. Павел Петрович знал об этом, согласился принять предложенную ему Паниным конституцию, утвердил ее своею подписью и дал присягу… Душою заговора была великая княгиня Наталья Алексеевна, тогда беременная".
Рассказ Михаила Фонвизина, переданный со слов дяди, изобилует неточностями. Из-за этого некоторые исследователи склонны не придавать ему значения. Другие, напротив, видят в словах декабриста отражение реальных событий. На самом деле племянник драматурга слил воедино несколько заговоров. В одном принимали участие братья Панины, а другой, более поздний, сложился в среде молодого окружения Павла Петровича в 1775–1776 годах.
Вопреки мнению биографов Дашковой, рассказ Фонвизина - далеко не единственный источник о комплоте 1772 года. Британский посол сэр Роберт Гуннинг сообщал в Лондон 28 июня 1772 года о цепи неудачных придворных заговоров в России. Правительство удовольствовалось наказанием рядовых членов. Среди влиятельных лиц, "руководивших предприятием", назывались братья Панины и княгиня Дашкова, но Екатерина предпочла "не разглашать дела". 4 августа дипломат продолжал рассказ: "Императрица знает, что во главе стояли люди высокопоставленные. Впрочем… она не желает до конца прояснять все обстоятельства". С завидной регулярностью повторялась ситуация времен Хитрово и Мировича - теневые фигуры были известны, но их боялись тронуть.
Чуть позже, зимой, также негласно, прошло дело Сальдерна, в котором опять всплыло имя Екатерины Романовны. Каспар фон Сальдерн, голштинский дворянин на русской службе, дипломат, протеже Панина, служил министром в Польше, а затем участвовал в переговорах с Данией по поводу продажи наследником Павлом своих прав на герцогство Голштинское. По словам самого Никиты Ивановича, сказанным прусскому послу графу Сольмсу зимой 1773 года, Сальдерн предложил план установления соправительства между Екатериной II и ее совершеннолетним сыном. Поскольку Панин к этому времени уже не доверял голштинцу, он сам уклонился от его услуг и удержал Павла. Тогда Сальдерн едва не погубил бывшего покровителя: он заявил датчанам, будто Никита Иванович намеревается выдать замуж свою племянницу Дашкову и нуждается для этого в приданом. Копенгаген, желая поторопить дело о продаже голштинских земель, послал Панину 12 тысяч для Дашковой. Деньги Сальдерн присвоил, а Никиту Ивановича и Екатерину Романовну обнес перед императрицей.
Очередная дипломатическая сплетня? Любопытно совпадение времени этой финансовой махинации с щедрым поступком Панина - на Рождество уходящего, 1772 года он разделил между своими доверенными лицами из Коллегии иностранных дел имение в Псковской губернии. Счастливыми обладателями ежегодной ренты в четыре тысячи рублей стали Денис Фонвизин, Петр Бакунин и Яков Убрий. (По другим данным, разделено оказалось имение в девять тысяч душ на бывших польских землях, пожалованное Панину в связи с бракосочетанием великого князя.) Фонвизина и Бакунина обычно называют среди сотрудников, помогавших в составлении "конституции". (Рукой Фонвизина записан и сам текст документа.) Награда за труд и за молчание оказалась немалой.
Была ли попытка раздобыть 12 тысяч для княгини личной инициативой Сальдерна? Или он сначала действовал от имени покровителя, а потом переметнулся, как сделал когда-то Одар? Политические события 1772–1773 годов настолько запутаны, что не всегда удается выстроить даже их последовательность. Ясно одно: в цепи известий о заговорах Екатерина II постоянно слышала имя подруги в связке с Паниным. Ей не удавалось расколоть этот тандем.
Весной 1773 года Григорий Григорьевич вернулся ко двору. Тогда же Дашкова неожиданно уехала в Кирианово. Год назад, при уверенном положении Панина, его племянница первой из статс-дам поехала бы встречать невесту великого князя - принцессу Вильгельмину Гессен-Дармштадтскую (будущую Наталью Алексеевну). Теперь она даже не могла выбраться в Петербург. О положении самого Никиты Ивановича Фонвизин писал сестре: "Мы очень в плачевном состоянии… а последняя драка будет в сентябре, то есть брак его высочества". Вот для неучастия в этой "драке" княгиню и затворили в Кирианово.
После свадьбы цесаревича в сентябре 1773 года Екатерина II отстранила Никиту Ивановича от должности воспитателя. Дашкова оставалась в вынужденном заточении на даче. Она отправила императрице символический подарок: "чудную картину Анжелики Кауфман, изображавшую красивую гречанку. Я намекала в письме и на себя, и на освобождение греков". Смягчение ее участи стало возможным, когда великокняжеская чета была обвенчана, а Панин нейтрализован. Осенью нашей героине разрешили уехать в Москву.
"Я могу все говорить"
Снова, как десять лет назад, Дашкова попыталась принять участие в большой политической игре и не справилась с ролью. Ей были противопоказаны интриги. И не из-за декларативного прямодушия. А из-за переоценки собственных сил. Начать борьбу, не зная обстановки, едва приехав из путешествия, - знак большой уверенности в себе.
Но княгиня всегда поступала так. Если она учила архитекторов Баженова и Кваренги строить, священника служить в храме, актеров играть на сцене, лечила слуг, пускала кровь, никогда прежде не держав ланцета, признавала за собой "музыкальный гений", не получив специального образования, то что мешало ей давать Екатерине II государственные советы? Только нежелание императрицы их слушать.
В этом умении уверенно судить о "предметах, им не принадлежащих", Дашкова очень напоминала Дидро. Едва княгиня покинула Петербург, в столицу Российской империи прикатил философ. Ни минуты покоя - могла бы сказать Екатерина II. Дидро прибыл, чтобы договориться о публикации своей знаменитой "Энциклопедии". Для продолжения издания ему требовались деньги, императрица обещала помощь.
"Мадам, ничего не может быть справедливее; я действительно в Петербурге, - писал философ 24 декабря 1773 года. - На шестидесятом году возраста я проехал восемь или девять тысяч миль, покинув жену, дочь, родственников, друзей, знакомых, чтобы видеть великую государыню, мою благодетельницу". Кажется, что путешественник едва скинул шубу и сразу взялся за перо: такая захлебывающаяся поспешность, такое оживление сквозит в письме. Между тем парижский знакомый прибыл еще 28 сентября, уже 67 раз встречался с государыней, успел оглядеться при дворе и с величайшей досадой не найти Дашкову - она бы "подбавила соли".
В кабинете Екатерины II ему разрешили высказываться с полной откровенностью: "Я могу все говорить, что ни попадет в голову… там нет места лжи, где присутствует философ".
Самообольщение? Далеко не так однозначно. Императрица принимала гостя частным образом, два-три раза в неделю, наедине, выделяя ему три часа после полудня. Помимо этого, как свидетельствует камер-фурьерский журнал, были и общие встречи за столом, на прогулках. Приезд европейской знаменитости сам по себе укреплял реноме государыни, и она не прятала писателя от публики.
Во время послеобеденных встреч оба высказывались с предельной свободой. В пылу красноречия гость размахивал руками и, как говорят, однажды даже стукнул Екатерину II по колену. Она жаловалась, что от жестикуляции Дидро у нее болят бока, и даже поставила между собой и собеседником круглый столик. "Я нашел ее совершенно похожей на тот портрет, в котором вы представили мне ее в Париже, - писал француз, - в ней душа Брута и сердце Клеопатры". Мы бы сейчас сказали: ум Цезаря и сердце Клеопатры. Но в те времена в устах просветителя имя римского диктатора могло прозвучать только как хула.
Перед каждой встречей просветитель готовил своего рода конспекты, которые сохранились и позволяют судить о круге затронутых тем. Образование, веротерпимость, законодательство, престолонаследие, Уложенная комиссия, перевороты, разводы, азартные игры, возможность переноса столицы в Москву…
Но не на все вопросы можно получить прямой ответ. Философ, безусловно, знал, что княгиня не по своей воле не спешит навстречу к нему в Петербург. "Ваше имя часто произносилось в наших разговорах; и если я напоминал о нем, меня всегда слушали с удовольствием". Значит, Екатерина о подруге не заговаривала. Здесь бы философу и понять, что тема скользкая. Но императрица не высказывала возражений. Немудрено, что в определенный момент Дидро почувствовал себя вправе давать советы. И совершил ошибку.
"Я долго с ним беседовала, - рассказывала Екатерина II в 1787 году французскому послу графу Л. Сегюру, - но более из любопытства, чем с пользою… Однако так как я больше слушала его, чем говорила, то со стороны он показался бы строгим наставником, а я - скромной его ученицею. Он, кажется, сам уверился в этом, потому что, заметив, наконец, что в государстве не приступают к преобразованиям по его советам, он с чувством обиженной гордости выразил мне свое удивление. Тогда я ему откровенно сказала: "Г. Дидро… Вы трудитесь на бумаге, которая все терпит… между тем как я… на шкурах своих подданных, которые чрезвычайно чувствительны"".
Что же задело императрицу? Дидро, как и многие европейские мыслители того времени, считал, что преобразовать Россию гораздо проще, чем, например, Францию. Старая монархия с давними традициями нуждалась в крайне осторожном отношении. Что же до северных варваров, то их страна подобна чистому листу, она создана Петром Великим из хаоса, у нее еще нет ни истории, ни устоев. Екатерина II знала, как сильно заблуждается собеседник. Идеи Дидро слабо сопрягались с реальностью. "Если бы я ему поверила, то пришлось бы… уничтожить законодательство, правительство, политику, финансы и заменить их несбыточными химерами".
Сердечность и простота приема создали у философа иллюзию, будто он может говорить с Екатериной II о самых щекотливых вещах - например, о наследнике. Вопрос болезненный. А если вспомнить череду заговоров - бестактный. Своего рода политическое хлопанье императрицы по коленке. Среди прочих эпистол Дидро представил государыне записку с советами о том, как следует предотвращать государственные перевороты. Святая простота! Ведь уже почти 12 лет императрица успешно справлялась с этой задачей.
3 декабря 1773 года появилась записка о воспитании наследника. При этом была дана самая лестная характеристика "проницательности, разносторонним способностям, мягкости сердца и глубине ума" Павла. "Пусть сын Ваш присутствует во время обсуждения дел в разных административных коллегиях… в течение двух-трех лет, пока не ознакомится близко с различными задачами… Это послужит хорошей школой для государя его возраста". Затем великого князя предстояло направить в путешествие по России. А после возвращения наследник "мог бы, наконец, сесть рядом со своей августейшей матерью". В смягченной форме речь снова заходила о соправительстве.
Могла ли Екатерина II поверить, что Дидро говорит сам от себя, а не артикулирует идеи ее противников? В этом контексте дружеские отношения философа с Дашковой только вызывали дополнительные подозрения. Сторонники Павла добивались участия великого князя в Совете. Синхронное предложение Дидро должно было подкрепить просьбу цесаревича. Но императрица отвечала сыну весьма твердо: "Я не считаю уместным Ваше поступление в Совет, вы должны терпеливо ожидать, пока я решу иначе".
Передавая Екатерине II сходные предложения, гость как бы расписался в поддержке враждебной партии. 3 декабря помечена записка Дидро, а на следующий день, 4 декабря, императрица направила Г.А. Потемкину письмо, вызывая его с театра военных действий. Эта связь не случайна. Обдумав рассуждения философа, государыня только утвердилась в мысли, что окружена сторонниками сына. Даже финансово зависимый от нее просветитель не видел иной перспективы, кроме передачи власти наследнику.
Дидро предстояло разочароваться. Политика была заменена в беседах на литературу, а сами встречи стали реже и короче. В начале января 1774 года в Петербург прибыл Потемкин. Последние аудиенции для Дидро совпали со временем первых, весьма бурных объяснений Екатерины II с будущим фаворитом.
Знал ли философ, что разговорам с ним предпочитают совсем иные рандеву? Во всяком случае, он понял, что, получив требуемую сумму, следует удалиться. "Почему не ехать в Москву? - писал он Дашковой 23 января. - …Потому, мадам, что я глуп, и потому, что Ваша мудрость, моя и всего мира состоит в неспособности управлять ходом обстоятельств".
"Политическая вольность нации"
Сходство главного постулата - ограничения самодержавной власти - между европейскими просветителями и русскими либеральными аристократами еще больше оттеняет различия. Здесь уместно поговорить о взаимном влиянии, которое оказывали друг на друга такие яркие деятели, как Никита Панин и его племянница. О том, до какой степени оба подвергались воздействию западных идей и где пролагали границу преобразований для России.
Проект Панина о "фундаментальных государственных законах" представляет собой пространную записку не с изложением будущих актов, а с обоснованием их необходимости. Она сделана рукой Фонвизина. Считается, что Никита Иванович набросал для секретаря свои идеи, а тот изложил их литературным языком, благодаря чему получился один из самых ярких политических документов эпохи.
Нет прямых сведений о том, что Екатерина Романовна знакомилась с проектом. Но совпадения в тексте с ее письмами, мемуарами и переводами должны обращать на себя внимание. Особенно много их со статьей "Общество должно делать благополучие своих членов".
У Панина: "Кто не знает, что все человеческие общества основаны на взаимных добровольных обязательствах, кои разрушаются так скоро, как их наблюдать перестают". У Дашковой: "Добродетель - не что иное, как польза людей, живущих в обществе… Человек будет общество ненавидеть, если оно не станет его ограждать от опасностей".
У Панина: "Где произвол одного есть закон верховный… там есть государство, но нет Отечества, есть подданные, но нет граждан". У Дашковой: "Когда народ или те, кои им управляют, неправосудны… они тем разрывают связь общества. Тогда человек… старается снискать свое благополучие вредными его сотоварищам средствами".
У Панина: "Кто может - грабит, кто не может - крадет". У Дашковой: "Всякий нарушает законы… или употребляет хитрость для сокровенного избежания оных".
У Панина: "Вдруг все устремляются расторгнуть узы нестерпимого порабощения". У Дашковой: "Узы, соединяющие общество, ослабевают или разрываются… Тогда-то человек делается зверем против подобного себе".
Сопоставления можно продолжать. Политическая заостренность панинского текста сделала его недоступным для печати, а перевод княгини, напротив, был опубликован в журнале "Опыт трудов Вольного Российского собрания при Императорском Московском университете", членом которого Дашкова стала в 1771 году.
Если бы сходство этим исчерпывалось, следовало бы говорить об общности просветительской литературы, которую читали авторы. Ведь и Панин, и Фонвизин не хуже княгини были знакомы с работой Гельвеция. Но аналогии идут куда дальше.
В проекте Панина есть любопытная параллель с диалогом Дашковой и Дидро о крепостном праве. Это образ слепца на обрыве, чрезвычайно распространенный в литературе XVIII века. Описание Екатерины Романовны хрестоматийно: "Мне представляется слепорожденный, которого поместили на вершину крутой скалы… лишенный зрения, он не знал опасности своего положения… Приходит несчастный глазной врач и возвращает ему зрение, не имея, однако, возможности вывести его из этого ужасного положения. И вот - наш бедняк… умирает во цвете лет от страха и отчаяния".
Сравним эти строки со словами Панина: "Между первобытным его (человека. - О. Е.) состоянием в естественной дикости и между истинным просвещением расстояние толь велико, как от неизмеримой пропасти до верху горы высочайшей… но, взошел на нее, если он позволит себе шагнуть через черту… уже ничто не останавливает его падения, и он погружается опять в первобытное свое невежество. На самом пороге сей страшной пропасти стоит просвещенный государь".
Сходство очевидно. Перед нами два осколка одной картинки. Сложив фрагменты, получим волнующий образ. Дикий народ на краю пропасти удерживается от падения просвещенным государем. Но тот и сам может оказаться на дне, если не ограничит себя фундаментальными законами: "Погибель его совершается, меркнет свет душевных очей его, и, летя стремглав в бездну, вопиет он вне ума: "все мое, я все, все ничто"".