В краю непуганых идиотов. Книга об Ильфе и Петрове - Яков Лурье 8 стр.


В журнальных циклах 1928–1929 гг. обывательская среда разрастается до размера целых городов - Пищеслава, Колоколамска. В одном случае Колоколамск фигурирует даже как международная сила: жители его вступают в своеобразный поединок с иностранным государством - Клятвией. Клятвия маленькое государство, в котором легко "угадывается Латвия или другая прибалтийская республика, находившаяся до 1940 г. "под игом независимости". Тема, привычная для нашей литературы: советские граждане и капиталистическое государство, да еще "лимитроф", "санитарный кордон", место убийства курьера Нетте и антисоветского шпионажа. Тем неожиданнее оказывается решение этой темы у Ильфа и Петрова. Жители Колоколамска нашли себе "отхожий промысел" - они ездят в Москву, попадают под машину посольства Клятвии и получают по суду компенсацию: "Колоколамцы затаскали Клятвию по судам. Страна погибала". Сама республика Клятвия оказывается вовсе не мрачной буржуазной диктатурой, а миниатюрной парламентской демократией, респектабельной и щепетильно соблюдающей международное право.

Председатель Совета Министров господин Эдгар Павиайнен беспрерывно подвергался нападкам оппозиционного лидера господина Сууп…

В палату был внесен запрос:

Известно ли господину председателю Совета Министров, что страна находится накануне краха?

На это господин председатель ответил:

- Нет, не известно.

Однако, несмотря на этот успокоительный ответ, Клятвии пришлось сделать внешний заем. Но и заем был съеден колоколамцами в какие-нибудь два месяца.

В своем отношении к обывательской среде с ее дикарским бытом Ильф, Петров и Булгаков были вполне солидарны - они ненавидели ее всеми силами души и желали ей гибели. Никакой привлекательности, никаких "народных корней" в гадалках, в появлении петуха или лошади в московской квартире, во всеобщем питии они не усматривали. Патриархальная, азиатская, деревенская природа взбаламученного быта 1920-х гг. была одинаково чужда всем трем писателям.

Обстоятельство это, по-видимому, можно не доказывать, поскольку речь идет об Ильфе и Петрове; однако Булгакову в последние десятилетия стали приписывать противоположные настроения. Представители того направления в советской публицистике, которое может быть названо воинственно-"почвенническим", решили зачислить Булгакова в свои ряды. Они утверждают, что нашли главного героя "Мастера и Маргариты". Герой этот, вопреки заглавию, вовсе не Мастер. "Не стоит думать, что писатель полностью на его стороне": Мастер - пессимист, носит шапочку со знаком, напоминающим масонский, а что такое масоны, наши критики знают досконально. Кроме того, Мастер слишком занят проблемами искусства, а главное ведь - "не величественное рассуждение о судьбах искусства, но что-то очень жизненно необходимое, еще нерешенное, как раздвигающаяся полоса одной идеи, в центре которой Россия". Не мог Булгаков считать главным героем и Иешуа Га-Ноцри: Иешуа, наверное, все-таки не его герой". Главный герой Булгакова - поэт Иван Бездомный. Он- "Иванушка", он- исконный, неученый, деревенский, отрекающийся в конце концов от "надетой" на него "бездомности" и возвращающийся на родную почву.

Трудно придумать что-либо более чуждое подлинному Булгакову. "…Изображение страшных черт моего народа, тех черт, которые надолго до революции вызывали глубочайшие страдания моего учителя Салтыкова-Щедрина", - эту задачу Булгаков объявлял (в известном "Письме советскому правительству") одной из главных в своем творчестве. Справедлива ли такая формула или нет (и существуют ли в действительности у того или иного народа какие-либо общие черты такого масштаба) - вопрос другой, но ясно, что подобная национальная самохарактеристика едва ли обрадует современных "почвенников". Если бы писатель ценил в Иванушке его почвенность и "сермяжность", он сделал бы его в финале романа из мнимого народного поэта подлинным - подобным Есенину или П. Васильеву. Вместо этого Бездомный признает своим Учителем именно Мастера, под его влиянием отрекается от какой бы то ни было поэзии и становится стопроцентным интеллигентом - профессором-историком.

Булгаков не любил "деревенской" поэзии, как не любил он и певцов российской провинции - "Тетюшанской гомозы" (так именуется в "Театральном романе" книга беллетриста Егора Агапенова). Пародийные строки "сермяжного" барда Пончика-Непобеды в булгаковской пьесе "Адам и Ева": ""Эх, Ваня! Ваня!" - зазвенело на меже…"- очень напоминают аналогичную пародию Ильфа и Петрова: "Инда взопрели озимые…". "Булгаков - писатель городской, нету него своей селыцины, земли, к которой он прирос корнями", - заметил В. Лакшин, и это положение может быть подтверждено всем творчеством автора "Мастера и Маргариты". На деревню, в которой происходит действие "Записок юного врача", Булгаков смотрит такими же глазами, как Чехов в "Мужиках" и "В овраге". Это "тьма египетская", с которой призван бороться автор: "И сладкий сон после трудной ночи охватил меня. Потянулась пеленой тьма египетская… и в ней будто бы я… не то с мечом, не то со стетоскопом. Иду… борюсь… В глуши. Но не один. А идет моя рать: Демьян Лукич, Анна Николаевна, Пелагея Иванна. Все в белых халатах, и всё вперед, вперед…"

Нет сомнения в том, что и Зощенко, и Булгаков, и Ильф и Петров смеялись над "Вороньей слободкой" и не любили ее. Но трактовка этой темы у Зощенко была все же иной, чем у Булгакова, Ильфа и Петрова. Зощенко пытался взглянуть на коммунальный быт изнутри: отсюда его сказовая манера, гораздо более органичная для него, чем для трех остальных писателей. Из-за этой авторской "маски" многие поверхностные критики склонны были отождествлять Зощенко с его героями. Одобряя Ильфа и Петрова за то, что "они противостоят юмористике, типичным представителем которой является Зощенко", один из первых рецензентов "Двенадцати стульев" писал: "Смех Зощенко - это смех бытового оппортунизма, смех ради смеха и именно поэтому глуповатый, недейственный". К числу "поверхностных, но забавных" юмористов относил Зощенко и Луначарский, а своеобразный итог этой критике подвел Жданов, объявивший по указанию Сталина в 1946 г. писателя "пошляком" и "подонком литературы". Конечно, обывательский быт, который описывал Зощенко, не был для него предметом забавы - он ненавидел этот быт, но вместе с тем и боялся его: писатель глубоко пессимистичный, он ощущал "Воронью слободку" как силу, поглощающую все вокруг себя. В повести "Мишель Синягин", написанной несколько лет спустя, Зощенко даже будущих читателей повести, "лет этак, скажем, через сто или так немного меньше", представлял себе такими же жильцами коммунальной квартиры, как и своих современников.

Ильф и Петров, подобно Булгакову, смотрели на Колоколамск и "Воронью слободку" со стороны; враг этот не казался им непобедимым. Что же противопоставляли писатели Колоколамску и "египетской тьме"? В значительной степени их ответ был одинаковым. Урбанизм, уважение к культуре, к науке и к технике, облегчающей человеческую жизнь, - вот что роднит всех трех писателей. В булгаковском рассказе "Сорок сороков" герой смотрит на городе вершины самого высокого дома тогдашней Москвы. Впервые после "голых времен" весной 1922 г. слышится какой-то звук; в июле "бульварные кольца" начинают светиться, "и радиусы огней" уходят к "краям Москвы", а в 1923 г. "Москва заливается огнями… все сильней… Москва спит теперь, и ночью не гася всех огненных глаз".

Та же тема и те же настроения в раннем очерке Ильфа "Москва от зари до зари". Он начинается и кончается ночной Москвой.

Темная календарная ночь стоит над столицей, набережные оцеплены двумя рядами газовых фонарных огоньков, но люди уже работают, не обращая внимания на календарь… На Берсеневской набережной, у Большого Каменного моста, сияют высоко подвешенные электрические лампы… - здесь строится дом-великан.

Потом рассвет, время собирателей окурков, которых спугивают дворники, время молочниц, время, когда просыпаются окраины, время рабочих, домохозяек, школьников, служащих. Потом обратные валы, вечер, час лекций, театров, диспутов - и снова ночь:

У тесового забора Ермаковского ночлежного дома выстроились в очереди оставшиеся без ночлега приезжие и завсегдатаи этого места… Но маневрирующие паровозы свистят по-прежнему, в газетных цинкографиях вспышками возникает фиолетовый свет… И даже когда по календарю глухая ночь, когда закрылись театры, и клубы, и рестораны, когда пустеют улицы и мосты сонно висят над рекой, - даже и тогда светятся кремлевские здания и шумно дышит МОГЭС (Т. 5. С. 54, 62–63).

"…Мой любимый бог - бог Ремонт, вселившийся в Москву в 1922 году, в переднике, вымазан известкой…"- писал Булгаков, и на вопрос "Что же делать?" отвечал: "Сделать можно только одно: применить мой проект", и этот проект заключается в следующем: "Москву надо отстраивать". Мы уже видели, с каким воодушевлением описывал молодой Ильф строительство дома у Большого Каменного моста - будущего "Дома на набережной". В "Двенадцати стульях" та же тема возникает и в главах о провинциальном Старгороде, где инженер Треухов еще в 1912 г. предложил проект трамвайной линии: "…но городская управа проект отвергла. Через два года Треухов возобновил штурм городской управы, но помешала война. После войны помешала революция". И вот, наконец, 1 мая 1928 г. трамвай, по выражению председателя горкомхоза, выходит "из депа", "благодаря всех рабочих" и "благодаря честного советского специалиста, главного инженера Треухова" (Т. 1. С. 130,ч 136). Трамвай в Старгороде, начинающееся и будущее строительство в Москве, воскресший после разрухи Зоологический институт- все это одинаково воодушевляло и Ильфа и Петрова, и Булгакова.

Мы уже упоминали две вполне совпадающие формулы у Булгакова и Ильфа: не надо, чтобы "баритоны" призывали "бить разруху", и не надо "бороться за чистоту", надо подметать, чистить сараи. "…Я далек от мысли, что Золотой век уже наступил… - писал Булгаков ("Столица в блокноте"). - Для меня означенный рай наступит в то самое мгновение, как в Москве исчезнут семечки. Весьма возможно, что я выродок, не понимающий великого значения этого чисто национального продукта… с момента изгнания семечек для меня непреложной станет вера в электрификацию, поезда (150 километров в час), всеобщую грамотность и прочее, что уже несомненно означает рай".

Борьба с разрухой, строительство, технический прогресс - все это не столько политическая, сколько экономическая, пожалуй, даже реформистская программа. А в 1923–1929 гг., когда эти мысли высказывались, они вызывали одну, вполне определенную ассоциацию - со сменовеховством. Термин этот употребляется в литературе о 1920-х гг. чрезвычайно широко и неточно. Сменовеховство - течение, возникшее среди русской эмиграции, стоявшей во время гражданской войны на стороне белых и решившей после войны признать советскую власть как власть имперскую и национальную. Вдохновлялось сменовеховство такими фигурами, как генерал Брусилов, ставший на сторону красных еще во время советско-польской войны 1920 г. Эмигранты-сменовеховцы были связаны с берлинской газетой "Накануне"; в этой же газете (имевшей и московское отделение) печатались почти все ранние рассказы и статьи М. Булгакова, которые мы упоминали; там же был напечатан и первый рассказ Е. Петрова "Уездное" ("Гусь и украденные доски"). На писательской судьбе Е. Петрова (как и его брата В. Катаева, печатавшегося там же) это никак не сказалось; Булгакову же надолго был приклеен ярлык "сменовеховца". "Булгаков, Михаил Афанасьевич, беллетрист и драматург… Годы 1921–1923 жил за границей, где сотрудничал в берлинской сменовеховской газете "Накануне"…" - сообщалось в восьмом томе Большой Советской Энциклопедии. Написано это было в 1927 г. в Москве во время оглушительного успеха "Дней Турбиных", и анонимный автор заметки мог бы без труда установить, что Михаил Булгаков живет и жил с 1921 г. в одном с ним городе, но стоило ли затрудняться?

А между тем Булгаков не только не считал себя сменовеховцем, но и явно отрицательно относился к этому направлению русской интеллигентской мысли. Во второй редакции "Дней Турбиных" (пьесе "Белая гвардия") один из наиболее отрицательных персонажей пьесы, Тальберг, возвращается в Киев, чтобы "переменить политические вехи" и "работать в контакте с советской властью". Не менее характерно и отношение Булгакова к А. Н. Толстому - "сменившему вехи" и вернувшемуся в Россию. В "Театральном романе" Алексей Толстой был выведен под именем "знаменитого писателя Измаила Александровича Бондаревского", чествуемого по случаю "благополучного прибытия из-за границы". Вернувшийся Измаил Александрович изо всех сил старается изобразить своих прежних собратьев-эмигрантов и заграничную жизнь как можно более омерзительными. Он описывает какого-то Кондюкова, "которого стошнило на автомобильной выставке, и тех двух, которые подрались на Шан-Зелизе… и скандалиста, показавшего кукиш в Гранд-Опера", и описания эти вызывают у героя романа, Максудова, ощущение "какого-то ужаса в отношении Парижа".

Принадлежал ли Булгаков к "внутренней эмиграции" или нет, но жил он в России, и для него, как и для других советских граждан, сотрудничество в берлинской газете имело совсем иной смысл, чем для эмигрантов. Для А. Н. Толстого печатание в "Накануне" открывало путь в Москву, для Булгакова это была возможность публиковаться за границей, т. е. не в таких узких рамках, какими уже тогда была ограничена советская печать. Отличие советских "нонконформистов" от заграничных сменовеховцев очень ясно выражено в статье писателя и этнографа Тана-Богораза в "России" - московском журнале (вскоре закрытом), где печаталась "Белая гвардия" Булгакова.

И нас называют российскими сменовеховцами, в том числе и меня. Но в том-то и дело, что мы российские, а не заграничные… - писал Тан. - Мы и заграничные меняли по-разному вехи… Оттого их сменовеховство - сладкое, как сахар. Наше - горькое, как полынь…

Советская ориентация! - Конечно, какая же иная?..

Но дальше начинается томный вздыхающий минор… Отречемся… не от старого мира, - отречемся от всех притязаний на власть. Что за чертовщина! Кто притязает на власть?..

Отречемся… отречемся от всяких притязаний на свободу! Временно, конечно, отречемся (все в нашей жизни временно)… Что ж, я готов и отречься, готов подчиниться всякому лишению свободы… Но не скрою, - особого энтузиазма во мне этот отказ не возбуждает. Покориться я готов, а проповедовать не буду…

Власти советской служите. Мы ей тоже служим… Но одно дело служить, а другое прислуживаться…

Биография М. Булгакова не походила на биографию Тана-Богораза, но отношение их к заграничным сменовеховцам было сходным. Призывы принять "советскую ориентацию" вообще не имели смысла для советских граждан. Проблема признания советской власти могла существовать для эмигрантов- признать советскую власть означало для них получить советский паспорт, вернуться в СССР. Но что значили эти слова для советских интеллигентов? На власть они не притязали, жили в Советской России, печатались- по мере возможности- в советских изданиях, и как они, собственно, могли признавать или не признавать существующий режим? Признавал или не признавал Чехов режим Александра III? Он жил под ним. Ироническое отношение к "товарищам берлинцам" ощущается во всех очерках Булгакова в "Накануне".

"Не из прекрасного далека я изучал Москву 1921–1924 годов. О нет, я жил в ней, я истоптал ее вдоль и поперек…"- начинается один из этих очерков.

Назад Дальше