Неподведенные итоги - Рязанов Эльдар Александрович 40 стр.


Творчество Ахеджаковой очень демократично. Ее человеческие и гражданские привязанности всегда с угнетенными, обиженными, ос­корбленными. Она всегда против сытых, самодовольных, властолю­бивых, толстокожих. Ее персонажи неизменно трогательны, наивны, беззащитны. Она сочувствует слабым и ненавидит жестоких. И в этом ее творческое кредо совпадает с позицией великого Чарли Чап­лина – защищать бедных и несчастных. С Чаплиной ее роднит и другое: при серьезном, почти трагическом внутреннем отношении к событиям выражение их часто бывает нелепым и отсюда – смешным. Но Ахеджакова никогда не старается просто развеселить зрите­ля, не корчит гримас в угоду невзыскательным вкусам. Она всегда погружена в образ и действует изнутри характера. Когда Ахеджакова вошла в роль, ее можно смело ставить в любые новые, совершен­но неожиданные обстоятельства – она никогда не выбьется из об­раза.

Ахеджакова, так же как и Андрей Мягков, принадлежит к редким артистам, которые способны на изумительные импровизации. При­чем находки ее не только актерского плана, но и часто литератур­ные. Живя в образе, она может "подкинуть" авторам реплику, кото­рая очень точно выражает суть персонажа.

Ахеджакова любит людей, и поэтому каждая роль, созданная ею, так привлекает самые разные слои публики. Ее огромные глазищи излучают свет, притягательность, боль, нежность, и все это проникает в сердца зрителей. Природа редко сотворяет чудо. Но в случае с Ахеджаковой ей это удалось.

КИЕВСКАЯ "ГАСТРОЛЬ"

В ноябре 1979 года мне неоднократно звонили из Киевского Дома кино – приглашали приехать. Киевляне хотели устроить мой твор­ческий вечер – сначала выступление, ответы на вопросы, а в заключение встречи показ "Гаража". Я не соглашался и не отказывался, все откладывал, тянул. Ехать почему-то не хотелось. Как будто я предчувствовал беду.

Однажды в дверь моей квартиры раздался звонок. На пороге стоял оператор "Мосфильма" В. Климов. В руках он держал знаме­нитый киевский торт и бутылку прославленной украинской горилки с перцем. Климов только что приехал из Киева и был, по сути, всего лишь курьером, передаточным звеном. Работники Киевского Дома кино попросили вручить мне это подношение. Я попытался укло­ниться от даров, но Климов всучил мне их в руки и удалился. Подар­ки эти были мне ни к чему. Торты я из-за своей роскошной комплек­ции не ем, а к водке, в том числе и к горилке, отношусь спокойно. Положение было дурацкое, тем не менее слабость я вроде бы про­явил, подарочки принял.

А через несколько дней снова позвонили из Киева. Милый жен­ский голос осведомился, получил ли я маленькие сувениры с Украи­ны, и опять повторил свое приглашение. Я почувствовал себя поче­му-то обязанным. Отказываться после этой безгрешной и бессмыс­ленной взятки тем не менее было как-то неловко. И я, досадуя на свою мягкотелость, согласился. Времени свободного у меня не хвата­ло, и мы порешили, что я приеду только на один день. Утром сойду с поезда, день потрачу на осмотр города, вечером выступлю и прямо из Дома кино отправлюсь на московский поезд.

Если бы Ирина Некрасовская, секретарь секции художественного кино украинского союза кинематографистов, смогла предвидеть, чем все это кончится, она, я думаю, не была бы так настойчива, при­глашая меня.

Итак, я отбыл в столицу Украины... Наверху, на багажной полке, подпрыгивали от рельсовых стыков яуфы (железные ящики для пере­возки кинопленки) с "Гаражом". О фильме, хотя он еще не вышел на экран, ходили фантастические слухи. Скорее всего, всяческие вымыс­лы и домыслы гуляли именно потому, что его выпуск несколько подзатянулся. Я закончил картину полгода назад до моей поездки в Киев, в мае 1979 года. Ленту, к моему изумлению и, конечно, радос­ти, приняли почти без поправок. Заставили отредактировать всего пять или шесть реплик. К примеру, в оригинале картины персонаж О. Остроумовой изрекал такой афоризм:

– Законным путем идти можно, дойти нельзя.

После переделки фраза звучала так:

– Законным путем идти можно, дойти трудно.

Персонаж В. Гафта произносил:

– ...согласен на жеребьевку при условии, что вы пожалеете род­ное правление...

Словосочетание "родное правление" показалось Ф. Т. Ермашу подозрительным, и он повелел это убрать. В результате Гафт гово­рил следующее:

– ...согласен на жеребьевку при условии, что вы все-таки пожа­леете правление...

Вместо фразы героини И. Саввиной:

– ...звонили из высокой организации...

В фильме звучало:

– ...звонили из весомой организации...

Было еще несколько замечаний такого рода. К сожалению, я уже не помню, а надо бы было каждый раз записывать, чтобы сохранить все те невероятные, непредсказуемые поправки и замечания, на которые способен лишь разум перестраховщика.

Короче, острый, жесткий "Гараж", в котором неприглядно пока­зывалась модель нашего общества, был принят с минимальными по­терями. По сути, это были блошиные укусы. Такой либерализм рази­тельно отличался от обычного поведения нашего киноруководства. Как правило, любое свободомыслие, просто шероховатость, всякое проявление раскованности на экране, скажем, в показе любви, жар­гонизмы, невинные ругательства, вольность в костюмах, не говоря уж об острых ситуациях и фразах, выжигались из каждого фильма каленым железом. Наш "Гараж" весь целиком состоял из резкостей, разоблачений, намеков, аллюзий, нелестных параллелей. В Госкино, конечно, понимали, что исправлять, редактировать, подчищать кар­тину бессмысленно. Фильм надо было либо запретить, либо выпус­кать так, как он был сделан.

Руководители Госкино проявили в данном случае смелость и даже, я бы сказал, вольнодумство. Поначалу я никак не мог объяс­нить этого приятного перерождения. Но все оказалось очень просто. Буквально за несколько дней до сдачи "Гаража" состоялся очередной пленум ЦК КПСС. На нем Л. И. Брежнев со свойственной лишь ему одному дикцией призвал к острой критике недостатков, советовал не взирать на лица, не бояться вышестоящих, избегать стертых слов, взглянуть на общественные процессы свежими глазами и еще что-то в этом роде. Признаюсь, я не читал его речи. К чему читать то, что не имеет никакого значения. Это все было своеобразной игрой. Лидер говорил острые, резонные, справедливые слова, сочиненные ему референтами, журналистами и писателями. Их цитировали потом в вы­ступлениях, статьях другие журналисты и писатели, ими клялись, их приводили телекомментаторы, повторяли лидеры рангом поменьше, но при этом ничего не делалось. У главы государства возникало ощу­щение собственной прогрессивности, но на самом деле это была фик­ция. Страной уже давно правил разросшийся до непомерности аппа­рат – государственный и партийный, – так называемое среднее руководящее звено. Эта гигантская опухоль – по сути, новый класс. И то, что противоречило интересам секретарей обкомов и райкомов, министров и их замов, председателей исполкомов и генералов, руководителей профсоюзов и комсомола, никогда не претворялось в жизнь, а бесследно таяло, сходило на нет, исчезало. Поэтому очеред­ные либеральные призывы генерального секретаря были дорогой в никуда. (Глава, которую вы сейчас читаете, была написана много лет назад. Но я решил не выкидывать этого абзаца, ибо, к сожалению, многие из моих рассуждений остались справедливыми и сегодня.)

Но на этот раз шефы Госкино почему-то решили откликнуться на речь Л. И. Брежнева о критике. Вот, мол, не успел Леонид Ильич чихнуть, а кинематографисты уже отозвались непримиримым, сати­рическим фильмом. На этой волне мне, видно, и удалось проскочить и сдать фильм без значительных потерь.

Но потом началось... Многие начальники на местах встретили картину в штыки, она им была явно "против шерсти". Ермаша стали одолевать негодующими звонками разные советские вельможи, выражать неудовольствие, требовать купюр в уже принятой картине. Правда, мнения, как я потом узнал, были разные. Среди самых круп­ных величин в стране нашлись не только противники, но и поклон­ники ленты, признающие ее полезность для общества. Например, 120 копий было заказано по распоряжению министра иностранных дел Громыко для советских посольств за рубежом, – случай беспре­цедентный. И тем не менее влиятельные звонки допекли Ермаша, и он вызвал меня к себе. Суть нашего разговора – а он случился меся­ца через три после приемки им "Гаража" – сводилась к тому, что надо обязательно вынуть из фильма всю историю с рассказом акаде­мика о походе ученых на овощную базу, о визитной карточке учено­го, которую покупатели находили в пакетах с картофелем. Я сказал, что вырезать это невозможно, так как повиснет вся линия персона­жа, которого играл Леонид Марков, и застопорится фабульный ход, ибо драматургия такова, что все дальнейшие события в этом фильме вытекают из предыдущих. Ермаш тогда предложил не выбрасывать, а переозвучить эпизод, вложить в уста героев совсем другие слова, сочинив иную историю. Я сказал, что подумаю. Ушел. И не стал то­ропиться – нарочно тянул время. Через месячишко пришел к министру и с невинным видом предложил следующее: что, если научные работники будут сортировать на овощной базе не картофель, а, ска­жем, ананасы? Ведь известно, что ананасов у нас в стране нет, – мы их не покупаем. Таким образом уйдет сатирический запал, так как ситуация станет нетипичной. И я простодушно уставился на мини­стра.

Но наш Ермаш был совсем не глуп. Он сразу раскусил, что если картофель заменить ананасами, то в ситуации появляется издевка. Когда ученые посылаются на овощную базу сортировать и паковать картошку, это нормально. Вернее, ненормально, но понятно. Мол, суровая необходимость! А в случае с ананасами появляется элемент глумления. Министр потребовал от меня новой версии.

Тогда я подумал еще немного и предложил новый сюжетный ход: "А что, если всю лабораторию Смирновского отправили не на овощ­ную базу, а послали убирать и мыть Олимпийскую деревню?" Это было, кстати, взято из жизни. Готовились к Олимпиаде. Как любое глобальное мероприятие, оно отозвалось перенапряжением сил. И целые организации квалифицированнейших интеллигентов посылались подчищать за строителями. Министр представил себе разго­вор о том, как академики и доктора наук убирают мусор, моют пол и окна, чистят туалеты, и поежился.

– Ладно, черт с тобой! – сдался Филипп Тимофеевич. – Пусть остается все как было.

И я ушел победителем. Однако эта беседа не носила лишь теоре­тический характер. Надеясь, что я буду делать исправления в карти­не, Ермаш приостановил все работы по тиражу "Гаража". Ведь по­правки надо было выполнить в оригинале, с которого потом идет массовая печать. То, что поправки предлагались в картину, произ­водство которой закончилось три месяца назад, принятую актом Госкино, по которой уже велось тиражирование, было, конечно, не­слыханно. Я уже не говорю о безнравственности самих замечаний, о том, что существовала подобная растленная система, но в данном случае это повлекло бы за собой еще и огромные финансовые поте­ри. Ведь пришлось бы часть копий картины тиражировать заново. Но кого это интересовало? Не за свои деньги это делалось бы. А мы, как известно, ради чистоты идеологии всегда были готовы на любые материальные затраты.

Приостановка тиража, возня вокруг картины не остались незаме­ченными. "Гараж" уже успели показать в некоторых московских уч­реждениях. Фильм видело определенное количество людей. Реакция на фильм всюду была близкой к шоку. Зритель, разучившийся видеть на наших экранах правду, не привыкший к резкому, откровенному разговору (не то что нынче), картину принимал восторженно, с горящими глазами. Но тут же добавлялось: "Гараж" никогда не выпустят на экран!" Никто не мог поверить, что ТАКОЕ покажут советскому народу. И тут, словно в подтверждение, случилось это торможение "Гаража" на пути к экрану. И поползли слухи, кривотолки, разговор­чики, легенды. Дошли они, разумеется, и до Киева. Когда меня при­везли на машине к Киевскому Дому кино, на тротуаре перед входом колыхалась огромная толпа желающих попасть на мой вечер.

Надо сказать, что день в Киеве я провел отменно. Ира Некрасов­ская меня встретила очень радушно. После устройства в гостинице украинские режиссеры дружески возили меня по городу, показывая достопримечательности. Кстати, погода стояла очаровательная. Ре­жиссеры попутно рассказывали и о своих бедах, об украинских "ки­нодержимордах", о том, как пресекается все живое, о душном идеологическом прессинге. Потом последовал вкусный обед. Далее – экскурсия в магазин изделий народного творчества, где я купил кра­сивые национальные вещи для своей новой квартиры. При покупке была одна симпатичная деталь – у меня не хватило денег, и мне с легкостью поверили в долг. Тут я понял, что стал очень знаменит! Я обещал, что вышлю одолженную сумму немедленно по возвраще­нии в Москву (что, кстати, и сделал в первый же день). Атмосфера повсюду была невероятно гостеприимной, нежной, ласковой. Я был весь размягчен, расслабился, стал доверчив и вот в таком благодуш­ном, любвеобильном и поэтому бесконтрольном настроении вышел на сцену Киевского Дома кино. Представил меня собравшимся, при­чем очень лестно, оператор и режиссер Юрий Ильенко.

– Добрый вечер, дорогие товарищи! – задушевно начал я. – Я очень рад, что приехал в ваш прекрасный город. Киев пленителен, неповторим. Конечно, кинематографист должен жить только в Киеве. Если бы здесь еще можно было работать, я бы обязательно переехал сюда...

Боже мой! Как откликнулся на эту непритязательную шутку зал! Началась долгая, бурная овация. Я скромно улыбался...

Разумеется, я был полным идиотом. Я не понимал, что проделал путешествие не только в тысячу километров от Москвы, но и в сорок два года назад, в прошлое. Отнимите от семидесяти девяти сорок два, и вы поймете, какой год я имею в виду. Но осознал я это значи­тельно позже...

А сейчас я чувствовал: контакт с залом возник замечательный. Лица светились улыбками, доброжелательством, из партера шла теп­лая, сердечная волна. Ее не могли омрачить отдельные мрачные, не­улыбчивые физиономии. Я всегда чувствую партнера, ощущаю, как он ко мне относится, и плачу ему тем же. Тут в доброй, дружеской атмосфере я развернулся вовсю. Был, что называется, в ударе.

Из зала посыпались записки. Я бойко отвечал, вечер явно удавал­ся! Отвечая на какой-то вопрос, я подробно рассказал (зачем?!), как заставили И. М. Смоктуновского играть роль Ленина в фильме Ольшвангера "На одной планете". Это было после "Гамлета" и перед "Берегись автомобиля". После того как Смоктуновский отказался играть вождя, Иннокентия Михайловича пригласили в Ленинград­ский обком партии и стали уговаривать, чтобы он согласился. Обе­щали хорошую квартиру, намекнули, что в случае отказа ему не ви­дать Ленинской премии (а он был представлен к ней за роль Гамле­та) как своих ушей. Увещевали, угрожали, умасливали, покупали. И Смоктуновский – человек есть человек! – дал согласие.

– Посмотри, – горестно говорил он мне в гримерной, когда я приехал на "Ленфильм" с предложением ему играть роль Деточкина. – Я же не похож на Ленина, я вылитый Вальтер Ульбрихт. (Кто сейчас помнит этого гедеэровского фюрера?)

Никто не запомнил и артиста в роли вождя мирового пролета­риата, которую Смоктуновский играл отнюдь не по призванию серд­ца, но Ленинскую премию он-таки получил. И кто сам без греха, пусть бросит в него первый камень!

В зал со сцены рассказывались многие вещи, о которых не приня­то было говорить, их скрывают, как дурную болезнь. Моя откровен­ность и чистосердечие, незнание обстановки, непонимание условий граничили, конечно, с полным кретинизмом!

Отвечая на вопрос о наших с Брагинским сочинениях для сцены, я, распаляясь, заявил, что наши пьесы, как, впрочем, и произведения В. Розова, М. Рощина, Л. Зорина, украинские театры почему-то не ставят. Пьесы идут во всех республиках СССР, в демократических и некоторых капиталистических странах, но только не на Украине.

– Впрочем, – добавил я, – наши пьесы играют у вас в респуб­лике в двух городах: Одессе и Севастополе. Наверное, потому, что это города-герои!

Что тут было с залом! Люди падали от восторга со стульев. Эту бурную реакцию я отношу отнюдь не к качеству юмора, а к моей, с точки зрения сидящих в зале, неслыханной смелости. Сам я, правда, о своей доблести не подозревал...

Вечер в Киевском Доме кино продолжался. Оказалось, что за полтора часа можно успеть наговорить очень много ненужного! После антракта публика стала смотреть "Гараж", который своей те­матикой являлся как бы продолжением того, о чем я ораторствовал в первом отделении вечера. А мы – киевские режиссеры, посмотрев­шие картину на первом сеансе, и я – отправились в ресторан на про­щальный ужин. Застолье было сердечным, веселым и дружеским. Я был в центре внимания, это был, без сомнения, мой "бенефис". На душе было замечательно. Во время ужина я спросил с небрежной бравадой:

– Как вы думаете, доноса три будет?

Знающие обстановку и нравы, царящие в республике, режиссеры заверили меня, что доносов будет штук двадцать... Но я тогда при­нял это за гиперболу – художникам свойственно преувеличивать.

Кончился вечерний сеанс. Продираясь сквозь толпу, которая ок­ружила меня с восторгами и поздравлениями, наша компания усе­лась по машинам и отправилась на вокзал. У вагона мы еще выпили шампанского, разбив пустую бутылку о буфер вагона. Прощаясь, киевляне говорили о свежем ветре, который я привез из Москвы, благодарили меня, приглашали приезжать снова. Некоторые из них связывали мое выступление с какими-то идеологическими перемена­ми и новыми веяниями в столице, которые не дошли еще до их рес­публики. Им трудно было предположить, что это лишь моя самодеятельность и неосторожность, неумение держать язык за зубами.

Не знаю, сколько было доносов... Порой мне казалось, их написали куда больше двадцати. В какое бы заведение, учреждение, министерст­во в Москве я ни приходил, сразу понимал, что и сюда настучали.

– Что вы такое натворили в Киеве? – спрашивали меня и в Гос­кино, и в ЦК КПСС, и на телевидении, и на "Мосфильме", и в изда­тельствах, и в Союзе кинематографистов. Причем по блеску глаз спрашивающих, по их многозначительным улыбкам я понимал, – они осведомлены о происшедшем из первых рук, если только руки доносителей можно считать первыми.

Мне позвонили из Киева. Там после моего отъезда учинили пол­ный разгром. Собралось бюро Киевского горкома партии разбирать это неслыханное дело.

Юрию Ильенко, который был председателем вечера, за то, что он не оборвал меня, не заткнул мне рот кляпом, не заклеймил в заклю­чительном слове, объявили на бюро строгий выговор с предупреждением. Досталось крепко и директору Дома кино, и третьему секрета­рю райкома партии, в чьем ведении находился Дом кино, и Ирине Некрасовской.

В Москву полетели официальные и неофициальные бумаги, сте­нограммы, протоколы, письма, где красочно описывался мой одно­дневный визит в столицу Украины. Говорят (за точность, впрочем, не поручусь), сам Щербицкий звонил Ермашу, гневаясь на мое воз­мутительное поведение. К сожалению, я ничем не мог помочь людям, которые безвинно пострадали из-за меня. Мое заступничест­во только увеличило бы меру их наказания. Я мысленно поблагода­рил судьбу за то, что уехал из Киева в тот же день, сразу же, пока еще не спохватилась некая компетентная организация, а то мог бы застрять там на неопределенное время. (Параджанов ни за что отси­дел в украинских лагерях четыре года.)

Назад Дальше