Неподведенные итоги - Рязанов Эльдар Александрович 41 стр.


Отголоски киевской истории я ощущал на себе несколько лет. И все-таки Москва – не Киев, и со мной – главным виновником за­варухи – расправились куда легче, чем на Украине. По сравнению с тем, как могли бы – просто пустяки! Дважды Ермаш повышал зар­плату группе режиссеров, но исключал из этой компании меня. Не­сколько лет не пускали меня за границу. Были еще многочисленные мелкие формы проявления немилости... В общем, ерунда.

Но если вдуматься, я же ничего крамольного в Киеве не сказал. Об этом же я делился со зрителями в российских аудиториях. Все, о чем я рассказывал, было правдой. Хотя это-то как раз и было ни к чему. Но, думаю, главным, что вызвало особенное бешенство укра­инских "коммунистов", – был сам "Гараж". Ибо если мое выступле­ние можно квалифицировать как частное, то фильм – дело рук кол­лектива студии, государственного учреждения. В принятом же филь­ме как бы соучаствуют и руководящие инстанции, например, Госки­но СССР, ЦК КПСС. И как только в Москве решились принять явно антисоветскую картину и посмели выпустить ее на экран? Украин­ские чиновники были "правовернее самого папы"...

И Украина дала отпор "Гаражу"!

После того как картина вышла на экраны, я получил колоссаль­ное количество писем, замечательных, одобряющих, восторженных. Только 3 (!) письма, к моему изумлению, поносили картину. Призна­юсь, я ждал более разноречивых оценок, большего неприятия. Около пятисот писем я получил из разных областей Украины.

Л. Н. Пухтинский из г.Киева, 10 апреля 1980 г.

"...очень удивляет и огорчает то, что на экранах Украины не идет Ваш последний фильм – "Гараж"... Несколько месяцев тому назад фильм этот широко рекламировался кинопрокатом, а потом рекла­мировать его прекратили, и по городу пронесся слух, что он вообще у нас демонстрироваться не будет..."

М. Д. Рахлина из Харькова, 13 апреля 1980 г.

"...дважды продавали билеты на "Гараж" и кормили всех какой-то чушью вместо... В Москве и Ленинграде идет "Гараж". Почему не показывают его у нас?.."

Н. В. Тоцкая, Г. Рубежнов из Ворошиловградской области, 21 ап­реля 1980 г.

"...мы не можем добиться демонстрации Вашего фильма ни для клубного просмотра, ни тем более для массового. Руководство об­ластного проката никаких разъяснений не дает, кроме: "Нет. Нельзя. Временно снят". Отсутствие разъяснений вызывает массу версий, слухов и домыслов".

Л. А. Давыдов из Ялты, 30 апреля 1980 г., киномеханик, "...поступил этот фильм в наш кинопрокат в 1979 г., и с тех пор он лежит там без применения... Мне фильм "Гараж" не дали и сказа­ли, что "он снят с экрана", тогда я спросил: "кто его снял?" Дирек­тор кинопроката объяснил, что пришло распоряжение с министерст­ва. Тогда я попросил его показать это распоряжение, но он мне отка­зал..."

А. Вусатый, г.Черкассы, 4 февраля уже 1981 г. "Кинокомедия бьет в цель! И так, видно, бьет, что работники Об­ластного управления кинофикации не выпустили ее на экраны... Я несколько раз обращался в письменной форме в управление кино­фикации, даже в Госкино УССР, но это ничего не дало... Высылаю Вам ответ на одно из моих писем..." Тут же было приложено письмо А. Вусатому на бланке "Управления кинофикации Черкасского об­ластного Совета народных депутатов" и за подписью начальника уп­равления С.Ф.Костенко начертано следующее: "...выпуск "Гаража" на экраны запрещен до особого указания Госкино УССР..."

И. А. Гольдис, 30 мая 1981 г., Киев (с момента выхода картины прошло уже полтора года).

"...Я уже не говорю о потерях государства оттого, что "Гараж" не посмотрело два миллиона киевлян..."

И так далее, в том же духе. В одном послании очень трогательно и наивно требовали, чтобы я снял с работы секретаря Харьковского обкома за то, что там запретили "Гараж".

Я привел лишь сотую долю подобных писем. Кстати, уж попутно замечу, что не только украинцам не позволили увидеть мою карти­ну. Вот письмо из Астрахани от М. Иноземцевой:

"...зав.отделом газеты "Волга" Н. Куликова направила мое пись­мо в управление кинофикации. После чего я получила ответ: "...фильм "Гараж" не был выпущен на экраны кинотеатров ввиду от­сутствия его (!) в конторе кинопроката. Начальник управления кино­фикации И. Казимирова, от 8 сентября 80 г."

Видимых причин запрета фильма в Астрахани я не ведаю, а вот почему "Гараж" не демонстрировали в г. Иваново, узнал. Сначала было письмо группы студентов текстильного института:

"Но, к сожалению, в г. Иваново этот фильм не показывается. Го­ворят, и не будет. Якобы кто-то запретил..."

А потом в Иваново поехала со своими творческими вечерами Лия Ахеджакова, исполнительница одной из главных ролей в "Гара­же". И там она выяснила: оказывается, отрицательный персонаж, которого играл В. Невинный, внешне очень похож на руководителя области. Этого было достаточно для запрета картины в Ивановской области. Картина пошла там только спустя шесть лет, когда двойника В. Невинного повысили и перевели в Москву. Хочется надеяться, что тут усердствовал не сам начальник, а его услужливые холуи...

Прошло около двух месяцев после моей злополучной киевской поездки. "Гараж" шел на экранах. В кинотеатрах стояли очереди, зрители принимали картину на "ура", пресса либо поносила фильм, либо в основном отмалчивалась. Я готовился к съемкам новой кар­тины. И вдруг – звонок из Союза кинематографистов. Меня при­глашал к себе один из секретарей Союза А. В. Караганов.

– Расскажите, что у вас произошло в Киеве? – попросил Алек­сандр Васильевич.

Я рассказал. А. В. Караганов слушал внимательно, как бы сверяя то, что я говорю, с тем, что он читал в украинских доносах. Потом он сказал:

– Мы тут получили сигнал с Украины о вашем выступлении и должны ответить, какие мы приняли меры.

Далее он применил формулировку, которая меня и восхитила и растрогала:

– Вы не будете возражать, если мы пригласим вас на заседание секретариата и сделаем вам какое-то внушение?

– Я не буду возражать, – улыбнулся я.

А еще через пару недель я получил повестку, призывающую меня прибыть на секретариат. Последним пунктом повестки дня числи­лось: "Разное", – там, видно, и должно было быть мое разбиратель­ство. Когда повестка дня была исчерпана, Кулиджанов посмотрел на меня, потом обвел глазами присутствующих приглашенных. А их было человек пятьдесят: работники Бюро пропаганды, сотрудники аппарата Союза, представители творческих секций и киностудий. Кулиджанову, видно, не захотелось обсуждать мой вопрос публично, и он сказал:

– Попрошу всех секретарей подняться в мой кабинет, – и, взглянув на меня, добавил: – И тебя!..

Мы отправились на третий этаж в кулиджановский кабинет. Едва мы, нас было человек восемь, расселись, Кулиджанов произнес:

– Последний вопрос – поведение нашего товарища, режиссера Эльдара Рязанова в Киеве. Я тут получил бумагу. – Кулиджанов отпер сейф и принялся за поиски доноса. – Так вот в ней красноре­чиво расписано, что он там натворил...

– Что ты там такое натворил? – тихо спросил меня Алексей Ба­талов, сидящий рядом со мной.

Я в ответ неопределенно махнул рукой. Кулиджанов продолжал ко­паться в бумагах, но нужный документ никак не попадался. Все молча ждали. Среди присутствующих секретарей помню А. В. Караганова, Г. Б. Марьямова, И. В. Таланкина, В. Н. Соловьева, А. В. Баталова.

– Черт бы побрал эту бумагу, куда она задевалась? – пробормо­тал Лев Александрович.

– Так вы все и без нее знаете, – подсказал Г. Б. Марьямов.

– Что ты там учинил? – Баталов был заинтригован.

– Сейчас узнаешь! – шепнул я ему.

Кулиджанов сделал еще одну попытку, но шпаргалки из Киева так и не нашел. Тогда он махнул рукой и вернулся к столу.

– Без бумаги обойдемся. Так вот, Рязанов вел себя в Киеве недо­пустимо. И мы должны дать строгую оценку его безобразному пове­дению, – сказал Лева вяло и отписочно, явно не желая воскрешать подробности моей "киевской гастроли".

– По-моему, все в курсе того, как Рязанов выступил в Киеве. Это вызвало справедливое возмущение украинских товарищей. – Слова Кулиджанов говорил вроде бы резкие, но интонация была безучаст­ной, равнодушной.

– Слушай, я ничего не знаю, – яростно прошептал Баталов. – Объясни мне, в чем дело.

– Я думаю, надо заслушать Рязанова, – усыпляющим голосом предложил первый секретарь Союза, заканчивая свою "обличитель­ную" речь.

Я, конечно, подготовился к разбирательству и намеревался дать непримиримый отпор любым посягательствам на свою свободу и не­зависимость. Но апатичное, не агрессивное по тоцу выступление Ку­лиджанова сбило всю мою боевитость. Я инстинктивно впал в его интонацию и неожиданно для себя ответил кратко и скучно:

– Да, я признаю, что выступал недопустимо. Меня очередной раз занесло. Обещаю секретариату, что это больше не повторится.

И я кротко сел. Кулиджанов сонно подхватил:

– Я думаю, мы примем к сведению раскаяние Рязанова и напи­шем соответственный ответ на Украину. Считаю заседание секрета­риата закрытым. Всем спасибо.

Вся эта процедура заняла не больше 3 – 4 минут. Все стали рас­ходиться, а ничего не понимающий Баталов окончательно расстро­ился:

– Слушай, это не по-товарищески. Растолкуй мне, я умру от лю­бопытства.

Но я оказался жесток:

– А теперь, Леша, это уже значения никакого не имеет... – И я хитро улыбнулся ему.

Я покинул стены Союза довольный. Я представлял, какую зава­руху из этого дела раздули бы в Союзе писателей. Из меня бы сдела­ли отбивную котлету. Сообщество писателей в нашей стране всегда было самым кровожадным. В кинематографическом Союзе же не захотели лить кровь. Они сделали вид, что осудили меня, я сделал вид, что покаялся, а в Киев пошла, я думаю, убедительная бумага о том, как мне досталось, как меня проработал секретариат Союза. В ре­зультате было соблюдено все, что положено в таких случаях. Был донос, по нему приняли меры, наказали виновника, ответили, удов­летворив тем самым мстительные чувства доносчиков. И все оста­лись довольны! О это великое умение! Тут я впервые оценил Кулид­жанова и, наконец, понял, почему именно он руководил нашим Со­юзом!

Но я оказался неблагодарным чудовищем, не ценящим добро. 2 декабря 1980 г. состоялся очередной пленум Союза кинематогра­фистов. Не помню, чему конкретно он был посвящен. В общем-то, все пленумы у нас были посвящены чему-то одному и тому же. За не­сколько дней до события мне позвонил Г. Б. Марьямов, оргсекретарь нашего Союза, и предложил мне выступить. Я сопротивлялся, но, видимо, недостаточно сильно. В ответ на мои отказы Марьямов справедливо упрекнул меня, что я не участвую в общественной жизни. Я отбрыкивался, как мог, но опытный общественник, каким был Григорий Борисович, взял надо мной верх. Я покорился. Нака­нуне открытия пленума я окончательно понял, что выступать мне не следует. Ничего, кроме вреда, не будет. Когда-то я дал себе слово, что если я уж влез на трибуну или на сцену, то обязан говорить толь­ко правду. И следовал этому правилу неукоснительно. Дело оказа­лось и хлопотное и очень невыгодное.

Вечером накануне пленума, отчаявшись состряпать речь, которая устраивала бы и их, и меня, я позвонил Григорию Борисовичу домой и сказал, что выступать не стану. В ответ послышалось что-то очень напористое, обиженное, умоляющее, разгневанное и доказательное. Главным аргументом было то, что в ЦК КПСС утвержден список ораторов и обратного хода уже нет. Это звучало как приказ! Я ска­зал, что боюсь наговорить лишнего. Марьямов ответил, что держит меня за человека умного, и повесил трубку. То, что он держал меня за умного, не говорило в первую очередь об его собственном уме.

И вот 2 декабря 1980 года, ровно через год и один день после моей киевской поездки, начался пленум нашего Союза. После длин­ного, безликого доклада, добросовестно прочитанного С. А. Герасимовым с плохой дикцией и, естественно, по бумажке, начались так называемые прения. Из доклада я понял, что такого фильма в нашем кино, как "Гараж", не существовало. Его не ругали, не хвалили, про­сто не упоминали. Все прения, разумеется, тоже декламировались по бумажке. Поскольку среди "ораторов" были и хорошие писатели, например Ч. Айтматов, Е. Габрилович, то некоторые "выступления" были насыщены литературными красотами, причудливыми описаниями, были выдержаны в изящном беллетристическом стиле. Все эти "эссе" были сочинены дома, тщательно отредактированы, отшлифованы. В них форма, красота слога, округлость фраз подменя­ла мысль, страсть, содержание. Одним словом, все было хорошо. Еще одно подготовленное "для галочки" мероприятие гладко, без сучка и задоринки катилось по накатанным рельсам. Все в зале пере­говаривались, слушая выступающих вполуха, привычный для плену­мов убаюкивающий гомон висел над залом.

И тут наступила моя очередь выступать. То ли у меня было напи­сано на лице волнение, то ли уже репутация сложилась определен­ная, но в зале возникла мертвая тишина. Гул прекратился.

Я потом объясню, откуда у меня взялась стенограмма, по кото­рой я цитирую свою речь:

"Я не люблю выступать и делаю это крайне редко, потому что каждое выступление приносит, как правило, неприятности и увели­чивает количество врагов. (Аплодисменты.) Поэтому я сегодня гото­вился выступать так, чтобы никого не задеть. Когда я шел на трибу­ну, то думал не о том, что я буду говорить, а о том, чего не надо го­ворить. (Смех.) Все мы как айсберги, которые, как известно, высовы­ваются на поверхность на одну десятую часть, а на девять десятых остаются подводой..."

Президиум, в котором, очевидно, ждали, что я выступлю "пра­вильно", буду заглаживать киевскую историю, замер. Зал, понимая, что его сон нарушили, благодарно и внимательно затих.

Я продолжал:

"Пленум наш проходит очень хорошо, напоминает "литератур­ные чтения". (Смех, аплодисменты.)

В этот момент я бросил взгляд на президиум. Там не смеялись и не аплодировали. Я не стану приводить свою речь целиком, приведу лишь некоторые места. Причем мне казалось тогда, а сейчас тем более, что я ничего крамольного не сказал. Почему мои слова вызва­ли раздраженную реакцию у легальных руководителей и подполь­ных серых кардиналов, мне, боюсь, не уразуметь.

"Если вспомнить демократическую литературу XIX века в Рос­сии, то эта литература всегда была совестью нации. А когда я думаю о потоке, который читаю и смотрю, то понимаю, что нашему искусству до совести еще очень далеко. Хотелось бы тут напомнить, что народ все видит, все знает и все помнит. Для художника критерий совести, боли за народ должен быть главным. Об этом здесь, конечно, не говорили, а надо об этом говорить.

Смерти Высоцкого и Шукшина показали очень наглядно, кто яв­ляется в стране властителями дум..."

Президиум скучнел и серел на глазах. Японесся: "...нельзя жить от одной идеологической компании к другой. У деятеля искусства есть одна забота – о состоянии души народа, его здоровья, его же­лудке, его одежде. И если все это не волнует всерьез художника, зна­чит, – какой он художник! Он просто получатель денег!..

Мне кажется очень важным, чтобы человек, работающий в искус­стве, был натурой цельной. Он что думает, то и должен говорить, то и должен делать..."

Согласитесь, ничего преступного или просто противоречащего декларируемым обычно у нас истинам я не произнес. Однако атмо­сфера в зале сгущалась. От президиума шли враждебные токи. "...Я хочу сказать еще, что у нас очень много фальшивых фильмов, псевдопатриотических. Эти фильмы приносят огромный вред. Они путают зрителя, который перестает понимать разницу между фразой и делом, между гордостью и спесью, между патриотизмом истинным и мнимым. Ибо нет ничего более разрушительного для человеческой психики, чем яд, вливаемый в его сознание псевдопатриотическими фильмами. Мы зрителя часто обманываем, вливаем в него яд лжи, вместо того, чтобы сказать, может быть, горькую, но правду..."

И дальше я ляпнул, видно, и впрямь что-то очень нетактичное, ибо президиум принял сказанное почему-то на свой счет.

"...Питер Брук в своей книге "Пустое пространство" разделил театр на живой и мертвый. То же самое происходит и в кино. Так было и будет в искусстве вечно – и во времена Пушкина, и в наши дни, и сто лет спустя. Обязательно будут среди художников живые и мертвые. И странно: у нас часто именно мертвые получают награды, и на фестивали ездят... А на самом деле их картины никого не интересуют..."

Мне показалось, будто люди, сидящие в президиуме, вжались в кресла. Наверно, все-таки только показалось... Потом, после разго­вора о конъюнктурщиках, о поправках, я перешел к "Гаражу". Забыв все хорошее, что сделали для меня в Союзе кинематографис­тов, я нарушил данное секретариату слово и снова пустился во все тяжкие:

"...Из Харькова пишут: "Мы ездили в Белгород за 160 километ­ров, чтобы посмотреть "Гараж". Там Россия и там картина идет, а у нас на Украине не идет. Сделайте что-нибудь, чтобы "Гараж" пошел у нас".

Закончив цитировать письмо, я продолжил: "Что ж получается: русский народ более духовно здоровый, а украинцы – менее? Они рухнут под влиянием картины? Я не знаю, почему одним можно смотреть, а другим нельзя? У нас вроде одна система – так сказать, социалистическая..." (Естественно, все это говорилось за много лет до того, как Украина стала "самостийной",)

Уходил я с трибуны под бурные аплодисменты одних и зловещее молчание других. В овации угадывался вызов. В президиуме не апло­дировал никто. Я не вернулся на свое место в зале, а направился к двери и выскочил в фойе. Потом мне этот поступок, продиктован­ный волнением, возбуждением, осознанием, что я опять навлек на себя неприятности, инкриминировали как зазнайство и "наплевизм". Из зала выскочила взволнованная жена, мы стали обсуждать мое вы­ступление.

– Я тебе клянусь, – говорил я, – я никого не хотел задирать. Да я ничего особенного и не говорил.

– Ты бы видел их лица, – сказала мне Нина. – Я только на них и смотрела.

Она имела в виду людей в президиуме. В этот момент к нам под­бежал встрепанный, всклокоченный Г. Б. Марьямов. От испуга слова, которые он говорил, налезали друг на друга.

– Иди немедленно за мной, – выкрикнул он. – Уже звонили из ЦК, интересуются стенограммой. И еще звонили кой-откуда. Требу­ют срочно стенограмму. Надо ее выправить. Немедленно.

Я подумал: я же только пять минут назад сошел с трибуны – и уже звонили! Как же там поставлена информация!

Марьямов втащил нас в одну из комнат, где стенографистки за­нимались расшифровкой. Одна женщина уже переводила стеногра­фические закорючки, снимок моей речи, в слова. Марьямов, стоя за ее спиной, следил за возникающим текстом и хватался за голову. Еще не успевала стенографистка кончить страницу, как он выхваты­вал ее и лихорадочно совал мне, тыкая пальцем в места, которые надо было вычеркнуть или перередактировать. Если я пытался воз­ражать, то Марьямов начинал махать руками и подключал Нину, чтобы она воздействовала на меня. Возбуждение мое спапо, я чувст­вовал себя усталым, опустошенным и безразлично правил стено­грамму по его указке. Он проверял, все ли я сделал, и снова пихал мне стенограмму, если я, с его точки зрения, что-то недовычеркнул.

Назад Дальше