… Дом г-жи Виардо в Бадене считался в те годы как бы высшей школой пения, куда являлись юные таланты из всех стран, чтобы поучиться у знаменитой артистки, у которой уменье преподавать равнялось ее творческому гению. Особенно старалась она доставить молодым женщинам разных национальностей случаи попробовать себя в маленьких легких драматических партиях. Для этого, однако, нужно было найти оперетки, в которых все роли, за исключением одного или двух лиц, могли быть исполнены певицами. С этой целью Тургенев написал три веселые фантастические оперетки, драматизированные сказки, исполненные грациозного юмора и тонкой прелести: "Le dernier des sorciers", "L'Ogre" и "Trop de femmes". Госпожа Виардо написала к ним музыку и иногда принимала на себя исполнение роли влюбленного принца, писанной для альта; когда случалось, что в числе друзей Виардо недоставало баритона, Тургенев не считал для себя унизительным играть роль старого колдуна, паши или людоеда, которого дразнили и мучили или прелестные эльфы, или слишком многочисленные жены его гарема и, несмотря на его величину и силу, побеждали. Большая зала его замка, первый этаж которого он занимал сам, а второй – я, легко превращалась в сцену. Если г-жа Виардо не участвовала сама, она исполняла роль оркестра и капельмейстера, сидя за роялем. Эти маленькие представления давались иногда в присутствии такой отборной публики, которую редко можно встретить в частных домах. Король Вильгельм и королева 'Августа сидели там в первых рядах кресел, окруженные избранной баденской публикой, которая по воскресеньям, во время музыкальных утр, наполняла огромную залу и сад. Королевская чета в продолжение целых десятков лет привыкла видеть в хозяйке дома не только светскую даму, но и выдающуюся артистку, и нередко случалось, что по окончании представления их величества оставались на чай, участвуя в бесцеремонной, фамильярной беседе друзей дома".
Здесь, в Баден-Бадене Тургенев написал и свой "Дым". Роман этот критика известного лагеря постоянно упрекала за тенденциозность и за то, что Тургенев очень нелестно отзывается в нем о своих соотечественниках. На самом деле роман исполнен едкости и горечи не только по отношению к высшим классам России, но и ко всем современным русским стремлениям, попыткам реформ, равно как и ко всему специфически "русскому". Устами Потугина говорит сам Тургенев, говорит резко, иногда жестоко, но всегда в большей или меньшей степени справедливо. "Удивляюсь я, милостивый государь, своим соотечественникам. Все унывают, все повесивши нос ходят, и в то же время все исполнены надеждой, и чуть что – так на стену и лезут. Вот хотя бы славянофилы, к которым господин Губарев себя причисляет: прекраснейшие люди, а та же смесь отчаяния и задора, тоже живут буквой "буки". Все, мол, будет – будет. В наличности ничего нет, и Русь в целые десять веков ничего своего не выработала, ни в управлении, ни в суде, ни в науке, ни в искусстве, ни даже в ремесле… Но постойте, потерпите: все будет. А почему будет, позвольте полюбопытствовать? А потому, мол, что мы, образованные люди – дрянь; но народ… о, это великий народ! Видите этот армяк? Вот откуда все пойдет. Все другие идолы разрушены; будем же верить в армяк!.. Право, если бы я был живописцем, вот бы я какую картину написал: образованный человек стоит перед мужиком и кланяется ему низко: "Вылечи, мол, меня, батюшка-мужичок, я пропадаю от болести"; а мужик в свою очередь низко кланяется образованному человеку: "Научи, мол, меня, батюшка-барин, я пропадаю от темноты". Ну и разумеется – оба ни с места…" Что же делать? Для Тургенева только один ответ: "Действительно смириться – не на одних словах – да попризанять у старших братьев, что они придумали лучше нас и прежде нас". Старшие же братья, разумеется, – европейцы.
Немало времени тратил Тургенев и на свои литературные воспоминания. Он их начал почти в тот день, когда ему исполнилось 50 лет (1868 год), и закончил довольно быстро. Он как бы хотел подвести итог своей литературной деятельности, так как не рассчитывал уже создать что-нибудь крупное.
"Я очень хорошо понимаю, – писал он Полонскому, – что мое постоянное пребывание за границей вредит моей литературной деятельности, да так вредит, что, пожалуй, и совсем ее уничтожит: но этого изменить нельзя. Так как я в течение моей сочинительской карьеры никогда не отправлялся от идей, а всегда от образов (даже Потугин – "Дым" – имеет в основании известный образ), то, при более и более оказывающемся недостатке образов, музе моей не с чего будет писать свои картины. Тогда я – кисть под замок, и буду смотреть, как другие подвизаются".
Все время франко-прусской кампании Виардо и Тургенев провели в Лондоне, а затем, после коммуны, вернулись в Париж и окончательно поселились в нем. Тургенев жил в доме Виардо на улице Дуэ, занимая весь второй этаж. Несколько лет спустя Тургенев и Виардо купили прелестный парк с виллой "Les frênes", который тянется от края шоссе через склон высот Марли до края леса, где он незаметно поднимается в гору. Там, недалеко от жилища семьи Виардо, Тургенев построил себе дачу вроде коттеджа. В этом удобном помещении, убранном, при всей его простоте, с большим вкусом, он проводил летние месяцы последних лет жизни, здесь же он захворал разрушительной болезнью – раком спинного мозга.
Среди парижских литераторов Тургенев был своим человеком. Особенно близко он сошелся с Проспером Мериме, а после его смерти – с Густавом Флобером, знаменитым автором "М-mе Бовари", "Саламбо", "Воспитания чувств" и т. д. В знак своей дружбы Тургенев перевел на русский язык два небольших произведения Флобера: "Иродиаду" и "Искушение Св. Антония".
В воспоминаниях Додэ находим любопытную картину времяпрепровождения того кружка, к которому принадлежал Тургенев.
"Это было лет десять-двенадцать тому назад, у Густава Флобера, на улице Мурильо, в небольшой уютной квартире, убранной в алжирском вкусе и выходившей прямо в парк Монсо, – убежище довольства и хорошего тона; густые массы зелени заслоняли окна, словно зеленые шторы.
Мы имели обыкновение встречаться там каждое воскресенье, неизменно все одни и те же. В нашей интимности была некоторая изысканность, двери были закрыты для посторонних докучливых посетителей.
В одно из воскресений, когда я, по обыкновению, зашел к старому учителю, Флобер остановил меня на пороге.
– Вы не знаете Тургенева? – И, не дожидаясь ответа, он впихнул меня в маленькую гостиную.
Там на диване лежал, растянувшись, высокий, статный человек славянского типа с белой бородой; увидев меня, он поднялся во весь рост и вскинул на меня пару огромных удивленных глаз.
Мы, французы, живем в странном неведении по части всего, касающегося иностранной литературы, у нас национальный ум так же склонен сидеть дома, как и наше тело; мы питаем отвращение к путешествиям и мало читаем чужеземных произведений.
Но тут случилось, что я знал – и хорошо знал – Тургенева. Я с глубоким восхищением прочел "Записки охотника", и эта книга великого романиста, на которую я напал случайно, привела меня к близкому знакомству с другими его сочинениями. Прежде чем встретиться, мы уже были соединены нашей общей любовью к природе в ее великих проявлениях и тем обстоятельством, что мы оба ощущали ее одинаковым образом.
Я весело рассказал ему все это и выразил ему мое восхищение со свойственною моей южной натуре пылкостью; я сказал ему, что читал его там, в моих лесах, и впечатления от ландшафта и от чтения до того перемешались, что один маленький рассказ его так и остался в моей памяти неразлучно с небольшой полянкой розоватого вереска, слегка поблекшего от веяний осени.
Тургенев не мог прийти в себя от удивления.
– Правда вы читали меня?
И он сообщил мне разные подробности о слабом сбыте его книг в Париже, о неизвестности его имени во Франции. Издатель Гетцелъ издавал его просто из милости. Его популярность не перешла за пределы его отечества. Ему больно, что он остается неизвестным в стране, столь дорогой его сердцу. Он признавался в своих разочарованиях с грустью, но без раздражения; напротив, наши бедствия в 1870 году еще сильнее привязали его к Франции. В будущем он не намерен покидать ее".
После этой встречи Додэ виделся с Тургеневым каждое воскресенье на дружеских литературных обедах.
"Нельзя себе представить, – продолжает Додэ, – ничего очаровательнее этих дружеских пирушек, когда разговор льется непринужденно, все духовные силы возбуждены, сами собеседники не знают никаких стеснений. Как люди опытные все мы были просвещенные едоки. Разумеется, сколько темпераментов – столько различных вкусов, сколько провинций – столько и разных блюд. Флобер заказывал себе нормандские сдобные лепешки, раунские утки à l'éstouffade. Гонкур доводил утонченность и привередничество до того, что требовал имбирного варенья! Я набрасывался на свою bouillabaisse и на ракушки, а Тургенев угощался икрой.
Мы садились за обед в семь часов вечера, а в два ночи еще не вставали с мест. Флобер и Золя обедали без сюртуков; Тургенев разваливался на диване; мы удаляли лакеев – напрасная предосторожность, так как могучий голос Флобера раздавался по всему дому, – и начинали говорить о литературе. У кого-нибудь из нас всегда была только что вышедшая книга, то "Искушение Св. Антония" и "Три сказки" Флобера, то "Fille Elisa" Гонкура, то "Аббат Муре" и "Assomoir" Золя. Тургенев принес "Живые мощи" и "Новь", я – "Фромона", "Джека", "Набоба". Мы толковали друг с другом по душам, открыто, без лести, без взаимных восхищений.
Покончив с книгами и новостями дня, наша беседа переходила на более обширное поле; мы возвращались к тем темам, к тем идеям, которые всегда неразлучны с нами; говорили о любви, о смерти, в особенности о смерти.
Каждый вставлял свое слово. Один лишь русский на диване молчал.
– А вы что же, Тургенев?
– А я? Я не думаю о смерти. У нас в России никто не задумывается над призраком смерти; она остается далекой, исчезает… в славянском тумане".
Кроме парижского литературного мира, у Тургенева были близкие связи и с лондонскими писателями. Англичане высоко ценили его талант. Я уже упоминал как-то, что Карлейль называл "Муму" лучшим из когда-либо прочитанных им рассказов. Критик Рольстон и поэт Томсон были личными друзьями Тургенева.
"В последний раз, – рассказывает первый, – когда Тургенев был в Англии, предполагалось устроить в его честь банкет и соединить на нем всех многочисленных английских почитателей его. Все, кому ни говорили об этом: поэты, романисты, художники или музыканты, – все с радостью приветствовали эту мысль. Но этому воспротивился сам Тургенев, написав из Парижа: "Нет, дорогой друг, нет никаких оснований, почему англичане должны были бы оказать мне такую великую честь. Я недостоин ее, и мои враги скажут, что я интриговал для какой-нибудь цели". Я цитирую его слова по памяти, но гарантирую, что смысл их был именно таков. Однако хотя большой банкет не состоялся, небольшое собрание в честь него все-таки произошло в Лондоне, в октябре 1881 года".
В знак особенного уважения англичане преподнесли Тургеневу диплом доктора Оксфордского университета.
Изредка Тургенев наезжал в Россию, между прочим и в Спасское. Из этих поездок он не выносил уже ничего обидного, неприятного. Он постоянно убеждался, что публика не только примирилась с ним, но и ценит его не меньше, чем в 50-е годы. При его болезненной мнительности и неуверенности в себе он нуждался в овациях и проявлениях восторга. Всем этим он мог насладиться вдосталь. В Москве при одном появлении его в зале в заседании Общества любителей русской словесности поднялся буквально гром рукоплесканий, не умолкавших несколько минут; так же восторженно принимали его и в Петербурге. При открытии памятника Пушкину он был избран почетным членом Московского университета; повсюду ходили за ним толпы восторженных почитателей, и однажды дело дошло до того, что студенты выпрягли лошадей из его экипажа и повезли на себе. Все эти дипломы, овации, восторги доказывают, что слава Тургенева была всемирной. И это как нельзя более справедливо. Достаточно посмотреть на бесчисленные издания "Записок охотника", вышедшие хотя бы только в Америке, чтобы убедиться в этом. Американцы зачитывались Тургеневым, и его корреспонденты в Новом Свете были бесчисленны…
Самый торжественный приезд Тургенева в Россию совпадает с историческим днем для русской литературы – открытием памятника Пушкину (июнь 1880 года).
На празднество собрались все видные представители литературы и журналистики, но общее внимание сосредоточивалось на двух героях художественного творчества – Тургеневе и Достоевском. Оба они произнесли свои знаменитые речи.
"В поэзии, – сказал в заключение Тургенев, – освободительная, ибо возвышающаяся и нравственная сила. Будем также надеяться, что в недальнем времени даже сыновьям нашего простого народа, который теперь не читает нашего поэта, станет понятно, что значит это имя – Пушкин…"
Эти слова и эти пожелания как нельзя лучше могут быть отнесены и к самому Тургеневу.
Литературная деятельность Тургенева за этот последний период его жизни была плодотворна. В 1874 году появился роман "Новь", в 1877–1880 годах – несколько рассказов, в 1881 году – "Песнь торжествующей любви" и "Отчаянный", в 1882 году – "Стихотворения в прозе" и "Клара Милич", в 1883 году, накануне смерти, Тургенев продиктовал "Пожар на море".
Многое из перечисленного здесь заслуживает серьезного внимания и не дождалось еще настоящей оценки, как, например, "Песнь", "Отчаянный", "Стихотворения в прозе". Нельзя сказать того же самого о романе "Новь", который не удался Тургеневу. По письмам его видно, что главной центральной фигурой должен был выйти Соломин, а между тем на первом плане оказался Нежданов, этот Рудин, поэт и мечтатель, неизвестно для чего отправившийся в народ… Совсем другие люди ходили в народ в 70-х годах, и роман Тургенева исторически несправедлив. Нежданов мог бы подойти к обстановке современной интеллигентной колонии, но тогда этих колоний еще не было. Тургенев остался верен себе: центральная мужская фигура его произведения страдает безволием и меланхоличностью… Отодвинутая на второй план личность Соломина гораздо интереснее, но изображение деятелей не являлось сильной стороной таланта Тургенева: прямолинейная психология претила ему.
На многих страницах романа заметно старческое утомление. Да, старость надвигалась и давала себя чувствовать. Тургенев видел это и старался отшучиваться. "После сорока лет, – пишет он, например, Суворину, – жить на свете точно не совсем весело, особенно в течение первых десяти лет… Ну, а потом, под влиянием холодка, веющего от могилы, человек успокаивается. Мне одна даже петербургская немка-старуха бывало говаривала: "Под старость жисть подобна есть мух: пренеприятный насеком… Надо терпейть!" Именно, "надо терпейть"…"
Но минуты уныния, страха перед могилой находили все чаще.
"Полночь, – писал он, например, в своем дневнике, – сижу я опять за своим столом… а у меня на душе темнее темной ночи… Могила словно торопится проглотить меня: как миг какой пролетает день пустой, бесцельный, бесцветный. Смотришь: опять вались в постель… Ни права жить, ни охоты нет; делать больше нечего, нечего… ожидать, нечего даже желать…" Напомню также прелестное стихотворение в прозе "Старик".
"Настали, – пишет Тургенев, – темные, тяжелые дни, холод и мрак старости. Все, что ты любил, чему отдавался безвозвратно, гибнет и разрушается. Под гору пошла дорога. Что же делать? Скорбеть, горевать? Ни себе, ни другим ты этим не поможешь… На засыхающем, покоробленном дереве лист мельче и реже, но зелень его та же. Сожмись и ты, уйди в себя, в свои воспоминания, и там, глубоко-глубоко, на самом дне сосредоточенной души твоя прежняя, тебе одному доступная жизнь блеснет перед тобою своей пахучей, все еще свежей зеленью и лаской, и силой весны… Но будь осторожен… Не гляди вперед, бедный старик!"
Но – странно – после появления "Нови" талант Тургенева в "Песни торжествующей любви", "Отчаянном" и "Стихотворениях в прозе" опять расправил свои могучие крылья, и в последний уже раз. Этюд "Отчаянный" был оценен по достоинству лишь Тэном, знаменитым историком, которого он поразил "удивительным изображением русского этнографического типа". Сколько отчаянных знает хотя бы только история нашей литературы: Полежаев, Левитов, Решетников, Помяловский, Н. Успенский-все эти таланты рано погибли от водки, к которой их привела "тоска какая-то", какая-то страсть самоистребления. Разве не сродни они тургеневскому "Отчаянному"…
В "Стихотворениях в прозе" полностью выразилась натура Тургенева, склонная к меланхолии, и здесь же он вернулся к тем чувствам, которые вдохновляли его при создании "Записок охотника". Я приведу несколько отрывков, не нуждающихся в комментариях.
"Вершина Альп. Цепь крутых уступов. Самая сердцевина гор. Над горами бледно-зеленое светлое немое небо. Сильный, жестокий мороз; твердый искристый снег; из-под снега торчат стужовые глыбы обледенелых, обветренных скал. Две громады, два великана вздымаются по обеим сторонам небосклона: Юнгфрау и Финстерааргорн. И говорит Юнгфрау соседу: "Что скажешь нового? Тебе видней. Что там, внизу?" Проходит несколько тысяч лет – одна минута. И грохочет в ответ Финстерааргорн: "Сплошные облака застилают землю… погоди!" Проходят еще тысячелетия – одна минута. "Ну, а теперь?" – спрашивает Юнгфрау. "Теперь вижу; там, внизу, все то же, пестро, мелко. Воды синеют; чернеют леса, сереют груды скученных камней… Около них все еще копошатся козявки, знаешь, те двуножки, что еще ни разу не могли осквернить ни тебя, ни меня". – "Люди?" – "Да, люди". Проходят тысячи лет – одна минута. "Ну, а теперь?" – спрашивает Юнгфрау… "Около нас, вблизи, словно прочистилось, – отвечает Финстерааргорн, – ну а там, вдали, есть еще пятна и шевелится что-то". – "А теперь?" – спрашивает Юнгфрау спустя другие тысячу лет – одну минуту. "Теперь хорошо, – отвечает Финстерааргорн, – опрятно стало везде, бело совсем, куда ни глянь… Везде наш снег, ровный снег и лед. Застыло все. Хорошо теперь, спокойно". – "Хорошо, – промолвила Юнгфрау. – Однако довольно мы поболтали с тобою, старик. Пора вздремнуть". Пора. Спят громадные горы; спит зеленое светлое небо над навсегда замолкшей землей…"
Присуща была Тургеневу эта глубокая меланхолия, это сознание тленности и суеты всего… Но вот и светлая, яркая точка в "Стихотворениях":