Однако опытный дипломат Брюсов явно не спешил заключать с "молодыми писателями" союз. Он с похвалой отзывался об искусной технике Гумилева и об умении Ахматовой "замыкать в короткие, из двух-трех строф, стихотворения острые психологические переживания", приветствовал попытки Зенкевича "вовлечь в область поэзии темы научные", отмечал "интересно задуманные "Скифские черепки" г-жи Кузьминой-Караваевой". Но итоговый вывод брюсовской статьи был, как обычно, замысловат:
– Можно сказать, что вообще в изданиях "Цеха поэтов" плохих стихов мы не встречаем. Молодые поэты, объединившиеся в этом издательстве, писать умеют <…> и пользуются всеми техническими завоеваниями нашей "новой поэзии". Однако этим молодым поэтам, при всем их порывании к "стихийности", угрожает одно: впасть в "умеренность и аккуратность".
Натянуто-двусмысленной оказалась назавтра и встреча с maître’ом в редакции "Русской мысли". Принимая петербургских гостей, тот был очень осторожен, от прямых ответов уходил, говорил глубокомысленно и округло, то ли набивая цену, то ли посмеиваясь про себя.
– Прямо какой-то замоскворецкий купчик, начитавшийся в тридцать лет Буало, – разочарованно подытожила Ахматова, покидая Ваганьковский переулок. – Куда он денется от своего символизма: "И Господа, и дьявола хочу прославить я…"
В Слепневе на вопрос домашних "Что о вас пишут?" Гумилев гордо ответил: "Бранят!", а Ахматова сказала сдержанно: "Хвалят". С ней возились, позволяли дремать до полудня, готовили отдельно, приносили лакомства, не прекословили ни в чем, хранили покой. Дворовые девчонки по просьбе Анны Ивановны незаметно присматривали за нелюдимой барской невесткой, когда та, закутанная в шаль, прогуливалась с бульдожкой Молли в парке, долго просиживая в беседке около пруда. Ахматовой нездоровилось. Лето в Слепневе не задалось – ближе к августу дождь лил не переставая, стоял промозглый холод. Да и в доме было невесело. Незадолго до ее приезда во флигеле поселился с семьей Борис Покровский, племянник слепневских хозяек, который, как всем становилось ясно, необратимо сходил с ума. Офицер Генерального Штаба, большой приятель Дмитрия Гумилева, любимец тетушек, здоровяк, шутник и любезник, после прошлогодней длительной командировки на Дальний Восток вдруг начал хиреть, впал в меланхолию, жаловался на потерю памяти. Жена забила тревогу, отказалась ехать на обычный летний курорт, напросилась к родственникам – и не напрасно. В несколько недель недужный страдалец утратил речь, обезножил и лишь жалобно мычал, седея на глазах. Болезнь, сгубившая некогда Покровского-старшего, забубенного курского жандарма-пьяницу, настигла и Покровского-младшего, поднявшегося до столичного генштабиста. Помешанный по категорическому требованию уездного врача был отправлен в Петербург, но, как обычно бывает, оставил по себе в Слепневе гнетущую память. К тому же странности стали происходить и с шестнадцатилетней Марусей Сверчковой, дочерью Александры Степановны. Вечная тихоня, она совсем перешла на шепот, сидела часами по неприметным уголкам и постоянно затягивала одну и ту же жалобную песенку:
Маруся ты, Маруся,
Открой свои глаза.
А если не откроешь,
Скажи, что умерла.
То ли на нее так подействовало зрелище умоисступления троюродного дядюшки, то ли просто время было несчастное.
"Николай Степанович не выносил Слепнева, – вспоминала Ахматова. – Зевал, скучал, уезжал в невыясненном направлении". Ему обычно сопутствовал Николай Сверчков, состоявший последний год при Гумилеве на положении домашнего адъютанта. Завершив гимназию, Коля-маленький, готовясь продолжать учебу, колебался в выборе занятий. Он прекрасно рисовал, увлекался фотографией, с интересом слушал рассказы дяди о нравах и обычаях обитателей далеких стран и о дикой природе. Художественных книг юный Сверчков не признавал, но штудировал Брема, изучал популярные труды по ботанике и зоологии и, составляя "большому Коле" компанию в конной прогулке или партию в теннис, непременно расспрашивал, как на деле выглядят описанные там растения и животные.
В августе Ахматова совсем скисла, сутками под монотонный шум дождя сидела на диване в библиотеке, латая растрепанные тома XVIII века цветными тряпочками и кожаными обрезками в тон старых переплетов. Другие занятия ее не привлекали, даже близкие прогулки она игнорировала, жалуясь на головокружения и одолевающую слабость. Встревоженная Анна Ивановна, опасаясь выкидыша, приказала Коле-маленькому, равно как и "Большому", дежурить при беременной неотлучно, сменяя друг друга, всюду водить под руку, на подъемы и лестницы носить на руках. В конце концов, в середине месяца она услала невестку в Петербург, наблюдаться у профессора Д. О. Отта в императорском Институте повивального искусства. Гумилев, хранительным стражем, находился, разумеется, при жене.
Клиника Отта была оборудована по последнему слову акушерской науки и считалась лучшей в городе. Анна Ивановна не пожалела денег для тщательного многодневного обследования будущей матери желанного наследника; на все это время супруги Гумилевы поселились в меблированных комнатах "Белград", у перекрестка Невского с Адмиралтейским проспектом и Дворцовой площадью. Отсюда до стрелки Васильевского острова, где располагался Институт повивального искусства, на трамвае было несколько минут. Но ежедневно разъезжать с Невского на Васильевский Гумилеву не пришлось. Едва Ахматова появилась в Петербурге, как строгое шефство над ней взяла "Птица" Тюльпанова, недавно превратившаяся в Валерию Сергеевну Срезневскую, жену молодого врача, сотрудника великого Бехтерева. С беременной подругой Тюльпанова-Срезневская, как в гимназические времена, была неразлучна целыми днями, предоставив супругу Ахматовой устраивать литературные дела в наступающем новом сезоне. То, что этот сезон обещает стать незаурядным, он понял, едва переговорив с первыми встреченными знакомцами.
За лето, с переездом редакции "Аполлона" от Мойки к Пяти Углам, в ближайшем окружении Гумилева все решительно переменилось, как будто переезд оказался сменой декораций между двумя разными действиями театрального представления. Поразил Михаил Кузмин, осевший после крушения "башни" у четы Судейкиных. Ко всему "башенному" прошлому Кузмин пылал лютой ненавистью, особенно нападая на Вячеслава Иванова. Снова и снова, он твердил про "коварство", про "кровосмешение", про "погубленную девицу". Судя по доходившим в Россию вестям об Иванове и Вере Шварсалон, в действительности все развивалось иначе. Но Кузмин уже собирался писать ядовитую сатирическую повесть о "покойнице в доме", главным действующим лицом которой должен был стать "высокий человек, приближающийся к пятому десятку, похожий на английского проповедника или старинного доктора более, чем на писателя".
Как будто преображенный недобрыми чарами, Кузмин с ожесточением рвал все былые человеческие нити. Впрочем, он и в самом деле родился заново. Летом, катаясь с друзьями по Финскому взморью, он перевернулся в лодке и полчаса, пока не подоспела помощь, барахтался в воде, цепляясь за кувыркавшуюся вверх дном посудину. Художник Сапунов рядом потонул, а Кузмин, по его словам, несколько раз начинал погружаться, каждый раз думая: "Неужели это смерть?" – но выплывал со стонами и криками. Пережитый смертный страх увлек его в сторону, далекую от душевной благости. В новой книге "Осенние озера" первые же строки являли образ хихикающего будуарного циника, слагаясь в издевательски похабный акростих:
Хрустально небо, видное сквозь лес;
Усталым взорам
Искать отрадно скрытые скиты!
В "Аполлоне" на богемного гения стали посматривать с плохо скрытой брезгливостью, да и ему в новом качестве было куда уютнее с всеядными беллетристами из "Синего журнала", "Нового слова", "Аргуса", "Огонька" и прочих изданий для "непретенциозной" публики.
Алексей Толстой, разочарованный и в стихах, и в петербургских издателях, решил перевезти семейство в Москву, а секретарь "Аполлона" Евгений Зноско-Боровский был готов покинуть журнал из-за постоянных ссор Маковского с соредактором Николаем Врангелем (конфликтовавшим, в свою очередь, с меценатом Ушковым). Прежняя "молодая редакция" распалась. Зато приободрились новички из "Цеха поэтов", предвкушавшие превращение "Аполлона" в журнал акмеистов. Впрочем, "синдики" загорелись идеей создать при разросшемся "Цехе" собственный печатный орган. "Я и Гумилев, – писал Городецкий 3 сентября 1912 г. книготорговцу Аверьянову, – издаем ежемесячный журнал стихов, очень маленький: в 24 страницы номер, в количестве 500 экз., с подписной ценой в полтора, должно быть, или два рубля".
Гумилев самостоятельно внес свой пай в новое предприятие, Михаилу Лозинскому ссудил необходимую сумму отец-адвокат, Городецкий привел мецената – присяжного поверенного Жукова. Остальные три денежные доли пожертвовала врач-ординатор царскосельского Дворцового госпиталя Вера Игнатьевна Гедройц, массивная зрелая дама с хриплым прокуренным голосом и натруженными красными руками постоянно практикующего хирурга. Судьба природной княжны из древнего рода средневековых литовских феодалов сложилась необычно. Семнадцатилетней курсисткой она побывала в политической ссылке, в двадцать два года с отличием закончила медицинский факультет университета в Лозанне, в двадцать восемь лет – получила боевое крещение в сражениях Японской войны, оперируя раненых в поезде Красного Креста. Тут она впервые (!) стала делать полостные операции, попала в газетные фронтовые сводки и собрала для "Общества военных врачей" материал, позволивший столичным светилам говорить о появлении в отечественной хирургии новой звезды. По личному ходатайству императрицы Александры Федоровны, княжна-медик была переведена в госпиталь придворного ведомства, немедленно став одной из царскосельских достопримечательностей:
Княжна Гедройц, хирург прекрасный,
Но любит почести и лесть,
И нрав имеет грозно-ластный -
Ведь и на солнце пятна есть!
Удивительно, но честолюбие этой "эмансипе" простиралось и за пределы медицины! Наряду с трудами о коренной операции бедренной грыжи и новом способе иссечения коленного сустава, она публиковала беллетристику в "Светлом луче" и "Современнике", издала том "Стихов и сказок". Не чуждая мистики, Гедройц полагала, что ее литературным вдохновением руководит воля покойного брата Сергея, и подписывала художественные сочинения его именем. Возможно, потустороннее происхождение поэзии и прозы "Сергея Гедройца" оправдывало в глазах поэтессы-хирурга многочисленные промахи пера. Критики (и Гумилев в их числе) были немилосердны, но Вера Игнатьевна не унывала и не обижалась. Явившись на Малую улицу (Гумилевы уже перебрались из номеров "Белграда" в царскосельский дом), она скромно расположилась среди пайщиков, следя за перепалкой двух главных небожителей.
– Я полагаю, что простое и благородное имя "Невской цевницы" звучит вполне акмеистично и как нельзя лучше подходит к журналу "Цеха поэтов", – сердито настаивал Городецкий.
Гумилев только качал головой.
– "Мы – гипербореи, – торжественно процитировал он Ницше, – мы довольно хорошо знаем, насколько в стороне мы живем… По ту сторону севера, льда, смерти – наша жизнь, наше счастье". Будем же подражать обитателям волшебной страны Аполлона, жители которой проводили время за песнями, музыкой и пирами, вечно веселясь и славя свое светозарное божество.
Грубые черты Гедройц по-детски просияли, и она поспешно закивала. Старый зеленый дом на Малой улице "с крыльцом простым и мезонином" стремительно превращался в заповедную обитель –
Где в библиóтеке с кушеткой и столом
За часом час так незаметно мчался,
И акмеисты где толпилися кругом,
И где Гиперборей рождался.
Такое искреннее участие тронуло "синдика № 1" – Вера Гедройц оказалась "кандидатом-соревнователем" в "Цех поэтов". На первых заседаниях нового сезона юные "подмастерья" с иронией следили, как Гумилев терпеливо наставляет "седую даму, мужественного вида", потешавшую "цеховиков" лирическими откровениями в духе Полонского и Апухтина:
Засыпая от дум безысходной тоски…
"Поэта "Сергея Г<едройца>" "открыл" и приобщил к литературному высшему обществу Гумилев, – вспоминал Георгий Иванов. – До этого княжна "блуждала в потемках" – боготворила Щепкину-Куперник и печатала свои стихи на веленевой бумаге с иллюстрациями Клевера… Гумилев дал пятидесятилетней неофитке прочесть Вячеслава Иванова. Княжна прочла, потряслась, сожгла все свои бесчисленные стихи и стала писать о "волшбе"…"
Сам Георгий Иванов вместе со студентом-астрономом Степаном Петровым, именовавшимся Граалем Арельским, представляли в "Цехе" радикальных литературных новаторов – из тех, кто подхватил в России лозунги итальянского писателя-скандалиста Маринетти:
"Поэты-футуристы, я учил вас презирать библиотеки и музеи. Врожденная интуиция – отличительная черта всех романцев. Я хотел разбудить ее в вас и вызвать отвращение к разуму. В человеке засела неодолимая неприязнь к железному мотору. Примирить их может только интуиция, но не разум. Кончилось господство человека. Наступает век техники! Но что могут ученые, кроме физических формул и химических реакций? А мы сначала познакомимся с техникой, потом подружимся с ней и подготовим появление механического человека в комплексе с запчастями. Мы освободим человека от мысли о смерти, конечной цели разумной логики".