Николай Гумилев. Слово и Дело - Юрий Зобнин 33 стр.


– То-то очереди у казенок будут, на два дня вперед запасаться! Шаляпин позавидует!

Судачили и о самом Шаляпине, поклонники которого перед представлениями "Бориса Годунова" и "Хованщины" сутками осаждали кассы Мариинского театра. Припозднившийся Мандельштам в распахнутой заснеженной шубе громко просил одолжить расплатиться с извозчиком. Городецкий пел здравицы победам славянского оружия на Балканах, наскакивая на недоумевающих филологов:

– Как можно относиться равнодушно к европейским событиям?! Неужели вы не понимаете, что война приближается к нам?

– Войны не будет. Кто угрожает нам?

– Как кто? Вильгельм! Германия!

– Пустяки…

Интерес к внешней политике в университетских кругах считался недостойным, и сражения, уже несколько недель сотрясавшие Восточную Румелию, Македонию и Албанию, в разговорах старались игнорировать.

– Не будет войны. Говорят, сам Распутин Григорий Ефимович видел недавно вещий сон – величавую женщину, символизирующую Россию, а над ней носился пылающий меч. Женщина схватила меч и мирно вложила его в ножны. Так-то вот…

– Но старец же этот… вещий… этот Распутин – в Сибири теперь, у себя, безвыездно, в деревне; кто же знает в Петербурге, какие ему там сны снятся? Или опять к нам сюда пожаловал?..

Народный пророк и целитель Григорий Распутин, очень популярный в аристократических салонах и при дворе, уже больше года вызывал повсюду пристальный интерес и горячие споры. В самый разгар перепалки Гумилев спрятал в карман сюртука огромный, точно сахарница, серебряный портсигар, и неспешно поднялся из кресла, в котором незыблемо расположился сразу после появления на "пятнице". В отличие от собраний "Цеха", тут ему, конечно, "тыкали" и называли по имени, но это студенческое "ты, Николай" у большинства гостей все-таки звучало как "Ваше Превосходительство" в устах унтер-офицеров. Вслед за Гумилевым в соседнюю комнату двинулись Городецкий с Лозинским – начиналась редколлегия. Разговоры притихли. В святилище выкликнули Николая Бруни. Тот, растерянно улыбаясь, исчез за дверью – вынырнул же, несколькими минутами спустя, красный, как кумач, со слезами на глазах:

– Исключили… Сказали – совсем плохие стихи!

Разом все заговорили вновь, преувеличенно оживленно. В дверях появился Гумилев, поискал глазами Георгия Иванова:

– На пару слов, прошу…

Первый номер "Гиперборея" увидел свет в октябре. Тогда же Гумилев получил от Маковского письменное уведомление о начале руководства литературным отделом "Аполлона" ("что могло бы, – уточнял скрупулезный pápá Makó, – выразиться в объявлениях следующей формулой: "Литературный отдел – при непосредственном участии Н. Гумилева").

– Согласно нашим разговорам, – отвечал Гумилев, – я считаю, что предложенье Ваше входит в силу во всех своих подробностях с первого номера 1913 года. Теперь же я приступаю к приглашению сотрудников и подготовке материала.

Слухи о головокружительном возвышении "синдика № 1" ширились по Петербургу. Пробегая корреспонденцию, поступающую в редакцию "Аполлона", Гумилев теперь натыкался на излияния записных угодников:

"Я неколебимо исповедую, что в области поэзии Вы самый крупный и серьезный поэт из всех русских поэтов, рожденных в 1880-е гг., что для нашего поколения Вы – то же, что Брюсов для поколения предыдущего".

К "Цеху поэтов" решила, наконец, пристать "Академия Эго-поэзии". Георгий Иванов привез на переговоры в Царское Село Игоря-Северянина. "По дороге в "Цех", – вспоминал Иванов, – Северянин, свежевыбритый, напудренный, тщательно причесанный, в лучшем своем костюме и новом галстуке, сильно волновался и все повторял, что едет в "Цех" только для того, чтобы увидеть эту бездарь in corpore и показать им себя – настоящего гения. Гумилев, синдик "Цеха поэтов", принял его со свойственным ему высокомерием и важной снисходительностью и слушал его стихи холодно и строго. Северянин начал читать их преувеличенно распевно, но под холодным, строгим взглядом Гумилева все больше терял самоуверенность. И вдруг Гумилев оживился:

– Как? Как? Повторите!

Северянин повторил:

И, пожалуйста, в соус
Положите анчоус.

– А где, скажите, вы такой удивительный соус ели?

Северянин совершенно растерялся и покраснел:

– В буфете Царскосельского вокзала.

– Неужели? А мы там часто, под утро, возвращаясь в Царское, едим яичницу из обрезков – коронное их блюдо. Я и не предполагал, что там готовят такие гастрономические изыски. Завтра же закажу ваш соус! Ну, прочтите еще что-нибудь.

Но от дальнейшего чтения стихов Северянин резко отказался и, не дожидаясь ни ужина, ни баллотировки, ушел". "Эго-Футуризм базируется на Интуиции, – прокомментировал случившееся очередной альманах "Петербургского глашатая". – Если Ты не Интуит, не приближайся к Эго-Футуризму. Он светит только имеющим Душу. Для Импотентов Души и Стиха есть "Цех поэтов", там обретают пристанище Трусы и Недоноски Модернизма".

"Вульгарность и безграмотность, – отвечал Гумилев во второй книжке "Гиперборея", – переносимы лишь тогда, когда они не мнят себя утонченностью и гениальностью". Георгий Иванов и Грааль Арельский, повинуясь решению "Цеха", публично заявили о выходе из "ректориата" "Академии Эго-поэзии", и она тут же распалась. Гумилев настаивал на превращении собраний "цеховиков" в верховный литературный ареопаг и вольностей не терпел. В кратких рецензиях "Гиперборея" зазвучал металл судебных вердиктов:

"Несмотря на то, что Валерий Брюсов был одним из первых русских символистов, он сохранил во всей полноте свое значение и до наших дней…"

"В своих последних книгах К. Бальмонт находится в том же кругу переживаний, что и десять лет назад. Опыт этих лет прошел мимо него".

"Творчество Ю. Балтрушайтиса вряд ли характерно для поэзии наших дней, но как одиночка он ценен и интересен".

Сергей Городецкий горячо призывал "подмастерьев" во имя окончательного торжества акмеизма припасть к родным истокам и брать пример с народных певцов и сказителей, простых душой, мудрых сердцем. В "Цех" приняли открытого год назад Брюсовым олонецкого поэта-самородка Николая Клюева, научившегося "песенному складу и всякой словесной мудрости" у матери, крестьянской "былинщицы и песельницы":

Как у девушек-согревушек
Будут поднизи плетеные,
Сарафаны золоченые…

Приняли и оригинального сермяжного живописца и поэта Павла Радимова, воспевавшего крестьянское житье античным гомеровским гекзаметром:

Виден весь двор мужика Агафона: омшанник, закуты
Для лошадей и коров, с дверцами все, катухи…

В первую годовщину "Цеха" на праздничном заседании у Михаила Лозинского лаврами за новую книгу "Ива" был увенчан сам неутомимый "застрельщик" Городецкий, прикоснувшийся, как утверждал Гумилев, "к глубинам славянства":

Под окно мое, окошко, тихо кáлики пришли,
Смирноглазые, седые, дети бедственной земли.

И про Лазаря запели дружно, ладно, не спеша,
Будто в этом теле давнем трепетала их душа…

В тот же вечер, под неизменной лирой, в лавровом венке Городецкий, побратавшись в "Бродячей собаке" с заезжими актерами из Кракова, произнес экспромтом с эстрады блестящую речь о польской поэзии, вновь налегая на "народность", "почву" и "славянское братство".

В России едва поспевали следить за невероятными успехами Балканского союза: турки за месяц были сокрушены в Южной Европе! Фантастические грезы болгар о "целокупной" Болгарии, сербов – об открытом море, греков – о Крите, Эгейских островах, Салониках и северном Эпире, а черногорцев – о Скутари, казалось, материализуются на глазах. Ликовали петербургские и московские славянофилы, принимавшие победы балканских "братушек" как собственные. На выборах в Государственную Думу ожидался решительный успех националистов. Вождь думских "правых" граф Владимир Бобринский пригрозил европейским державам:

– Отныне любовь россиян к "вечному миру" будет базироваться исключительно на осознании возродившейся мощи России!

Городецкий появлялся среди "цеховиков", потрясая ворохом закупленных по пути газет:

– Лозеноград наш! А вот Скутари пока еще держится… Ну, ничего! Ничего! Болгары начали наступать на Чаталджу!..

Теперь даже Гумилев с его пристрастием к инородным и инославным красотам фресок Беато Анджелико в Сан-Марко казался Городецкому недостаточно "акмеистичным":

О, неужель художество такое,
Виденья плотоядного монаха,
Ответ на все, к чему рвались с тоскою,
Мы, акмеисты, вставшие из праха?

За акмеизмом стала крепнуть двусмысленная слава искусства былинно-славянского, наивного, игнорирующего сложные религиозно-философские проблемы предшественников-символистов. Это вызывало недоумение и конфликты среди "подмастерьев". Владимир Гиппиус-Бестужев вовсе покинул былых соратников. В стихах только что изданной под маркой "Цеха" книги "Возвращение" он бился над вопросами мировыми и установки на патриотический фольклор разделить никак не мог. Сергей Маковский, по мере приближения Нового года, встречал заведующего литературным отделом с возрастающей тревогой, словно опасаясь однажды увидеть Гумилева стриженным в кружок, в косоворотке-вышиванке и смазных сапожках-бутылочках. Верный обязательству посвятить акмеизму новогоднюю книжку журнала, Маковский выражал осторожное пожелание сократить в ней участие Городецкого до возможного минимума.

Впрочем, pápá Makó было не до того. Из "Аполлона" вышли соредактор журнала Николай Врангель и первый редакционный секретарь Зноско-Боровский (на место последнего прочили Михаила Лозинского). Строгий знаток балетной классики Андрей Левинсон торжествовал победу над экстравагантным новатором Сергеем Волконским. Зато молодые искусствоведы Николай Пунин и Всеволод Дмитриев, призванные Маковским в осиротевший отдел художественной критики, напротив, ратовали за авангардные формы творчества. От прошлого не оставалось камня на камне. "Общество ревнителей художественного слова" заглохло. Обеды "Chez Albert", собрания на "башне" и споры с "младосимволистами" остались далеко позади. Где-то вновь шумел и скандалил Михаил Кузмин, опять несчастный, пьяный, буйный, но в обновленном "Аполлоне" на Разъезжей он был редким гостем. Воюя в своих воспаленных фантазиях с коварным соблазнителем Вячеславом Ивановым, Кузмин постепенно проникся подозрениями ко всему кругу "башенных знакомств".

– Могу я видеть отклик на "Осенние озера"?

Гумилев протянул гранки: "Поэзия М. Кузмина – "будуарная" поэзия по преимуществу, – не то чтобы она не была поэзией подлинной и прекрасной, напротив, "будуарность" дана ей, как некоторое добавление, делающее ее непохожей на других…".

– Вот как? – удивился Кузмин. – Оказывается "будуарная"

"Коля написал рецензию на "Осенние озера", в которых назвал стихи Кузмина "будуарной поэзией". И показал, прежде чем напечатать, Кузмину. Тот попросил слово "будуарная" заменить словом "салонная" и никогда во всю жизнь не прощал Коле этой рецензии…", – вспоминала Ахматова. В начале декабря она задержалась, прихорашиваясь, перед зеркалом в фойе литерной ложи нового Драматического театра, открытого меценатом Арнольдом Рейнике в Панаевской зале на Адмиралтейской набережной. Шла комедия Бенавенте "Изнанка жизни" в переводе Кузмина. Вдруг страшный человек в смокинге заметался по фойе из угла в угол. Лицо и губы его были белее бумаги. Обомлевшая Ахматова едва признала в свирепом страшилище – Сергея Шварсалона, симпатичного дерптского студента, приезжавшего позапрошлой весной в каникулы на "башню". Но Шварсалон не видел ничего вокруг. Бывший студент совсем ошалел от слухов про "инцест" в семье Вячеслава Иванова. К сплетнику Кузмину были посланы секунданты, но тот высокомерно заявил, что дворянину негоже стреляться с разночинцем, да еще иудейского происхождения. От нового оскорбления Шварсалон потерял голову. Заметив, наконец, за кулисами вход в ложу, он ринулся туда. Немедленно раздался грохот и истошный поросячий визг. Распахнув дверь, Ахматова увидела запыхавшегося Гумилева, скрутившего мстителя. В противоположном углу дрожал и скулил Михаил Кузмин. Лицо поэта было разбито, пенсне раскололось пополам, глаз заплыл.

Так была поставлена точка в истории "башни".

VII

"Тучка". Споры об акмеизме. Покаяние Мандельштама. Заботы Ахматовой. Владимир Шилейко. Кубо-футуристы. Домашняя политика Анны Ивановны. Поклонницы. Кружок "Акме". Акмеизм и адамизм.

С октября Гумилев, занятый ежедневно до вечера в университете и в "Аполлоне", снимал для ночевок крохотную комнатку в Тучковом переулке. Этот район Васильевского острова петербургские студенты именовали "Тучкой" и полагали своей цитаделью, вроде Латинского квартала в Париже или московской Козихи. Грустный Ангел над куполом церкви св. Екатерины кротко осенял крестом студенческую вольницу внизу, где все доходные дома и съемные квартиры были превращены в университетские общежития. По вечерам окрестные пивные, трактиры и кухмистерские заполняли шумные школярские ватаги, но более всего процветали бесконечные визиты, длительные домашние беседы и споры под крепкий чай с сайками или за бутылкой "флогистона" (дешевого вина). Тут все знали друг друга, и каждый новый постоялец немедленно обрастал визитерами из ближних и дальних соседей, к которым и сам забегал проведать и перемолвиться словечком по нескольку раз на дню.

"Гумилев поселился в одном доме со мной, этажом выше, – сообщал в одной из корреспонденций Константин Мочульский. – И часто вечерами мы плаваем с ним в облаках поэзии и табачного дыма, обсуждая все вопросы поэтики и поэзии; споря и обсуждая новое литературное течение "акмеизм", maitr-ом которого он себя считает. Все это хоть и не соответствует моим вкусам, тем не менее очень оригинально и интересно".

– Символизм считал мир своим представлением, а потому Бога иметь не был обязан, – Гумилев, рассуждая, перемещался по каморке от лежанки к колченогому столику с креслом у окна (кроме табуретов, вешалки и печки, больше никакой обстановки тут не было). – Акмеизм поверил, и все отношение к миру сразу изменилось. Есть Бог, значит, есть и сотворенный Им мир. Все получает смысл и ценность, все явления находят свое место, все весомо, все плотно. Но символисты не хотели "верить", они хотели непременно все "знать", даже "непознаваемое", хотя, по самому смыслу, такое невозможно. Да и нужно ли? Вся красота, все священное значение звезд в том, что они бесконечно далеки от земли и ни с какими успехами авиации не станут ближе…

Осип Мандельштам, завернувший на "Тучку" после занятий, горячо заступался за "звезды".

Назад Дальше