На этом скромном стихотворном подношении, написанном рукой "прапорщика Н. Гумилева", стоят еще 15 подписей (возможно, его будущих крымских попутчиков). Очевидно, что "санаторный" поезд отправился 6 или 7 мая и следовал – через Москву и Киев – очень медленно, пропуская повсюду военные эшелоны, обеспечивающие победное наступление армий Брусилова на Юго-Западном фронте. Впрочем, вряд ли Гумилеву досаждали многочасовые стоянки на унылых украинских полустанках. Замысел новой пьесы сложился окончательно. Еще в Сорбонне, штудируя фундаментальную "Историю кельтской литературы" Арбуа де Жубанвиля, он наткнулся на древнюю ирландскую сагу о горбатом принце Кóндле (Condle) Красном. Легендарный королевич поссорился с придворным жрецом-друидом Кораном, был проклят отцом, королем Коном-О-Ста-Битвах, и уплыл от разъяренных язычников в волшебной стеклянной ладье в страну Mog Mell, "где царит славный король, вечный и непобедимый, никогда не причинивший никому ни стона, ни горести". По-видимому, этот Кондл был тайный христианин, один из предшественников св. Патрика, крестившего Ирландию. Подругой выдуманного Гумилевым, по следам легенды, королевича Гондлы, мечущегося между "мечом и Евангелием", должна была стать двуликая героиня – "ночная" грустная Лаик-Энгельгардт и буйная "дневная" Лера-Арбенина. Местом действия выходила средневековая Исландия – страна отважных мореплавателей, умных и сильных лишь для ненависти и вреда. Не замечая дорожной скуки и неподвижно-томительных степных пейзажей за окном, Гумилев сосредоточенно изучал сборник "Древнесеверных саг и песен скальдов в переводах русских писателей", составленный "нововременцем" Сыромятниковым-Сигмой:
"В Исландии, на этом далеком северном острове, принадлежащем скорее Новому, чем Старому Свету, столкнулись в IX веке две оригинальные, нам одинаково чуждые культуры – норманнская и кельтская. Там, почти под Северным Полярным кругом, встретились скандинавские воины-викинги и ирландские монахи-отшельники, одни вооруженные мечом и боевым топором, другие – монашеским посохом и священною книгою…"
В Севастополь, где завершалась железнодорожная ветка, царскосельский санитарный поезд прибыл 12 мая. Далее нижних чинов доставляли по морю, офицеры могли воспользоваться автомобильной линией "Красного Креста". Со следующего 13 мая обер-офицер Гумилев числился в учетных записях ялтинской военной комендатуры как "прибывший на излечение".
"Санатория для выздоравливающих и переутомленных", именуемая также "Домом Ее Величества" (а в местных разговорах – "лазаретом для офицеров"), была возведена в пригородной Массандре главным архитектором Ялты Николаем Красновым. В отличие от романовских ялтинских дворцов или аристократических крымских дач, переданных владельцами для нужд военной медицины, "Дом Ее Величества" изначально строился в 1915–1916 гг. как лечебный центр, главными целительными средствами которого были солнце, воздух, вода и диета. Расположен он был на небольшой скалистой прибрежной площадке, уединенно, что было кстати для Гумилева, поглощенного своей драматической поэмой. Судя по количеству написанного за неполный ялтинский месяц, он вообще не вставал из-за стола, общаясь только с медицинским персоналом и соседями по лечебному корпусу. Лишь в последние дни перед отъездом познакомился с пестрой компанией молодых курортников, снимавших номера на даче Лутковского на Большой Массандровской улице. Московские курсистки Варвара Монина и ее двоюродная сестра Ольга Мочалова даже принялись было состязаться за внимание литературной знаменитости. Но Гумилев уже покидал Массандру и ограничился лишь прогулками по вечернему морскому побережью с рассказами о фронтовых впечатлениях:
– Русский народ неглуп. Я переносил все тяготы похода вместе со всеми и говорил солдатам: "Привычки у меня другие. Но, если в бою кто-нибудь увидит, что я не исполняю долга, – стреляйте в меня". Физически мне, конечно, было очень трудно, но духовно – хорошо!..
Мочалова, дерзнув, срывающимся голосом прочитала "Песню безнадежную" собственного сочинения:
Ты – королевич мой единственный.
Безумно-милый!
Любила я тебя таинственной,
Глубокой силой.
Целую руки страшно-бледные.
Целую жадно.
Молчи, о, сердце мое бедное,
Смерть беспощадна.
– Да, в 18 лет каждый из себя делает сказку… – машинально откликнулся Гумилев. Внезапно возник финал пьесы: Лера-Лаик в волшебной ладье рядом со сраженным, мертвым Гондлой:
Я одна с королевичем сяду
И руля я не брошу, пока
Хлещет ветер морскую громаду
И по небу плывут облака.
Так уйдем мы от смерти, от жизни
– Брат мой, слышишь ли речи мои? -
К неземной, к лебединой отчизне
По свободному морю любви.
Тут звучал другой голос; ни мятежная Ольга Арбенина, ни кроткая Анна Энгельгардт были над ним не властны. Вечером, дописав последний стих, Гумилев погрузился было в размышления, но срочно осадил мысли, вслух отвечая сам себе:
– Она такой значительный человек, что нельзя относиться к ней только как к женщине…
Слагательнице "Песни безнадежной" благодарный Гумилев отослал фотокарточку с надписью:
"Ольге Алексеевне Мочаловой. Помните вечер 7 июля 1916 г. Я не пишу прощайте, я твердо знаю, что мы встретимся. Когда и как, Бог весть, но наверное лучше, чем в этот раз. Если Вы вздумаете когда-нибудь написать мне, пишите: Петроград, редакция "Аполлон", Разъезжая, 7. Целую Вашу руку".
А несносные мысли все донимали его, пока автомобиль "Красного Креста" пылил по дороге до Севастополя. Рискуя отстать от эшелона, он внезапно попросил шофера сделать крюк к даче Шмидта. Как и девять лет назад, в калитке появилась мало изменившаяся "Несуразмовна", за ней – изумленный Андрей Горенко:
– Аня-то должна приехать завтра! Как жаль, что вы так разминулись!
Гумилев заверил, что это не страшно. В поезде он растянулся на узком топчане в офицерском вагоне и словно умер. По всем перегонам царскосельский состав опять тормозили безбожно, на каком-то перевалочном узле остановили намертво.
– До вечера здесь стоим наверняка, – ворчал про себя санитар, не обращая внимания на томного лежебоку. – А то и до полуночи.
– Что за город?
– Иваново-Вознесенск.
Лежебока вдруг вскочил, почему-то перекрестился и явно повеселел. Вскоре он уже называл вокзальному извозчику адрес, памятный по нескольким милым летним письмам.
В Вознесенске Анна Энгельгардт гостила с младшим братом у тетушки Нюты Дементьевой, жены городского врача. Дементьевский дом оказался живописным особняком с чудесным садом, утопавшим в аромате цветов, окруженном старыми ветвистыми липами. Визит Гумилева произвел среди обитателей уютного жилища нешуточный переполох, оставивший след в памяти маленького Шуры Энгельгардта: "Николай Степанович приехал к нам как жених сестры, познакомиться с ее родными, и пробыл у нас всего несколько часов. Он уже снял свою военную форму и одет был в изящный спортивный костюм, и все его существо дышало энергией и жизнерадостностью. Он был предельно вежлив и предупредителен со всеми, но все свое внимание уделил сестре, долго разговаривал с ней в садовой беседке".
16 июля Гумилев явился для прохождения медицинской комиссии в Царскосельский Особый Эвакуационный пункт и через два дня был признан годным к дальнейшей службе. 19 июля он получил аудиенцию у императрицы, которой "представлялся" перед отбытием на фронт. После беседы с Александрой Федоровной путь его лежал на южную окраину Петрограда, где в конце Ново-Петергофского проспекта, у Обводного канала, расположилось Николаевское кавалерийское училище (alma mater Лермонтова и композитора М. П. Мусоргского). Эта элитная военная школа всегда славилась академической требовательностью: выяснилось, что соискателю очередного обер-офицерского чина нужно было сдать Закон Божий, русский и иностранный языки, историю русской армии, военную географию, военное законоведение и администрацию, военную гигиену, тактику, топографию и топографическую съемку, артиллерию, фортификацию, конно-саперное дело, иппологию и ковку, а также продемонстрировать многочисленные практические навыки на классных и полевых занятиях. Покидая Николаевское училище, Гумилев выглядел озабоченным. Остановившись в курдонере у постамента бронзового поэта, он еще раз пробежал полученный список, грустно вздохнул и отправился отдавать прощальные визиты. Прощался ненадолго: назначение на производство в корнеты, верно, уже было в полку. Так и получилось. Когда "прибывший по выписке из лечебного заведения прапорщик Гумилев" был вновь с 25 июня "зачислен на лицо" в рядах александрийцев, штабные вовсю готовили документы для офицерских экзаменов. Осведомленный о настроениях "в верхах", гусарский командир, полковник А. Н. Коленкин, многозначительно обращал внимание подчиненных на "незаурядные достоинства" поэзии их сослуживца и лично попросил Гумилева исполнить несколько стихотворений (желательно, про Африку) на грядущих торжествах по случаю дня рождения наследника-цесаревича Алексея Николаевича.
К этому времени Александрийский полк был придан в резерв 12-й армии генерала Радкó-Димитриева и выведен из зоны боевых действий в тыловые порядки Рижского участка фронта. Штаб александрийцев расположился в Шносс-Лембурге, эскадроны занимали окрестные фольварки. "У нас каждый день ученья, среди них есть и забавные, например, парфорсная охота, – писал Гумилев матери. – Представь себе человек сорок офицеров, несущихся карьером без дороги, под гору, на гору, через лес, через пашню, и вдобавок берущие препятствия: канавы, валы, барьеры и т. д. Особенно было эффектно одно – посередине очень крутого спуска забор и за ним канава. Последний раз на нем трое перевернулись с лошадьми. Я уже два раза участвовал в этой скачке и ни разу не упал, так что даже вызвал некоторое удивленье". Пребывание в полку, как и ожидалось, вышло мимолетным. Уже 17 августа он вновь направился в столицу с сопроводительным "Билетом", удостоверяющим, что предъявитель "командирован в гор. Петроград для держания офицерского экзамена в Николаевском кавалерийском училище".
В Петрограде, явив командировочный билет в комендатуре и подав рапорт в Главное управление военно-учебных заведений, Гумилев получил разрешение на подготовку к сессии и возможность столоваться в Зале Армии и Флота на Литейном, неподалеку от которой снял комнату. Помня бесконечные гимназические переэкзаменовки, он был заведомо скромен в оценке перспектив. "Конечно, провалюсь, – признавался он в письме к матери, – но не в том дело, отпуск все-таки будет". Тем не менее, обосновавшись на Литейном, он, по-видимому, добросовестно выполнял все требования прохождения учебной программы. Свободные часы скрашивал привычный круг друзей – Маковский в "Аполлоне", Лозинский в семейном гнезде на Каменноостровском, Шилейко, распрощавшийся с женой и с университетом и утвердившийся у знаменитых Шереметевых, в их дворце на Фонтанке.
С сыном старого графа, историком Павлом Шереметевым, Шилейко год как стал дружен, водил в "Привал комедиантов", посвящал мадригалы его матушке и вскоре оказался своим в доме. Старик Шереметев, один из учредителей "Императорского общества любителей древней письменности", благоволил молодому энтузиасту с его невероятными, по российским меркам, шумерийскими исследованиями. В конце концов Шилейко был принят в Фонтанный дом учителем графских внуков, устроился в одном из бесчисленных дворцовых флигелей, перевез туда книги, картонки с бумагами, слепки с ниневийских и вавилонских диковин и хвастался:
– В моих комнатах раньше останавливался сам Петр Андреевич Вяземский. И скончался здесь же. А теперь я тут живу. Открываю на днях ящик стола – папка старых пожелтевших рукописей. Сверху надпись: "Чужие стихи". Не иначе, думаю, Вяземский оставил…
Встречался Гумилев и с Маргаритой Тумповской, которая прижилась в "Аполлоне", публиковала свои стихи, готовила по заказу Маковского критический разбор "Семи цветов радуги" – нашумевшей новой книги Брюсова. Увы, эти августовские встречи принесли Маргарите Марьяновне лишь очередное горькое разочарование. "На литературных вечерах, где мы с Николаем Степановичем тогда бывали, – возмущалась Тумповская, – он ухаживал одновременно и за Ларисой Рейснер. Уходил под руку то со мной, то с ней".
Лариса Рейснер, появлявшаяся всюду в сопровождении неизменного Владимира Злобина, действительно, обнаружила к "монархисту" неожиданный интерес. Со вздорной издательницей "Рудина" (журнальчик, конечно, уже заглох) Гумилев не встречался давно, с удивлением отметив, что та за минувшие месяцы явно… соскучилась. Заприметив друг друга, они не разлучались до конца вечера, обмениваясь язвительными и веселыми репликами, а иногда бесследно испарялись, оставляя обоих своих растерянных спутников среди шапочного разбора. Разобиженная Тумповская в итоге сочла за благо от Гумилева отойти. Но Злобин, не по годам рассудительный и корректный, всегда сохранял величавое олимпийское спокойствие.
– Видите, у него профиль Данте, – смеялась Рейснер. – Я так и зову его – Алигьери. Мы мечтаем прокатиться по Волге – о, не на пароходе, это скучно, а на лодке – спортивная прогулка. Провести неделю на свежем воздухе, в лодке, за веслами, ночевать в прибрежных деревнях…
Вскоре она, действительно, куда-то исчезла из Петрограда (может, и впрямь – вниз по Волге, на веслах, Гумилева бы это не удивило). Подготовительные занятия и консультации в Николаевском училище близились к завершению, наступала экзаменационная сессия. В конце августа Гумилев поехал в Шносс-Лембург за послужным списком и другими документами, необходимыми для аттестационной комиссии. Попал он прямо на полковой праздник (день св. благоверного князя Александра Невского). Тут прапорщик 4-го эскадрона вновь прогремел, воспев отца-командира полковника Коленкина в стихотворном тосте:
В вечерний час на небосклоне
Порой промчится метеор.
Мелькнув на миг на темном фоне,
Он зачаровывает взор.Таким же точно метеором,
Прекрасным огненным лучом,
Пред нашим изумленным взором
И Вы явились пред полком!..
Разговоры гусар за праздничным столом были тревожны. Командующий Юго-Западным фронтом Брусилов, при всех дарованиях, оказался чересчур горяч и, по-видимому, славолюбив, из тех, кто не прочь повоевать не только умением, но и числом. Сокрушив австрийцев в Луцком прорыве, он немедленно принялся громить германскую оборону у Ковеля и крепко увяз, штурмуя укрепления на берегах Стохóда. Тогда в бой был брошен Гвардейский отряд генерал-адьютанта В. М. Безобразова, отважного до безумия. Бойцы-гвардейцы были ему под стать. Полтора месяца (!) они шли непрерывно в лобовые атаки через стоходские болота – там все и полегли. А Ковель так и остался германским. Ясно, что после австрийской катастрофы под Луцком и после кровавой бани, которую французы и англичане устроили этим летом германцам под Амьеном, войска Антанты стали задавать тон в европейском военном поединке, но решительного перелома, на который так надеялись в победном мае, все-таки не случилось. И вряд ли теперь стоит ожидать каких-нибудь существенных событий в кампании этого года.
– Ну, ничего, подождем 1917-го…
В сентябре в Николаевском училище начались экзамены, которые Гумилев, по его собственному выражению, "держал скромно", однако к концу месяца сумел сдать 11 дисциплин из пятнадцати. Невиданный успех явился результатом исключительного прилежания и добросовестного усердия в занятиях теорией военного дела. Все литературные заботы были отодвинуты до лучших времен – новым источником вдохновения стали леса и скалы Аланда, прячущиеся в лабиринте проливов грозные субмарины и охраняющие их покой сторожевые аэростаты, зависшие над свинцовыми скандинавскими волнами. Какое-то время от совершенной аскезы его отвлекала лишь Анна Энгельгардт, вернувшаяся в начале сентября из Иваново-Вознесенска в свой госпиталь. Гумилев возил ее на острова в автомобиле, угощал в "Астории" икрой и грушами, мечтал вслух, как будет славно после завершения войны отправиться вдвоем куда-нибудь за тридевять земель:
– В Америку, например. Хотите в Америку?
Она вымученно улыбалась, не зная, что отвечать. Все чаще ее стали видеть в обществе эксцентрического Рюрика Ивнева, забавлявшего посетителей "Лампы Аладдина" и "Привала комедиантов" юродивыми выходками:
– Страшнее сегодняшнего сна я не видел. С каким-то господином я спускаюсь к домику, который расположен на берегу реки и в котором я должен был жить. Наверху был какой-то бассейн, камни были мокрые, и было такое впечатление, что, когда мы спустимся вниз, вода зальет и домик, и нас. Мне стало страшно. Я и убежал… Дальше не помню… Видел еще апельсинную шкурку, всю состоящую из червячков-зверьков, присасывающихся к телу…
Вместе со всеми Энгельгардт от души ужасалась и хлопала в ладоши. Со свойственным ей простодушно-косноязычным красноречием она признавалась Ольге Арбениной: Гумилев, конечно, ей нравится, но и только.
– Я поступаю очень вероломно по отношению к нему, но все же я его не очень не не люблю!
К концу месяца Энгельгардт совсем затерялась, и Гумилев с головой ушел в инструкции, таблицы и военные схемы. Вдруг пришло письмо от Андрея Горенко. Тот сообщал, что Ахматова живет в Севастополе, лечит свой бесконечный кашель, передавал по ее просьбе разные поручения и в конце вскользь добавлял, что у сестры "появилась тенденция идеализировать мужа". В Севастополь тут же умчалось послание:
"Дорогая моя Анечка, больше двух недель от тебя нет писем – забыла меня. Я скромно держу экзамены… среди них есть артиллерия – увы! Сейчас готовлю именно ее. Какие-то шансы выдержать у меня все-таки есть. Лозинский сбрил бороду, вчера я был с ним у Шилейки – пили чай и читали Гомера. Адамович с Г. Ивановым решили устроить новый цех, пригласили меня. Первое заседание провалилось, второе едва ли будет… Курры и гуси!"
Ответа он, по всей вероятности, не получил. Артиллерию сдал. Заседание "Цеха поэтов" все-таки состоялось. На домашнем собрании у Георгия Иванова ("с приглашенными гостями") Гумилев читал первый акт "Гондлы":
Лера, Лера, надменная дева,
Ты, как прежде, бежишь от меня…